Станция на горизонте

VIII

Бухты наполнялись серебром и синевой. Синевы становилось все больше. Края гор, как легкие штрихи смычка, играли дуэт с заходящим солнцем. Потом свет перекатился через них и вел теперь беседу только с зеленым небом.

Кай уселся на ковер рядом с Фруте.

— Мы с тобой, Фруте, целых два часа молчали и осваивались с атмосферой. Это всегда верный признак того, что человек размышляет или исследует свое настроение. Мэрфи мы обидели, об этом я в ходе нашего подвига не подумал. Вообще-то мы позеры, но с этим нам пришлось болезненно разбираться еще десять лет назад. Мы ими и остались, с нашего собственного, пусть и несколько вынужденного позволения. Так и положено истинному пессимисту. Мод Филби — ну, это не столь важно, с ней приятно и бестревожно, может быть, она тоже обижена, а может быть, и нет, — с этим мы как-нибудь сладим. Но ведь есть Барбара, Фруте; Барбара, в которой еще раз воскресает все былое, и с такой силой, что в собственной душе начинается разлад, однако Барбары он уже не касается. Барбара, Фруте, не только женщина. Барбара — принцип, распутье. В этом надо себе признаться. Необходимость сделать признание всегда вызывала у нас неприятное чувство. С этим мы охотно повременим и пока что решительно шагнем в противоположную область. Поступок проясняет все лучше, чем размышления. Размышления мы никогда особенно не ценили. И есть еще Лилиан Дюнкерк. Тут трудно что-нибудь поделать, ибо она особенная. Фиола уверяет, будто она любит виконта Курбиссона. Лилиан Дюнкерк. Будем бдительны, Фруте!

Мэрфи косо поглядывал на Мод Филби.

— Каю надо было бы стать актером, а не гонщиком.

— Да ведь это трудная профессия, — язвительно сказала она. — Но разве он гонщик?

— Похоже, он любит эффекты. Как все дилетанты.

— По-моему, он превосходный дилетант.

— Шарлатан, делающий ставку на аплодисменты трибун.

— Это он вчера говорил и сам.

— Чтобы получше замаскировать. Какая у него могла быть другая причина?

Мод Филби наклонилась к нему и любезно спросила:

— А у вас какая причина?

— Он повел себя непорядочно.

Она со скучающим видом пожала плечами.

— Публика сочла его изысканным и весьма светским.

— Существуют иные возможности этим похвастать. Он превратил гонку в фарс и бросил вызов всем своим соперникам. И сделал это намеренно. — Мэрфи напряженно думал. — Можете мне поверить, Мод, если бы я знал, почему он затормозил, я бы тоже остановился! И пусть бы машина даже перевернулась, — я бы уже не гнал к финишу! — Он помолчал и поднял глаза. — Это была неравная борьба. Каю оставалось только выиграть, мне — только проиграть.

— Вы начинаете грешить безвкусицей, Мэрфи. К тому же сентиментальность вам совсем не к лицу.

— Мне она тоже неприятна. Я не жонглирую чувствами. Но бывают вещи из прошлого, которые так укореняются в человеке, что не подвержены никаким переменам и требуют особого с собой обращения. Мы с вами, Мод, вместе ели мороженое и подхватывали французские словечки, — вы, впрочем, плоховато с этим справлялись, — один был для другого воплощением каких-то смутных представлений, и мы помогали друг другу, не сознавая этого. Но мы давно выросли из нашей общности, и каждый теперь чертит круг, через который уже не так легко перескочить, как раньше. Однако у нас остались комплексы, определенная область в душе носит ваше имя. Защищать эту область — не трусость по отношению к себе, а — простите мне это слово — нежность по отношению к другому.

Мод Филби улыбнулась.

— Это правда, Мэрфи, мы с вами ели мороженое и вместе ходили под парусом. Но с каких пор вы стали так чувствительны, что беретесь защищать воспоминания?

— С тех пор, как скрестил шпаги с позером, который путает гоночную трассу со светским салоном.

— Мэрфи, ваша резкость показывает, насколько вы задеты. Скажите честно: за вашим раздражением кроется сознание того, что Кай мог бы выиграть, если бы захотел.

Мэрфи, не шевелясь, сидел в своем кресле. Мод Филби смотрела на него с интересом. Она не исключала взрыва. Однако он заговорил мягко:

— Будем честны оба. Я защищаю не воспоминания, а наше будущее. Пожалуйста, оставьте свои насмешки при себе. Я защищаю вас, Мод, ради себя. Почему, в этом я с собой разобрался. Вы это знаете тоже.

— Вы завидно откровенны. Я припоминаю, что вы дважды предлагали мне выйти за вас замуж. Мне было нечего вам ответить, и я быстро об этом забыла. Теперь вы заставляете меня задуматься. Вы слишком типичный супруг. Сейчас я не могу отделаться от впечатления, что вы родились женатым. Вы поразительно хорошо владеете приемами профессионального мужа. Прямо-таки сочитесь моралью и порядочностью. Что это на вас нашло?

— Я в ярости!

— Хуже того! Вы страдаете от вытесненной ярости… — Она не дала ему возразить. — Только что вы сами говорили о комплексах, так что давайте останемся в этой сфере. Выздоравливайте, Мэрфи!

— С некоторых пор у вас появилась склонность к психологическим шуткам. Мне эта область, скорее, чужда, и тут мы вперед не продвинемся. Давайте поговорим, как в Техасе…

— То есть по-деловому?

— Без стеснения. Отставим чувства в сторону. Вы знаете, что я хочу вас удержать. Я примирился с тем, что у вас есть свойства, которых я не одобряю. Я с ними считаюсь и пытаюсь им противостоять. В моем решении вы ничего не измените. Почему оно оказалось у меня таким постоянным — об этом я не могу и не хочу говорить. Я хочу удержать вас, Мод. Но вам хочется играть. Ладно, — он сделал умиротворяющий жест, — вы понимаете, что я имею в виду: хочется жонглировать, держать в напряжении, колыхать туда-сюда, — возбуждающая, но и опасная игра. Вам непременно надо играть, Мод…

Она смотрела на него из-под полуприкрытых век и не подавала виду, как она захвачена этим объяснением, которого ждала уже давно.

— И вы опять играете, — продолжал Мэрфи. — Мой противник теперь Кай.

— Кай… — Мод Филби улыбнулась.

— Да. Но когда-нибудь должен наступить конец. То, что для вас игра, я воспринимал как спорт. Мне хотелось так это воспринимать. Первый этап позади. Гонки в Монце — фарс. Скоро у нас гонки в горах на приз Европы. Они и станут решающими.

— Относительно чего?

— Относительно вас, Мод, — холодно ответил Мэрфи.

— Вы говорите теперь совершенно по-техасски.

— А вы делаете вид, что не понимаете. Речь не о Кае и обо мне. Кай — проходная фигура, у него может найтись много последователей. Вы сами должны распорядиться собой. Должны решить, будет так продолжаться и дальше или нет. Я знаю, у нас, американцев, нет в этих делах такой психологической гибкости, как у европейцев. Мы видим только результат, и я тоже считаю его решающим. Пусть говорит результат. Если я выиграю гонки, то раз и навсегда одержу победу над любым Каем.

— Вы путаете меня, Мэрфи, с судьей на автодроме. Ваша биография, дорогой мой, весьма проста. Кажется, она состоит лишь из отвлечений от езды на автомобиле.

— Теперь вы потчуете меня сантиментами. Вы же их решительно не признавали.

