Ивану Александровичу Ильину
I
Жизнерадостный, полнокровный Поппер говорил, живописно откидывая падавшие на лоб пряди;
– Да, как будто бессмысленно. Но мы в ограниченных рамках, друзья мои! В рамках… я бы сказал, зде-чувствия, и Смысла мы осознать не можем. Жизнь, как некая онтологическая Сущность, начертывает свои проекции в невнятном для нас аспекте. Но можно как бы… под-чувствовать, уловить в какофонии Хаоса… таинственный шепот Бытия! Этот вёдомый всем Абсурд, этот срыв всех первичных смыслов… не отблеск ли это Вечности, таящей Великий Смысл?!.
Он умел тонко мыслить, любил смаковать слова, вслушиваясь в их музыку, и это умиряюще действовало на заходивших к нему но пятницам. Его стеснили, оставив всего две комнаты; но эти комнаты, в книгах до потолка, покойные кожаные кресла, тяжелый стол красного дерева, от наследников Огарева, просторные окна особняка, выходившие в старый сад, с видом на главки Успения на Могильцах, манили в прошлое. К нему любили заглядывать, вздохнуть от постылой жизни.
Это были хорошие русские интеллигенты. Они возмущались зверствами и клеймили насильников в газетах за поругание революции, за угнетение самоценной личности. Но когда задушили и газеты, даже высоким идеалистам, верившим безотчетно в человека, сделалось совершенно ясно, что здесь человеческие слова бессильны. Отвергая принципиально борьбу насилием, непоколебимо веря, что истина победит сама, они стали терпеть и ждать.
Заходил к Попперу Укропов, благородный его противник, человек пожилой и, несмотря на мытарства, все еще очень грузный. Под влиянием пережитого он пересмотрел свою философию и отверг, и теперь работал над капитальным трудом – «Категории Бесконечного: Добро и Зло». Когда-то спорщик, теперь он молчал и думал, жуя черные сухари, насыпанные по всем карманам.
Бывал математик Хмыров, высокий, замкнутый человек, произносивший за вечер десяток слов, но веских. Его матовое лицо и черная борода в проседи приносили спокойствие.
Захаживал еще Лишин, знаток кватроченто и чинквеченто, мечтавший уехать за границу. Он бродил теперь по церквам, открывая старинные иконы, и ставил свечки. Часто крестился и говорил: «Как Господь!..»
Забегал подкормиться Вадя, утиравший лицо кудрями, увлекавшийся Пушкиным и Маяковским, – поздняя поросль века. Он легко опрощался, ходил без шляпы и босиком, подсучив штаны, и недавно прославился, выпустив книжку «Вызов» – в одну страничку:
Небо – в окошко!
Луну – в сапог,
Как кошку!
Бог!
Его стыдили, а он хохотал восторженно:
– Поддел! «Бог»-то ведь с большой буквы!.. Начало стиха, не придерешься!..
Бывал хрупенький старичок, милейший Семен Семеныч, писатель из народа, с подмигивающим глазком, но скромный. Он притаскивал иногда кулечек, – «для поддержания философии», – и тогда услаждались салом и даже запеканкой.
Уже миновало время, когда не раздевались по месяцам, таскали ослизлую картошку, коптили вонючие селедки, меняли, хоронили… Стало легче, и обострялась потребность духа: осмыслить и подвести итоги.
– Миллионы трупов, людоедство, донельзя оскотинели… – говорил Хмыров в бороду.
– Четыре года – момент. Момент – не мерка! – чеканил Поппер. – Берите перспективы, углубите. Чекисты… – понижал Поппер голос, – гекатомбы. Верно. Но это воплощение смерти в жизни, это призрачность самой жизни, когда грани реального как бы стерты… этот пьяный разгул меча… не обращает ли это… к вечности??!..
– Естественно, обращает.
– Не каламбурьте. Разве мы не шагнули за грани всего обычного, разве не выветрили из душ многую пыль и гниль перед всечасной проблемой смерти? Разве не засияли в нас лучезарными блесками благороднейшие алмазы духа?!. Разве не раскрылась в страданиях бесконечность духовных глыбей?..