— Только у вас. Совсем иное дело со мной. Напротив, я прямо-таки ими живу.

— Вы попрекаете меня простой биографией. Я бы хотел, чтобы это было так. Но я только свел нынешнюю ситуацию к простой формуле. Сделал я это неохотно, и прежде, чем сделать, о многом умолчал и многое преодолел. Не будем об этом судить, вам это радости не принесет. В том, что дело приняло такой оборот, я виноват больше, чем вы. Однако я это понимаю и вы тоже. При запутанных обстоятельствах, когда не знаешь, что к чему, решение часто оставляешь на волю случая или каких-то побочных действий. Я подчиняюсь этому правилу, хоть и остаюсь внакладе.

Она не дождалась вопроса, который должен был последовать, и задала его сама:

— Почему?

— Потому что машина Кая быстрее моей. Гонки в Монце это доказали. Не он мог победить, а его машина.

— Но ведь наибольшая скорость в предстоящих гонках в горах — дело второстепенное.

— Скажем, не самое важное. Но Кай вдобавок еще усовершенствовал карбюратор, что позволяет его машине быстрее трогаться с места.

— Это важно?

— Настолько, что из-за этого условия становятся неравными.

— Откуда вы это знаете?

— От него, от Хольштейна, от Льевена — они из этого секрета не делают.

— Но в чем состоит само усовершенствование, вы не знаете?

— Нет. — Мэрфи помедлил. — Если бы я знал, шансы сравнялись бы. При нормальных гонках это, в общем, не имело бы особого значения, — каждый должен заботиться о себе сам. При поединке с такой подоплекой, как у этого, шансы, в сущности, должны быть равными. Это было бы только порядочно.

Мод Филби понимала, к чему клонит Мэрфи. Она подпустила его еще ближе.

— И что Кай?

Мэрфи очень спокойно сказал:

— Надо ему объяснить, Мод. Вы должны ему объяснить.

— Это было бы просто нелепо.

Она не хотела этого делать, даже в форме намека, для такого шага она была недостаточно уверена в Кае. Заблуждение Мэрфи было безграничным, однако полезным и лестным. Если его умело направить и сконцентрировать, оно может привести к сенсации.

Мод Филби прекрасно понимала, что только ревность Мэрфи сблизила ее с Каем. Она мыслила достаточно современно, чтобы знать: всякий флирт начинается, в сущности, на пустом месте, и огонь может возгореться и поддерживаться только благодаря трению. Поэтому своего личного воздействия она не переоценивала; зато тем выше ставила ловкие комбинации. Именно по этой причине она считала себя способной на все и все полагала возможным.

Она вспоминала поездку с Каем к Пешу, в Сан-Ремо, где было подтверждено участие Кая в гонках в Монце. С тех пор он привык представлять себе Мэрфи как противника, так что довольно было какого-нибудь повода, чтобы придать этому соперничеству личный характер и затем сосредоточить его на себе. Такой повод она и хотела найти.

Она призналась себе в том, что ее подталкивало не одно лишь стремление к чисто интеллектуальной игре, к спортивному флирту, как предполагал Мэрфи. Здесь крылось нечто большее. И уже давно. Ее тянуло к Каю. Мэрфи должен был ей помочь. А позднее, чуть позднее… Мэрфи прав: он ведь остается. Позднее, при всех обстоятельствах, можно будет еще посмотреть.

Пока что он спровоцировал запутанную ситуацию, из которой надо было выйти, не связывая, однако, и не ущемляя себя. Наилучшим средством было бы нападение. Поскольку Мэрфи считал, что атака почти окончена, и окончена в его пользу, следовало для начала сбить его с толку, внушив обратное.

— Надеюсь, что я вас не поняла, Мэрфи. В чем смысл вашего предложения? Вы говорили так, будто находитесь в мастерской механика. Было бы целесообразней, если бы вы не пускали свои желания скакать галопом, пренебрегая общепринятыми манерами. Я постараюсь этот разговор забыть.

Мэрфи был испуган. Он не мог проследить за ее прыжком и не заметил, как она передергивает, чтобы и согласиться с ним и в то же время не связывать себя обещанием. Он пытался ее перебить. Она отмахнулась.

— Разговор окончен.

Он хотел возразить, что тогда… Она это заметила и опередила его, встав с места.

— Вы должны воспользоваться случаем, чтобы натренировать не только вашу машину, но и вашу фантазию — она у вас в ужасающем состоянии.

Ее возбуждала мысль заставить Кая рассказать ей о своем изобретении. А если бы он отказался, она все же намеревалась еще подержать Мэрфи на этом поводке. Свое преимущество она использовала до последнего слова.

— До европейских гонок вам представится случай и для того, и для другого…

— А условия? — жадно спросил Мэрфи, вскакивая с места.

— Все равно какие. — Не дожидаясь ответа, она быстро ушла.

IX

Спортинг-Клуб устраивал большие состязания по стендовой стрельбе. В них могли участвовать только члены клуба, посторонние не допускались. Так образовалось весьма представительное собрание.

Отборочные соревнования начались с утра. Целый день слышались легкие хлопки; они постукивали по променадам, по игорным столам и читальным залам, просачивались сквозь двери и окна — тихие, изысканные и смертельные.

Во второй половине дня, перед решающей схваткой, на площадке собралось особенно много народу.

Кай пошел туда вместе с Мод Филби.

День сходил на нет, на Ривьере наступал золотой час сочных красок, час моря и насыщенного света. Полосатые маркизы широко нависали над открытыми дверями, надежно удерживая под собою тени, как сидящие на яйцах наседки. Балюстрада над ними пестрела колокольчиками зонтов от солнца. За полукругом стрелковой площадки открывался поток лазури, в который ласково окунались протянутые руки бухт.

В углу огороженной площадки полоскался флаг. На столе лежали бумаги, регистрационные записи и квитанции. Отборочные соревнования были уже почти закончены; в финал вышли два соперника, которым и предстояло решающее сражение.

К Мод Филби и Каю подошел Льевен и ввел их в курс дела. Противниками были капитан О’Доннел и виконт Курбиссон. У каждого на тридцать выстрелов было двадцать шесть попаданий. Теперь каждому надлежало сделать пятьдесят выстрелов.

— Стреляет как раз Курбиссон.

Кай взглянул в ту сторону. Курбиссон был молодой человек со светлыми волосами, лицом похожий на англичанина. Только темные брови напоминали о его происхождении. Он хорошо владел собой, и хотя волновался, движения у него были спокойные.

Кай внутренне напрягся. Ему вспомнился парк принцессы Пармской, слова принца Фиолы о Лилиан Дюнкерк и Пьеро, который уставился на него, когда он находился с ней вместе в игорном зале. Курбиссон и был тем Пьеро.

Где-то за пределами площадки прозвучал сигнал, что пора выпускать голубя. Раскрылся раскладной ящик, и Курбиссон вскинул ружье. Однако голубь, ослепленный неожиданно ярким светом после тьмы в ящике, оставался на месте. Он прижался ко дну ящика и боязливо распустил крылья.

Курбиссон опустил ружье — стрелять в сидящего голубя было против правил. Он стал вполоборота и улыбнулся; уверенный в своей меткости молодой человек слегка позировал.

Кая это разозлило. Слишком неприятным показался ему в эту минуту контраст: там — беззащитная, напуганная птица, а здесь — хорошо сложенный, уверенный в себе, с отличным оружием в руках и в безупречно сшитом костюме ее позирующий убийца.

Люди, стоявшие у корзин, стали гнать голубя. Он побежал и взлетел, торопливо взмахивая крыльями. Курбиссон несомненно был хорошим стрелком, ибо он еще секунду помедлил, потом дуло его ружья описало небольшую дугу, выбросило хлопок и облачко дыма, и птица, трепыхаясь, упала как раз в момент, когда сделала плавный, надежный взмах крыльями, — маленький, трепещущий комок перьев, который тотчас убрали.

— Превосходный выстрел.

Кай прошел на несколько шагов дальше вдоль веревочного ограждения. Кое-кто из членов жюри его окликнул и предложил принять участие в состязании. Он был им известен как хороший стрелок.

Один уже размахивал бумагой.

— Мы сделаем исключение. Шансы не так уж плохи. Записать вас?

— Нет.

— Но, возможно, вам повезет. Лабушер и Монти вышли из игры.

Кай покачал головой. Он заметил, как насторожился Курбиссон.

— Почему вы не хотите?

— Будь это глиняные голуби, я бы с радостью. Но я не вижу ничего привлекательного в том, чтобы ради собственного удовольствия убивать этих безобидных и красивых птиц.

Он намеренно говорил так, чтобы его верно поняли. Курбиссон слышал его последние слова и вполне уяснил себе их смысл. Он еще держал в руке ружье и не отложил его даже, когда подошел немного ближе к Каю и сказал:

— Не будете ли вы столь любезны и не выскажете ли ваше мнение еще раз? Только имейте в виду, что через минуту я снова примусь стрелять здесь по живым голубям.

Ситуация становилась конфликтной и крайне острой. Кай очень спокойно сказал:

— Не имею привычки давать отчет незнакомым людям.

Курбиссон побледнел и отошел назад. Он не знал, что ответить. Его стали успокаивать. Посредником выступил О’Доннел:

— Вы поторопились, Курбиссон. — Вместе с Льевеном он пытался сразу уладить инцидент. Однако прежде, чем они этого достигли, кто-то вмешался в их едва слышные переговоры.

— Это правда, такая стрельба бесполезна и жестока.

Беседа сразу оборвалась. Кай знал этот голос. Рядом с ним стояла Лилиан Дюнкерк.

Тишина рассыпалась, несколько человек вдруг заговорили наперебой, и разговоры взметнулись вверх, как бурная волна. Однако женщина рядом с Каем знала, что делает и что может сделать. Стройная, с почти мальчишеской фигурой, она стояла непринужденно, словно в гостиной, и ждала. От нее исходила такая покоряюще-естественная уверенность, что ситуация ей подчинилась.

После подобного вмешательства ничего другого и не могло быть. О’Доннел выступил вперед и объявил, что не намерен продолжать розыгрыш первенства.

Напряжение разрядилось. Своим решением капитан словно вытащил занозу — люди улыбались и были в восторге от того, что им довелось наблюдать маленькую сенсацию, неожиданное действо, причина коего была уже забыта, наблюдать каприз Лилиан Дюнкерк, который теперь, благодаря обаянию О’Доннела, стал темой живой, увлекательной дискуссии. И все восхищались этой женщиной, чья спокойная уверенность в том, что одного ее слова будет достаточно, создала такую атмосферу, которая по своей необычайной выразительности могла бы, в сущности, возникнуть лишь в каком-нибудь из минувших столетий. Словно бы в группе соломенных шляп и ружей на секунду мелькнул отблеск эпохи рококо, когда воля женщины была законом и добровольно подчиняться ему представлялось естественной необходимостью. Теперь теплое чувство вовлеченности в эту атмосферу охватило остальных присутствующих, они преобразились и тоже ощутили волшебство формы, грацию самообладания, которое только и способно справиться с любой ситуацией.

Лилиан Дюнкерк взяла под руку О’Доннела и пошла с ним по мосткам, до круговой террасы. Какое-то время они болтали в ясном свете, который невозбранно лился со всех сторон, отражаясь от воды. За их лицами вставало море, делая их более свободными, смелыми и красивыми.

Потом они медленно вернулись, и Лилиан Дюнкерк с таким же спокойствием подошла к Каю. Она ничего не сказала, но он понял, что должен ее сопровождать, и зашагал с ней рядом, близкий и далекий, знакомый и чужой; зашагал легко, весело и совсем непринужденно.

На ступенях лестницы было ветрено. Они поднялись по ней. На подходах к вокзалу свинцовым сном спали рельсы. Мост резонировал музыку, исполнявшуюся на террасе. Окна игорных залов стояли открытыми. Круговая дорожка бежала впереди них неторопливо, как откормленная собака. Ряд автомобилей. Они прошли мимо. В стороне стояло еще несколько машин. К одной из них прислонился человек — Курбиссон.

Лилиан Дюнкерк держалась по-прежнему, хотя наверняка его заметила. Она заговорила, не то чтобы вдруг, но без нарочитости, произнесла всего несколько слов — так, будто настроение сгустилось в слова, как туман в росу. Она не замедлила и не ускорила шаг, а шла, словно это самое естественное дело на свете, к своей машине, совершенно не обращая внимания на Курбиссона.

Он стоял, сжимая рукой фигурку журавля на радиаторе, немного отступив назад, — какую-то долю секунды он ждал. Кай открыл дверцу автомобиля. Прежде чем Лилиан Дюнкерк ступила на подножку, она спокойно сказала, повернув голову к Каю:

— Пожалуйста, отвезите меня домой.

Курбиссон вздрогнул и сделал шаг вперед. Потеряв самообладание, он положил руку на дверцу и выдавил из себя:

— Мадам… вы едете со мной…

Кай смерил его взглядом.

— Некоторое время назад вы позволили себе бестактность, если принимать вас всерьез, то сейчас вы компрометируете даму. — Он цепко держал молодого человека в поле зрения и хотя казался небрежным и рассеянным, на самом деле был начеку и готов к защите.

Однако выходка Курбиссона не осталась не замеченной другими. Фиола, Льевен и О’Доннел уже подходили к этой группе. Фиола взял молодого человека за руку выше локтя и увел. Тот пошел, не сопротивляясь.

Кай сел в машину и отпустил тормоза. Его кровь пела тихим, высоким голосом мотора, работающего на полную мощность; в один миг он оказался выхвачен из своего окружения и с чувствительностью магнитной стрелки обрел уверенность в том, что ему предстоит приключение, которое выходит за пределы условностей и логически допустимого и требует от него полной отдачи. Сам того не желая, он уже на это настроился, ибо его преимуществом была жизнь без застывшего сгустка чувств, поток чистой крови, сохранившей незамутненным инстинкт — этого надзирателя за ощущениями, который уже трубит в рог, когда они еще безмятежно спят.

Он обернулся к Лилиан Дюнкерк так, будто только что перебросился с ней несколькими безобидными словами, и взялся за рычаг переключения.

— Вторая скорость — наверху справа?

Она кивнула.

— А третья — с другой стороны?

— Да…

Лилиан Дюнкерк не упоминала о происшествии. Она показала, куда ехать, и машина быстро проскользнула по авеню и въехала в квартал вилл. Кай остановился перед уединенным домом, притаившимся среди пальм и эвкалиптовых деревьев.

Ни один из них не обронил на сей счет ни слова, однако они сразу вместе направились к дому по заросшей виноградом каменной галерее. Мрачный, массивный темно-коричневый портал надвигался на них, маня прохладой, а когда они подошли ближе, дал им возможность заглянуть вовнутрь и рассмотреть отдельные вещи.