– Зло… – говорил из угла Укропов, жуя сухарик, – в вашей концепции принимает функции блага. Разберемся. В аспекте безвременности. Зло как философская категория не есть то зло, которое, по чудесному и потрясающе точному слову Блаженного Августина…
– А если не из философии, а попросту?.. – подмигивая, вмешивался сбочку Семен Семеныч. – Сколько было философов и крови, а благородного блеска нет?.. Подешевле бы как-нибудь нельзя ли?..
– Вчитываясь, господа, в Пушкина… – вмешивался, волнуясь, Вадя, и кудри его плясали, – нахожу теперь величайшее в «Пире во время чумы»!.. Что-то… прозрение!.. Вот, позвольте… –
Что делать нам? и чем помочь?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Зажжем огни, нальем бокалы,
Утопим весело умы –
И, заварив пиры да балы,
Восславим царствие Чумы!
– Аркадий Николаич… только в иной плоскости… – путался он словами, – что «мы обращаемся в Вечности»! Вот, Пушкин опять…
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья –
Бессмертья, может быть, залог!
– Кто это говорит?! – вздыхал из угла Укропов. – Не Пушкин, а потрясенный, потерявший любимых! Пушкин предвосхищает Достоевского, дает «надрыв». А Аркадий Николаевич, здравый, через «чуму» – приближает к… Вечности! И, конечно, никакого «шепота Бытия» не слышит!
– Слышу! Представьте на один миг…
– Один мне писал, в начале «шепота»… – говорил веско Хмыров: – Почему возмущаетесь? Почему самому Пушкину не верите?! – «Есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю»! – Подошло мальчику под ребро. Неделю в погребе прятался. Полагаю: не до «упоения» было.
Так они шевелили душу.
II
«Ходили по краю смысла», как выражался Поппер, и в этом была даже красота. В кусочке хлеба, в его аромате и ноздреватости теперь открывался особый смысл. В розоватых прослойках сала, в просыпанной пшенице, которую подбирали, как святое, вскрывалась некая острота познания. Кристаллик сахара, выращенная в горшке редиска наливались особым смыслом. Даже ходить неряхой – и в этом было что-то несущее.
Открывались новые радости. Аксаков являл чудесное простотой: «Вода – красота природы»! Тургенев ласкал уютом. История России блистала грозами, светилась Откровением. Собрания «вечного искусства» томили сладчайшей грустью, сияли отблеском Божества. Мечталось уехать за границу.
– Да, хорошо бы за границу… – признался Поппер. Как-то Вадя принес «открытие»:
– Это что-то непостижимое!.. «К вельможе»!.. Вчера… всю ночь… десятки раз… весь мир!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Лишь только первая позеленеет липа,
К тебе, приветливый потомок Аристиппа,
К тебе явлюся я; увижу сей дворец,
Где циркуль зодчего, . . . . . . . .
Он читал вдохновенно, прячась в своих кудрях. Да, удивительно. Поппер взял с полки книгу…
. . . . . . . . Ступив за твой порог,
Я вдруг переношусь во дни Екатерины,
Книгохранилище, кумиры, и картины,
и стройные сады. . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я слушаю тебя, твой разговор свободный
Исполнен юности. . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Беспечно окружась Корреджием, Кановой,
Ты, не участвуя в волнениях мирских,
Порой насмешливо в окно глядишь на них
И видишь оборот во всем кругообразный.
Открыли тетради «Столица и Усадьба», томики – «Подмосковные». Сколько перлов! И не замечали как будто раньше? Поппер сознался, что не бывал ни в одной усадьбе. Лишин знал хорошо Европу, а «усадьбы откладывал». Укропов «все собирался, да так и не собрался».
– Остатки «варварства и крепостников»-с, – постучал пальцем Хмыров. – А вот при «шепоте Бытия»… на Театральной, пирамидку из досок видал, для собак удобно. И на ней Карла Маркса сидит.
Решили делать экскурсии.