Нижние комнаты располагались вровень с землей, ступенек почти не было. Вилла не замыкала собою парк, он незаметно переходил в ее стены и ковры, которые не наводили тоску, поскольку не были от него отделены. Лишь немногие предметы обстановки нарушали тихую гармонию плоскостей; окна казались огромными картинами, запечатлевшими ландшафт за стенами.

Дерево повсюду было потемневшее, ковры старые и выцветшие. Но никаких резких тонов. Пастель, посреди которой только окна отражали в красках парк и небо.

Из своего кресла Кай мог видеть этот запущенный парк. Спереди — газон и разросшийся тис, затем скальные дубы, акации и несколько кипарисов. В кустах — изъеденные ветром, искрошившиеся нимфы, на лужайке — Пан, играющий на флейте. Время о них забыло.

В комнату вошла Лилиан Дюнкерк, успевшая переодеться. Она проследила за его взглядом.

— Парк заглох, мне часто это говорят, но я не могу решиться отнять у него свободу. Его боги — терпеливые и тихие. Не надо садовыми ножницами мешать их умиранию. Пусть бы парк накрыл их собой — по мне, это было бы лучше всего.

Кай подхватил ее мысль.

— Не надо пытаться спасти то, что отжило свой век. Музеи это подтверждают. Прелесть Афины там покрывается пылью под стеклом или в залах со стеклянным потолком.

— Как прекрасно было бы, если бы от них ничего не осталось, кроме легенды.

— Это лишило бы тысячи людей чувства собственного достоинства и куска хлеба — всех тех, кто вещает об этом с кафедр или ищет какой-нибудь обломок, какого другие еще не знают.

— Вот так выглядит ныне бессмертие…

— Бывает и хуже. В Британском музее. Египетские цари, которые хотели гарантировать себе даже физическое бессмертие. Их мумии там выставлены напоказ, как пестрый ситец у торговца на тихоокеанских островах. Справедливое наказание. Каждый может на них смотреть. Они бессмертны.

— Есть хорошее стихотворение на эту тему.

— И плохие пропагандисты, которые уже одним своим здешним существованием убедительно показывают, что наверняка не знали бы, что им делать с бессмертием.

— Не слишком ли зло мы шутим?

— А что нам еще остается?

— Остается ли что-то вообще?

— Насмешка, возможно, проясняет, но все же не разрушает…

— Остается ли что-то?

— Ничего бессмертного…

— И все-таки…

— Вечное… — Кай сказал это легко, без всякого пафоса.

Лилиан Дюнкерк восприняла его ответ как комплимент. И нашла верный тон, чтобы прибавить:

— Чай будем пить здесь.

Кай не пытался плести беседу дальше, хотя она оборвалась в такой точке, где легкое влечение к диалектике, которая дремлет во всех парадоксах, вполне могло было подстрекнуть опытного фехтовальщика еще немного продлить эту увлекательную умственную акробатику, однако у беседы был свой стиль, и хотя крутой поворот придал ей другое направление, продолжать ее значило обнаружить склонность к болтовне или тщеславию. Почти внезапный переход был ловушкой, способной побудить краснобая и человека настроения к сентиментальности и тем разоблачить. Бывают ситуации, когда следует только молчать, — тогда они созревают гораздо легче, чем в перетряске слов.

Они продолжали разговаривать на другие темы, о всяких мелочах — о чае, японских картинках и книгах, об автомобилях, о Сан-Себастьяне и оккультных проблемах. Лилиан Дюнкерк была вынуждена признать, как прекрасно аккомпанирует ей Кай, не сдавая собственных позиций. Она катила по ледяной дорожке фраз, легко перелетая в отдаленные области.

Кай не терял нити разговора, он закруглял, дополнял, обходил кругом, но с неизменной сдержанностью. Речь его замедлилась, как будто бы с наступлением сумерек, и в ней зазвучали личные ноты.

Они ощущались не в словах, а в тембре голоса, который придавал их содержанию особую окраску.

Лилиан Дюнкерк это чувствовала — на нее словно веяло ветром, теплым, южным и не слишком напористым. Она к нему прилаживалась, пытаясь угадать, во что он перейдет — в неспешное парение или в бурю. Они сидели в креслах друг против друга. Наступающий вечер делал их фигуры нечеткими, как утонченный фотограф-портретист, лица немного расплывались, а руки мерцали светлыми пятнами, отражая огоньки сигарет.

Они втянулись в словесный поединок, все более напряженный и быстрый. Кай чувствовал, что у этой женщины ни один его выпад не останется без ответа и не уйдет в песок. Она отражала его атаки с очаровательной уверенностью, вызывая этим волнующее чувство, которое походило на легкое опьянение, — чувство, что тебя понимают с полуслова и достаточно легкого прикосновения, чтобы ощутить ответное пожатие другой руки, — призыв к схватке, который именно и составляет таинство любви и родства крови, призыв скрестить оружие в одинаково высоком напряжении: ведь любить и разрушать — родственные понятия.

Разговор утратил логическую связь, его питали теперь потоки, не имевшие ничего общего с причинностью, питало лишь чувство, которое все улавливало и постигало еще до того, как разум успевал протереть очки.

Они балансировали на краю, они обесценивали слова — носители понятий, и бегло воспринимали их лишь как впечатления, картины, что мгновенно проскальзывают мимо.

Лилиан Дюнкерк наклонилась вперед. Рука ее перебирала нефритовое ожерелье, которое она показала Каю. Камни она приподняла, чтобы на них падал свет из окна. В этом неверном свете они казались темно-зелеными, почти черными. Только края сверкали, как морская гладь в ясные дни. В середине ожерелья красовался крупный александрит. Цвет у него был переливчато-розовый, но, когда она его опустила, он стал темно-лиловым, как стола католического священника.

— Он единственный джентльмен среди этих камней, так как он меняет цвет и приспосабливает его к окружению, и все же он выглядит богаче, чем они, и всегда сохраняет стиль.

Окна, смотревшие на террасу, доходили до полу. Они были открыты. Воздух и вечер вливались в комнату, создавая определенный фон. Лилиан Дюнкерк встала и оперлась о кресло. Освещена была только ее рука, тело тонуло во тьме угла. Рука красиво лежала на спинке кресла, длинная и гибкая, словно живое существо: казалось, она дышит.

Из темноты она заговорила с Каем — медленно, спокойно, звучным голосом. Последние лучи света гладили ее руку. Она взялась за ожерелье, приподняла его, — красочный отблеск александрита лег ей на запястье. От вида этой руки перехватывало дыхание сильнее, чем от всей фигуры. Но ее голос начинал околдовывать.

Лилиан Дюнкерк обращалась к Каю. Запиналась, куда-то уходила, возвращалась обратно, слова ее становились все опасней и многозначительней. Кай уступал ей в мелочах, сводил разговор к безобидно-обычному, что становилось очень личным. Ни разу не позволил он себе клюнуть на «что», он знал «как» и сохранял спокойствие. Наступила минута, когда рутина властно требовала действия, но он понимал, что на карту поставлено нечто большее, и продолжал непринужденно болтать.

Дюнкерк стояла с ним рядом. Ее плечи, кожа, ее рот были у него прямо перед глазами, — она улыбнулась, умолкла, словно что-то забыла, повела плечами, едва не задела его, проходя мимо, слегка обернулась, остановилась… Кай не шелохнулся, сколь ни соблазняло его мгновенье, — он знал: поддайся он сейчас, пойди на поводу, прими игру за реальность, и он многое упустит; эта игра была ему знакома, это прощупыванье, заманиванье с целью испытать партнера, выяснить, способен ли он выдержать более высокое напряжение или при первом же выпаде не заметит финта; игра, в которой партнер ничего не мог выиграть, но мог все потерять.

Иметь только такт и вкус — не такая уж заслуга, но в данной ситуации они много значили: трудно было не воспользоваться прежде времени тем, о чем ты знал, что это, вероятно, правда, что это наверняка станет правдой, — не воспользоваться, а оставить в подвешенном состоянии точь-в-точь посередине, чтобы не спугнуть излишней и не расстроить недостаточной решительностью.

Кай ощущал тихо поющую наэлектризованность своих нервов, он принял игру и сделал нечто большее: расширил ее так, что стало казаться, будто она уже дошла до предела и готова лопнуть. В молчании, воцарившемся между ними, в легко вибрирующем ожидании женщины, что подпитывалось в равной степени страхом и влечением, он грубо прорезал край, перекувырнулся и сбежал в область расхожих фраз, которые произносил с подчеркнуто лестным оттенком, дабы показать преднамеренность лишь их декоративной формы, а в несущественное содержание подмешать будто бы что-то пикантно-вторичное. У него было ощущение, словно он гонит машину по серпантину, ощущение бездны и надежности, и он брал повороты, насколько это ему удавалось.

Лилиан Дюнкерк поражалась тому, как он иногда поворачивал. Он не останавливался, а несся мимо. Не становился плоско-индивидуальным, а оставался деловитым в личном и обаятельным в общем плане.

Они бродили по парку, по эвкалиптовым аллеям, мимо богов. Каменная стена. Улица. Решетка. Снова парк, спускающийся до самого моря.

Почти у самого выхода из бухты стояла яхта, белая на синей воде.

Разговор соскользнул в привычную колею и закончился почти общепринятыми условностями. Каждый достаточно узнал про другого, и не требовалось что-то подтверждать или закруглять. Общепринято-условное завершение их встречи надежней всего оберегало ее содержание, не давая ему расплыться.

Лилиан Дюнкерк показала Каю свою яхту и сообщила, что в прошлом году она взяла несколько призов. Они постояли какое-то время у релинга. Тут Кай в первый раз взял дело в свои руки и дал ему толчок, который был естественным, но исходить мог только от него. Как бы между прочим, он спросил:

— Вы еще пойдете на яхте в этом сезоне?

— Да, примерно через три недели я отплыву в Неаполь.

— Как раз к этому времени я должен прибыть в Палермо и начать там тренировки. Нам по пути.

— Я вас извещу.

Оба понимали, что это значит.

X

Кай неторопливо шел к своему отелю. Он был раскован и с восторгом впивал в себя вечернюю свежесть.

Сейчас я получу письмо от юной Барбары, думал он, словно это была самая естественная вещь на свете.

В отеле он оказался только через час, так медленно он шел. Подойдя к своему почтовому ящику, он увидел там одно-единственное письмо — толстый белый конверт. Адрес был написан рукой юной Барбары.

Кай отрицательно махнул рукой лифт-бою и пошел наверх пешком с письмом в руке. Вскрыл он его только у себя в комнате. Барбара писала, что она в Санкт-Морице, не хочет ли он приехать?

Стало тихо. Кай был наедине со своим письмом; он чувствовал себя наедине и со своей жизнью.

За горизонтом вставал сад его юности, шум которого тревожил его уже давно. Деревья издавали звуки и среди них вперемешку слышались забытые голоса.

Глубокий вздох расправил его грудь. Он решил взглянуть в глаза судьбе. В Санкт-Мориц он поедет.

На следующее утро ему доложили, что явился капитан О’Доннел в сопровождении члена Спортинг-Клуба по фамилии Шаттенжюс.

Их приход не был для Кая чем-то неожиданным.

С безмятежной радостью увидел он снова визитку О’Доннела, полоски у него на брюках были чересчур узкими, да и пластрон оставлял желать лучшего. Сам О’Доннел явно чувствовал себя не в своей тарелке.

Тем церемоннее держался незнакомый Шаттенжюс. Он внес с собой атмосферу, сулившую дуэль по всем правилам, и в хорошо темперированных выражениях передал Каю вызов Курбиссона.

Кай вызов принял и в качестве своих секундантов назвал принца Фиолу и Льевена, которых обещал поставить в известность. На этом Шаттенжюс счел дело оконченным и без лишней суеты намеревался по всей форме откланяться.

Кай с трудом подавил желание предложить ему аперитив. Только уверенность в том, что его совершенно не поймут, удержала его от этой попытки нарушить церемониал.

Все, что хотел сказать О’Доннел, выражал его взгляд. Кай его понял и догадался, что он вызвался быть секундантом лишь ради того, чтобы сгладить в этом деле излишне острые углы.

К сожалению, Фруте помешала Шаттенжюсу эффектно удалиться, у нее не было особого чутья к стилю, и корректное прощание она воспринимала как оскорбление. Собака расположилась возле двери, и ей удалось одним-единственным низким грудным звуком заставить Шаттенжюса вздрогнуть так, что у него свалился цилиндр.

Кай был удовлетворен. Он извинился, радуясь при виде растерянной физиономии незадачливого доставщика картеля.

Потом он созвонился по телефону с Фиолой и Льевеном.

Фиола сразу пришел к нему. Он был зол на Курбиссона за его глупость.

— Он слишком молод для таких вещей. Юноша он импульсивный, за это я его люблю, но он страдает злосчастной склонностью к романтике и ничего не смыслит в делах, которые устраиваются сами собой. Вы что, нарочно ему нагрубили?

— Да нет. Просто стрельба в голубей в тот момент действовала мне на нервы.

— Вы человек чувствительный, Кай, но вы же немец. Два года тому назад вы и сами участвовали в такой стрельбе.

Кай кивнул.

— Это не объяснение. Логически мыслить — это, по-моему, правильно, а логически жить — нет.

Фиола рассмеялся.

— Вы правы. Не стоит беспокоиться о том, что ты думал вчера. В оправдание Курбиссону вы должны учесть, что он воспитывался в Англии. Там многое списывают на спортивные понятия и при этом бывают не слишком щепетильны.

— Я это учту.

Фиола пожал плечами.

— Неприятная история. Но ведь вы никак не можете с ним договориться… — Он испытующе взглянул на Кая.

Кай выдержал взгляд и спокойно ответил:

— Верно, я никак не могу с ним договориться.

Оба какое-то время молчали. Фиола задумался. Он понял, что Кай имел в виду, он ведь и сам пытался намекнуть на это своим вопросом. Кай жаждал ссоры, ибо он хотел Лилиан Дюнкерк и ссора бы его оправдала.

— А если Курбиссон извинится?

— Он не извинится.

— Вы правы. — Фиола продолжал размышлять. Потом сказал: — Насколько мне известно, вы хорошо стреляете из пистолета…

— Да.

— Я хотел бы обратить ваше внимание на то, что Курбиссон этого совсем не умеет. Это же катастрофа. Ружьем он владеет отлично, тут у него почти нет соперников, но пистолеты… А учиться ему уже некогда…

Кай тихо сказал:

— Не волнуйтесь. Я в него не попаду.

— Я был бы вам признателен, если бы вы отнеслись к делу именно так.

Кай кивнул.

— Это и без того входило в мои намерения.

Фиола протянул ему руку. Кай прибавил:

— Я даже дам Курбиссону шанс.

Фиола был озадачен.

— Что вы хотите этим сказать? Стрелок он плохой, кроме того, я, разумеется, сейчас же отправлюсь к нему.