III
Как-то сошлись на вокзале, с мешочками: хорошо закусить в парке, подле Дианы или Флоры. К ним подошел, в галифе, с кобурой, справился: кто, куда?
В вагоне говорили об искусстве, об Архангельском-Юсупове. Какой-то пьяненький пробовал задирать и обозвал «голопятыми».
– Все им гуля-нки!.. Зна-ю… Не переводются… есупы!.. Какии у вас… архангелы?.. Мало вам, что Господни… храмы… Я зна-ю!..
На остановке сошли. Потянулись поля картофеля, изрытые, в ворохах ботвы. Кое-где добирали бабы. Было начало сентября, сухая и ясная погода, припекало, сверкали паутинки. Приятно было идти по пыли, мягко. Вдали темнел плотной стеною бор, белела колокольня.
Поппер прочел накануне «Подмосковные» и объяснял подробно:
– Въездными воротами, – с барельефом Трубящей Славы, – вступаем в парк, где когда-то прогуливался Пушкин. Бор раздвигается, и в перспективе аллеи – величественная арка, сквозные колоннады, – подлинный «гимн колонне», «одна из лучших мелодий в тоне, которым звучала русская архитектура конца восемнадцатого века»! Дом с круглым бельведером. Дух Кваренги, Старова и дерзновенного, хотя отчасти и подражательного Казакова. Паоло Веронезе и Тьеполо, декоративная живопись барокко… Мы почувствуем Гюбера, Греза и Ротора в неувядающих полотнах, увидим былую прихоть – интимную комнату портретов прекрасных женщин – «привязанностей»… голубую, под серебро, «спальню герцогини Курляндской»…
К тебе, приветливый потомок Аристиппа,
К тебе явлюся я. . . . . . . .
Надвигавшийся бор синел; чувствовалось его дыхание. Томили поля изрытостью.
– Мы в грязном, разрытом поле… – рассуждал, проникаясь, Поппер, – но мы продвигаемся туда! Нет, в самом деле: серость, и – темно-зеленый бархат, укрывающий «светлый мир»! Дикое поле и тут же невидимое… близко-близко, – нетленное!.. Чудеснейшие возможности…
Смотри: вокруг тебя
Все новое кипит, былое истребя.
Свидетелями быть вчерашнего паденья…
– Позволю себе перефразировать: Опомнятся младые поколенья!..
А Семен Семеныч пропел, мигнув на копавшую у дороги бабу:
Жестоких опытов сбирая поздний плод,
Они торопятся с расходом с весть приход.
– А почем, матушка, картошка-то? – спросил он говорком бабу.
– Ну тебя, старый черт!.. – огрызнулась баба. – Скидай штаны – дам пригоршню!
– Скидать-то стыдно, красавица… – сказал старичок под хохот.
– Слопали нонче стыд-то!.. – швырнула баба.
Купили за полтораста тысяч с полподола картошки: хорошо будет спечь в золе! Попался солдатишка в разухом «шлеме», на кляче вскачь, гикнул на них – «това-рыщи-и!»… – Вадя пустил вдогонку:
Дурак на лошади,
Колпак на дураке,
Звезда на глупом колпаке!
– До этого надо довести, само не станется… – сказал Хмыров…
Вот он и бор. Ворота с Трубящей Славой. Оглядели, пошли аллеей, в высокой сухой траве. Было тоскливо, тихо. Пахло сухим застоем. Вкрапленные, кой-где золотились в бору березы.
– Едут…
Бежала буланая лошадка, с черной, под щетку, гривкой; звонили мелкие бубенцы на сбруе. В желтом кабриолетике сидела пара. Кругленький старичок, с острой седой бородкой, в бархатном картузе, в перчатках, почмокивал вожжами. Он внимательно поглядел и что-то сказал соседке. Она кивнула. В широкой шляпе, широкая, с букольками у щек, она была старичку под пару. Прокатили.
– Афанасий Иваныч и Пульхерия Ивановна, стиль-модерн! – подморгнул к ним Семен Семеныч.