Кай протестующе поднял руку.

— Я не это имел в виду.

— Значит, я вас не совсем понял.

— Этот инцидент возник не без моего участия, хоть и в ином смысле, возможно, я даже сам его спровоцировал.

Фиола сразу поднял голову и осторожно сказал:

— Думаю, что теперь я понял. Вы хотите сказать, что инцидент все равно был неизбежен…

— Да. Он произошел бы довольно скоро. А так мне удобней, к тому же я могу дать Курбиссону формальную сатисфакцию. Это поможет ему… — Кай запнулся, — хоть как-то справиться с ситуацией. Он увидит, что признана причина, и хоть она не настоящая, но менее болезненная для него, чем дальнейшие события, ведь он еще слишком молод, чтобы понять: самое ценное его качество — именно его молодость.

Фиола улыбнулся.

— Приятно было бы еще с вами поболтать. Но я хочу еще поговорить с Курбиссоном, вы ведь знаете, что он мой дальний родственник. Потом я потолкую с Льевеном и О’Доннелом. Когда вы предполагали?..

— Завтра утром…

Фиола поехал к Курбиссону, у которого совесть была нечиста и потому он пытался держаться холодно.

Фиола на это не обращал внимания. Он подошел вплотную к Курбиссону и сказал решительно и спокойно:

— Вы спровоцировали дуэль, Рене, на которой я буду секундантом. Одного этого факта достаточно, чтобы вы уяснили себе характер поединка. Я желаю, чтобы вы ни в коем случае не рассматривали его иначе, нежели как формальное улаживание спора. Ни в коем случае, Рене!

Он нахмурился и бросил быстрый взгляд на Курбиссона.

Тот нерешительно и словно протестуя отвел глаза.

Фиола направился к двери, но, уже стоя возле нее, еще раз обернулся.

— Вы меня поняли, Рене?

— Да… — Курбиссон не шелохнулся. Он был бледен и выглядел усталым.

Фиола условился встретиться с Льевеном. Вместе с О’Доннелом и Шаттенжюсом они обсудили время и место встречи.

Порешили сойтись послезавтра ранним утром возле площадки гольф-клуба Монте-Карло.

Море было свинцово-серое и светлело только к горизонту, в бухтах стояла тьма, черная, как чугун. Волны накатывали на берег с большими промежутками, — какая прекрасная мысль: взять и заплыть в свинцовое волшебство раннего утра, когда серебристая синева еще спит, разбудить ее брызгами, пеной и отблесками лучей на светлой коже, покамест восходящее солнце не озарит пурпурным сияньем блестящую гладь.

Кай прозяб у себя на балконе в холодном воздухе, набравшемся той мистической прохлады, что после захода солнца налетает на бухты, как орда призраков.

Он оделся. Ему пришло в голову, что он уже несколько дней не оказывал внимания Мод Филби, и он решил сегодня же ее навестить.

Его вообще одолевал рой самых разнообразных мыслей. Он думал о своей машине, о Барбаре, о Мэрфи, о юном Хольштейне и пришел к выводу, что жить и ожидать чего-то впереди — замечательно.

Он знал, отчего такие мысли пришли именно теперь, и это было еще одной причиной, почему он любил подобные ситуации.

Продолжая зябнуть, он прошел в ванную и пустил воду. В ванной было тепло, она блестела никелем и кафелем. Набирая пригоршнями крупную ароматическую соль, он сыпал ее в ванну. Тело охватило блаженство, как бывает в Исландии, когда с холода заберешься в теплую постель. Потом кожу обжег холодный душ; дело довершило махровое полотенце.

Фиола и Льевен, прихватив с собой врача, поднялись по бульвару Де Монте-Карло и встретились с Каем в «Кафе де Пари».

Машина взяла курс на Гранд-Корниш, делая поворот за поворотом, пока не свернула на ответвление дороги, которое вело к Коль-дель-Арм. С одной стороны взгляд упирался в каменные стены, с другой открывался вид на скалу Монако, где тускло светились редкие огоньки и расплывались в дымке очертания бухт. С каждой минутой становилось все светлее. Заблистало море, и заалели вершины Приморских Альп.

Когда они подъехали к плато, где располагались площадки для гольфа, взошло солнце. Фиола взглянул на часы. Они прибыли точно вовремя. Оставив машину возле площадок, они пошли пешком к условленному месту.

Там еще никого не было. Но слышалось, как вверх по дороге едет какая-то машина. Доносились приглушенные гудки, порой сильнее, когда машина шла по направлению ветра, слабее, когда виток серпантина уводил ее за скалу.

Льевен стал всматриваться и удивленно сказал:

— Только двое, но возможно…

Взаимное приветствие было сдержанным.

К удивлению Фиолы и Кая, приехали О’Доннел и Шаттенжюс. Шаттенжюс — злобно-серьезный, О’Доннел — весьма озабоченный.

Они остановились в ожидании и тихо переговаривались. О’Доннел еще раз вернулся к дороге и через несколько минут пришел назад, качая головой.

Шаттенжюс сделал жест, означавший, что хватит ждать, и подошел к Фиоле.

— Давайте сверим часы.

— Шесть часов десять минут.

— Стало быть, десять минут сверх обговоренного времени. Я должен, к своему прискорбию, заявить, что нам со вчерашнего вечера не удалось найти виконта Курбиссона. Поэтому мы и не можем объяснить, по какой причине он не явился. Судя по обстоятельствам, я пока могу сделать только один вывод, что, должно быть, какой-то несчастный случай или совершенно неотложное дело помешали виконту сообщить о себе. Прошу вас принять это мое заявление и до выяснения подробностей не ставить нам в вину тщетность наших усилий.

Фиола был испуган и посмотрел на О’Доннела, а тот с выражением безнадежности сказал:

— Он не ночевал дома…

Льевен положил руку на плечо Фиоле и стал прислушиваться. Все умолкли и напрягли слух. Ветер донес до них шум еще одной машины.

— Доктор, — попросил Фиола, — нам не видно, кто едет, пожалуйста, отойдите немного назад.

Кто-то торопливо к ним приближался. Шаттенжюс вдруг снова стал чопорным и отошел в сторону. Между деревьями показался Курбиссон.

Он был бледен и взволнован. С почти отсутствующим видом поздоровался со своими секундантами и заговорил с ними. Шаттенжюс хотел подойти к Фиоле, однако Курбиссон остановил его усталой улыбкой. Он был совершенно сломлен, однако у него еще хватило выдержки самому довести дело до конца.

За день до этого, когда все уже было согласовано, он хотел повидать Лилиан Дюнкерк, однако утром ее не застал.

Во второй половине дня он пришел опять, настроившись на то, что Лилиан Дюнкерк его не примет, и находя для этого тысячи причин.

К его удивлению, он был допущен к ней сразу. Он застал у нее веселую компанию, чего тоже никак не ожидал, и не имел ни малейшей возможности поговорить с ней с глазу на глаз о том, что рвалось у него с языка.

Она обращалась с ним так, будто бы ничего не произошло. Он присоединился к гостям, силясь быть любезным, и ждал, пока все уйдут. Когда оставалось всего несколько человек, ему удалось перехватить Лилиан Дюнкерк в соседней комнате.

Курбиссон хотел попросить ее о встрече, но не успел: она сама любезно подошла к нему и протянула руку.

— Прощайте, Рене. Пожалуйста, не надо мне ничего объяснять. Было бы огорчительно видеть вас в трагических ролях. Прежде чем вы до этого дойдете, вам предстоит прожить еще немало лет. У вас есть все данные. Прощайте…

Он хотел говорить с ней, убеждать, действовать, хотел совершить нечто грандиозное, но все это стало ненужным: прощание было окончательным.

И он пустился часами бродить по улицам. Его окликали фиакры. Возле него останавливались автомобили. Он чувствовал себя, как человек, у которого в крови змеиный яд и он должен ходить, ходить, автоматически, без конца.

Он бродил по старому городу, поднимался по крутым улочкам, бродил без отдыха, отчаявшийся и отупевший.

Внизу, на террасе казино, между пальмами, горели фонари, спускаясь к самому морю. Вокзал сиял пестротой, будто детская игрушка, и на фоне моря рисовалась округлая площадка для стендовой стрельбы.

Курбиссон тихо разговаривал сам с собой, произносил заверения, мольбы, — все то, что не успел высказать. Была уже поздняя ночь, его одежда стала влажной от тумана. Вдруг он почувствовал голод, такой сильный и необоримый, что у него подкосились ноги. Он зашел в первую попавшуюся открытую дверь — в маленькую харчевню, где сидели местные жители, спросил хлеба и фруктов, жадно и быстро все съел, положил деньги на стол и отправился дальше.

В конце концов он очутился возле небольшого отеля. Ему показалось невозможным проделать весь путь обратно и вернуться домой, он больше ни о чем не думал, взял комнату и почти мгновенно погрузился в сон.

Один раз он проснулся, зажег свет и попытался сосредоточиться. Вспомнил, что должен известить своих секундантов, и решил, что непременно за ними заедет. Его судьба казалась ему теперь другой, чем накануне, та успела куда-то отодвинуться, но пока еще недалеко.

Он понял, что сам во всем виноват, и ему показалось, что за последние несколько часов он стал намного старше. В своем доселе беззаботном существовании он углядел новые цели и в эту ночь принял важные решения.

Он надеялся, что уже переборол себя, и не понимал, что кризис только усугубился, ибо за всеми его планами стояло желание отвоевать с их помощью Лилиан Дюнкерк.

Потом он снова заснул и в крайнем изнеможении не услышал звонка будильника. Своих, секундантов он на месте уже не застал, так как опоздал на полчаса, и теперь погнал машину вверх, на плато, к площадкам для гольфа, с еще неясным, внезапно пробудившимся намерением проявить себя наилучшим образом и сделать что-нибудь значительное и верное.

До сих пор он без раздумий принимал расположение, каким дарила его Лилиан Дюнкерк; теперь он понял всю ценность и незаслуженность этого подарка и хотел задним числом показать, что он его достоин.

Он не чувствовал, насколько трогательно это его желание — запоздалый порыв к чему-то, что уже потеряно.

В полной сумятице чувств прибыл он на место и торопливо сообщил О’Доннелу и Шаттенжюсу, что повод для дуэли утратил свое значение.

О’Доннел вздохнул с облегчением. Шаттенжюс, надувшись от важности, спросил:

— Стало быть, следует объявить, что вы отказываетесь от разрешения конфликта…

— Да…

Курбиссон остановил Шаттенжюса и, с трудом овладев собой, проговорил так громко, что его мог слышать и Кай:

— Я хотел бы заявить, что получил некоторые сообщения, делающие причину моего вызова несостоятельной.

Фиола бросился к нему и поздравил с благоразумным решением.

Курбиссон покачал головой; вместе с Фиолой он подошел к Каю и посмотрел на него, — он молчал и мучился в поисках слова.

Кай видел, как страдал молодой человек от своей потери, слишком гордый для того, чтобы об этом сказать и соответственно действовать; как он, в силу своего воспитания и своей порядочности, с тяжелым сердцем пытался подавить в себе зависть к победившему сопернику.

Кай поспешил пожать руку Курбиссону и сказал, прежде чем тот заговорил:

— Мы оба переоцениваем ситуацию, вы с одной, я с другой стороны. Ваше решение и то, каким образом вы его нашли, показывает, что вам известна двойственность подобных вещей. Но тогда вы знаете и другое, — он понизил голос, — что разрыв не всегда означает конец, а часто бывает ступенькой для восхождения…

Курбиссон покраснел.

У него за спиной Фиола улыбнулся Каю, и тот закончил:

— Я хотел бы еще раз с вами поговорить. Через несколько недель у меня начинаются тренировки перед гонками на приз Европы, думаю, что тогда разговор между нами еще многое прояснит…

С Курбиссоном внезапно произошла перемена. Он почувствовал, как с него свалилась неимоверная тяжесть, на душе снова стало светло, он горячо жал руки Каю с нежданно вспыхнувшей в глазах надеждой.

— Я приеду… — И он ушел вместе с Фиолой и своими друзьями.

Кай с Льевеном остались на площадке для гольфа. Трава блестела на солнце. Коричневыми, с множеством оттенков, выступали скалы на фоне неба. На них горбатился лес, блаженно подставляя зеленую спину потокам света. Внизу, дерзко, как пестрые заплаты, среди серебристо-серых олив расстилались цветочные поляны.

Бухта возле Вентимильи красновато мерцала в легкой дымке, но ближе к Ницце был отчетливо виден каждый дом. В замке Монако окна пылали огнем. Дома наверху, на скале, сияли отблесками солнца. На дорогах поблескивали автомобили.

Льевен взял клюшку для гольфа и, размахнувшись, со свистом разрезал ею воздух.

— Гольф — игра несомненно интересная, но автомобили мне нравятся больше. Давайте постараемся выиграть приз Европы, Кай!

— Это будет захватывающая охота!

— Что вы думаете о Мэрфи?

— Всякое…

У Льевена вертелся на языке еще один вопрос. Но он предпочел промолчать. Стратегией обходных маневров была осторожность. Лучше было не спрашивать Кая про Мод Филби.

XI

Фруте слушала Кая с терпеливым превосходством бессловесной твари. Сейчас она его еще не понимала, но пыталась до поры до времени успокаивать хитрой миной, пока не удастся раскусить.

Кай долго ей что-то втолковывал. Но в конце концов прервал свою речь, похлопал собаку по спине и сказал:

— Ты права, Фруте, я говорю как адвокат, имея в виду нечто совсем другое. Тем не менее пусть так и будет: мы поедем в Санкт-Мориц, но прихватим с собой Хольштейна.

Им понадобилось всего полчаса, чтобы собрать в дорогу ничего не подозревавшего Хольштейна. Они с Каем очень сдружились и в веселом настроении отправились в путь, чтобы самоуправно сдвинуть времена года и вставить в весну несколько дней ядреной зимы. Перед ними простирались красивые — протяженные и светлые — проселочные дороги, которым мотор придавал новый оттенок романтики.

Глубокая долина осталась позади, и начали расти горы. Путники описывали кривые и брали крутые повороты. Внезапно на них обрушился ливень такой силы, что машина отфыркивалась и брызгала, как фонтан. Воздух стал непрозрачным из-за стоявшего стеной дождя, видимость не превышала нескольких метров, и Кай остановился на краю расплывающейся дороги. С обеих сторон поднятого верха изливались на землю широкие потоки. Голубой сигаретный дым был заперт в машине, — он не мог проложить себе путь в этом потопе. Поднятый верх создавал островок защищенности.

Наконец шум дождя перешел в насмешливо-нежную музыку — тихое бульканье стекающей по канавам воды; влажный туман понемногу уползал в расселины, небо становилось все более ясным, пока вершины гор не залил почти слепящий свет и покрышки машины не принялись с рабской покорностью опять печатать на полотне дороги двумя параллельными лентами свой характерный узор.