– Должно быть, осматривали… тоже.
– Отражение прошлого! Мирно катят на станцию, из усадьбы…
– И на своей лошадке! Уцелели еще такие…
– Господи, какая удивительная встреча!.. – промолвил грустно всю дорогу молчавший Лишин. – Господи-Господи… где все?!.
– Смотрите… колонны в соснах! А вон бельведер!..
Они приостановились и смотрели.
– Прошлое…
– И говорит это прошлое: «Что!., панихидку пришли служить?..»
Величественная арка ворот. За нею сквозные колоннады, за ними дом – белая тишина у леса – проблескивает пустыми окнами. Холодный, слезливый блеск.
– Стай-ай!!.. – всполохнуло их сиплым ревом. – Вам говорят… назад! Ступай сюда…
И явственно звякнуло прикладом.
IV
Сбоку арки сидел на пеньке солдат, звезда на шапке. Они подошли покорно.
– В чем дело, товарищ?.. – небрежно спросил Поппер.
– А вот… уходите.
Это был белобровый парнишка, с слюнявыми губами. Он поставил винтовку к арке и стал колупать ладонь.
– Почему?! У нас ордер…
– Мало что, а… уходите, больше ничего.
– Да позвольте… почему мы должны уходить?!. – возмутился Поппер, обзывая мысленно сопляком.
Солдатишка отколупнул мозоль и стал раскусывать.
– Я энтих делов не знаю. Вам говорят, ступайте… а то начкара свистну сейчас. Он вам тогда скажет, почему…
– Товарищ, не будьте цербером! – сказал Вадя, протягивая солдату папироску. – Хоть покурить, что ли…
Парнишка взял папироску и положил за обшлаг, как должное.
– Видите, товарищ… Этот старинный дворец сохранен рабоче-крестьянской властью для всех граждан… и мы, как граждане…
– Энто я без вас знаю, что рабочая власть… Они закурили, ждали.
– Нечего мне вам объяснять. Не враз попали. Сама уехала, а без ее нельзя. То-лько вот со стариком отъехала… Небось она вам попалась?
– То есть как?.. При чем тут… Кто это она? – заговорили они все вместе.
– Живет тут со стариком, охраняет. От ее зависит. И ключи у ней… Поедет и запрет.
Они смотрели, не понимая, вглядываясь друг в друга.
– Может, к зятю поехали… тогда не скоро. А может, на Смоленской, купить чего. Она часто ездит, катается… – расколупывая ладонь, болтал парнишка. – Хотите – погодите… по лесу погуляйте. Этого она не воспрещает. А коль к самому поехали, до ночи не воротются. Он в Ильинском теперь живет.
– Кто он?.. – спросили они все вместе.
– Товарищ Тро-цкай… кто! – подтряхнул головой парнишка. – Евоная теща, полный полномочии! Троцкая теща… поняли теперь? При себе допускает, а так велит гнать. Боится, покрадут. Теща евоная, самого Троцкова! А то как ничего. С которыми и сама ходит, рассказывает, как у их там… о-ченно сильвировано!..
– Мммдаааа… – промычал Хмыров в бороду. – Были князья, теперь те-ща!..
– Понятно, все ее боятся… Троцкая теща! А об князей я не знаю, рязанской я. Каки-то, словно, жили, сказывали тут некоторые люди… что хорошего роду. Конешно, теперь все – народное. А старик ее вроде казначей, с сумкой ездит. Отвезет чего, а то привезет… дело-вой! Ну, она шибчей старика.
– Так-с. Строгая, выходит?
– Не шибко строгая, а… Надысь Артемова нашего на трои сутки запекла! А так. Сказал, про себя… несознательный он, конешно. Ну, она дослышала, враз в телехвон, самому! Нажалилась. На трои сутки, для дисциплины! Вы как… не партейные? Под копытом видит! Живот надысь у ей схватило, ночью… сметаны облопалась… Тут у их во-семь коров, молоком торгуют… Солдата в аптеку ночью погнала, за семь верст! Сво-лочь какая, погнала!.. – оглянулся с опаской солдатишка. – Разве энто порядки? Царица, вон говорят, у нас и то так не гоняла…
Он глубоко запустил руку под шинель, под мышку.
– Заели… все тело зудится, а мыльца нету. Они пожалели и дали ему на мыльце.
– Значит, никак нельзя без нее?
– Не, ни под каким видом.
– Мы бы недолго… Может быть, как-нибудь?..
– Да что вы, махонький, что ли… не понимаете! Говорят вам, ключи с собой увозит… никому не доверится! Наши-то бы пустили поглядеть… Жалко нам, что ли! Гляди, пожалуйста. Вот, глядите отседа… на воздухе-то и лучше даже. А то, может, дождетесь. Пообходчивей как с ней… шляпу ей сымете… она вас, может еще, и сама проводит, все вам расскажет. И со стариком, где спят, покажет. Надысь я видал… о-ченно сильвировано! Постеля у их голубая, и весь покой голубой, и серебряный… И спять под пологом, с бахромой… сказать, балдахон!..
– «Спальня герцогини Курляндской»! – сказал Хмыров. – Наследнички.
– Но это же… ужасно!.. – воскликнул Поппер.
– Спят-то что? – спросил, ухмыляясь, солдатишка. – Они супруги… уж это как полагается.
– Не то, а… Ждать-то долго.
– Видно, надо играть назад! – перебирая бороду, сказал Хмыров.
– А то погодьте. Враз попадете, она ничего, обходчива. Песни мы им надысь пели, сорок человек… гости были. Наши им песни ндравются, чтобы свист!.. Велела по стакану молока. . . . . . выдать!.. – выругался с оглядкой солдатишка. – Заместо водки!..
– Да к вам-то какое они отношение имеют?! – дернулся-крикнул Вадя.
– Мало что. Всякий отношении. Значит, такой закон, допущены до дела…
– Не-ет, он не дурак… – сказал Хмыров, когда, прощально взглянув на дом, потянулись они аллеей. – «Всякие отношения имеют»!..
Дошли до Трубящей Славы.
– Дотрубилась, голубушка! – сказал разговорившийся что-то математик.
Пошли картофельные поля. По взъерошенной дали их еще копались пригнувшиеся люди, добирали.
– До чего же все гну-сно!.. – воскликнул с тоскою Поппер.
Укропов жевал сухарь. Он всю дорогу молчал. Молчал и Лишин. Когда говорили с солдатишкой, он отошел под сосны, смотрел на дом и что-то шептал – крестился. Плохи были его дела. Хмыров шагал раздумчиво. Дошагал до Поппера и положил руку на плечо.
– Ну, как насчет… «шепота Бытия»?!.
– Отстаньте, Аркадий Николаич… – устало сказал Поппер. – Этот факт…
– …что нет никакого «шепота», а самая-то обыкновеннейшая теща. . . . . .! – выругался нежданно математик, что не шло уж к нему совсем.
– Куда вы… Вадя?!. – закричал Поппер, видя, как поэт побежал от дороги полем.
– Оставьте его… – шепнул в какой-то тревоге Лишин. – Опять это с ним. Недавно зашел ко мне… забился на диванчике… Ужасно, ужасно, ужасно!.. – Лишин потер у сердца. – Потише, господа… скоро очень идем…
Подковылял ослабевший Семен Семеныч: плохо он закусил в дорогу. Поморщился, подморгнул.
– «И пошли они, солнцем палимы»… – хрипленько рассмеялся он. – А то в деревне, бывало, плясовую пели. «Ах, теща моя… доморощенная! Ты такая, я такой… ты кривая, я косой!..»
– Нет, эта не кривая… и очень даже не кривая! – сказал через зубы Хмыров. – А вот насчет косины-то…
– Да что же мы, господа… – всплеснул неожиданно Укропов, – в лесу-то не закусили?!.
Возвращаться не стоило. Вон уж и полустанок, и Вадя выходит на дорогу. И минут через двадцать поезд.
Июль, 1927 г.
Ланды