Потом показались холодные, суровые гребни скал и снег. Сначала они увидели его на склоне: он расстилался волнами, особенно дерзко свесив вниз один лоскут, а дальше, уже немножко растрепанный и подтаявший, обрамлял теплые коричневые проталины с оливково-зелеными вкрапленниками прошлогодней травы. Между ними повсюду тянулись к солнцу крокусы всевозможных цветов: юг и север — соседи, смело шагнувшие друг к другу.

Машина невозмутимо катила сквозь этот символический ландшафт, взбираясь все выше.

Приземистые хижины, вид на широкую сияющую долину, за нею — серебряные вершины, склон, плато, темные, коричневые дома, деревня, каменные коробки отелей: Санкт-Мориц.

Фруте так стремительно выскочила из машины, что перекувырнулась в снегу. Вторым прыжком она чуть не сбила с ног юную Барбару и начала одолевать ее такой бурной нежностью, что девушка не могла и шагу ступить и лишь издали, смеясь, приветствовала Кая, пока собака, немного успокоившись, не освободила ей хоть часть дороги.

Кай молча смотрел на Барбару. Сердце его билось не чаще, чем обычно. Он не был взволнован, хотя полагал, что непременно будет. Только сильнее и непосредственней ощущал тишину, которую Барбара носила с собой. Лицо у нее загорело, и потому линии его стали более четкими, чем раньше, ее движения были раскованными и непринужденными, легкими и свободными. Она держалась спокойно, как дама, и все-таки это была девушка.

Они шли рядом по снегу. Кай впечатывал в него каблуки.

— Мы давно не видели снега, Барбара, — в Средиземноморье цветут мимоза и нарциссы.

Она улыбнулась.

— Здесь на склонах уже цветет крокус, нарциссы, наверно, тоже можно будет скоро увидеть.

Они попали в плен к вертящейся стеклянной двери, разделенной на шесть частей. Секунду Кай и Барбара стояли рядом, словно в стеклянном шкафу. Потом хрусталь и латунь крутанулись дальше и выдули их в прохладный холл, который казался полутемным после ослепительно сиявшего снега.

— Я выбрала для вас хорошие комнаты, Кай. У вас там прекраснейший вид и прекраснейшие шезлонги.

— Но, Барбара, это же просто замечательно, когда о тебе так заботятся.

Они условились встретиться через час. Кай быстро переоделся и спустился в холл, Хольштейн между тем еще плескался в ванне. Внизу Кая уже дожидалась Барбара, одетая в лыжный костюм. Рядом с ней сторожко сидела Фруте, так и не отходившая от нее ни на шаг.

Кай на миг остановился. Это была картинка: девушка, которая стояла, прямая и стройная, как ива, изящно вскинув голову над облекавшей ее плечи жесткой тканью костюма — какая же она тоненькая! — а рядом с нею сидел дог, уши торчком.

— Вы, Барбара, единственный человек, с кем Фруте мне изменяет.

Собака с несколько виноватым видом встала и недоуменно взглянула на Кая. Потом предпочла стать у него за спиной и напоминать о себе, лишь тихонько похлопывая его хвостом по ногам.

Барбара оттащила ее за ошейник к себе и взяла в руки ее голову.

— Я часто думала — у нее ведь серовато-желтые глаза. Это наверняка заколдованная собака.

— Навряд ли. У нее слишком уж естественное пристрастие к сырому мясу.

Барбара рассмеялась.

— Это чудесно, Кай, что вы приехали.

— Я тоже радуюсь тому, что мы здесь. Вы оказываете особое воздействие на человека, Барбара: когда находишься рядом с вами, жизнь перестает казаться сложной.

Она призадумалась и чуть улыбнулась.

— По-видимому, у вас она очень сложная?

— Лишь изредка. Но и тогда не слишком долго. Чем старше становишься, тем проще она выглядит. Словно ты вырос из костюма и в конце концов кажешься смешным, если принимаешь это слишком всерьез. Но не стоит говорить о таких вещах, давайте прихватим Хольштейна и покатаемся на лыжах.

Ландшафт предстал перед ними, будто застывший взрыв, — необоримое извержение света, белизна, умноженная белизной, сияние и блеск. Разноцветные свитеры ползали по этой белизне, кружили и сжимались в комочки возле ледяных прудов, пестрые, как амазонские попугаи. Встречались смелые женщины, что расхаживали в клетчатых бриджах в обтяжку и не испытывали стыда, но зато сеяли его за собой. Странно смотрелись на загорелых лицах очки в золотой оправе. Кай уверял, что нигде не видел таких сияющих лысин, как здесь. Они светились, словно звезды.

Барбара болтала о том, о сем. Она была прелестна, а потому могла говорить все, что ей вздумается. Снег она расшвыривала ногами, мяла в руках, стряхивала с тяжело нагруженных им еловых лап, пристально разглядывала, нюхала, уверяла, будто что-то нашла, в итоге подбрасывала вверх и под падающими снежками пролетала дальше.

Но нечто совсем невероятное творилось с Фруте. Как бешеная, грызла она снег и гоняла его с хитрой миной, тщетно пытаясь настичь торопливыми прыжками. Это опять-таки давало юной Барбаре повод побегать — девушка и собака ловили друг друга и забрасывали снегом, пока не падали, запыхавшиеся и обессиленные, а собака при каждой попытке девушки встать мягкими лапами опрокидывала ее обратно и носилась вокруг, издавая короткий, отрывистый лай.

Эта забава длилась недолго, Хольштейн тоже принял в ней участие — началась перестрелка снежками, собака скакала от одного к другой, а Кай стоял и всех подстрекал. Однако сам он не вмешивался и при этом не мог отделаться от безотчетного чувства, странного и не то чтобы неприятного, — от какого-то легкого стеснения, чего-то, что его сдерживало помимо собственной воли.

Вечером они пошли танцевать. У моря и в горах легкие бывают торжественно настроены благодаря мягкому шелесту дневного воздуха, кожа словно выдыхает солнечное тепло, и часы, проведенные между прихотливыми и резкими линиями гор, горизонтов и далей, придают вечернему общению отблеск такого деятельного и гармоничного здоровья, что кровь бежит по жилам и поет, что мысли вроде бы сами пританцовывают и во всем теле пульсирует упоение самим собой.

Отблески в стаканах, скрипки, завешанные гардинами окна, за которыми стояли горы, небо, ночь и бесконечность, — Барбара и Хольштейн ни разу не упустили случая ступить на танцевальный квадрат.

Кай испросил себе освобождение от танцев. Он занялся приготовлением коктейля — это была кропотливая работа. Прежде чем выпить, он чуть иронично и благожелательно подмигнул стакану.

Всякий раз, когда Барбара проносилась в танце мимо него, глаза ее из-за плеча Хольштейна останавливались на нем. Он неизменно отвечал на этот взгляд с почти флегматичной отвагой и чувствовал себя неуютно, но все-таки был рад.

С Барбарой к нему возвратилась тишина, с нею были связаны платаны перед домом в степи, красный закат на равнине, ночи без пробуждений, леса, звезды, ранний свет, ясный день. Но с нею возвратился и конфликт, какое-то внутреннее торможение и необъяснимая робость.

Становилось поздно. По Хольштейну было видно, как он устал. Кай сделал знак им обоим.

— У нас позади напряженный день, Барбара. Особенно у Хольштейна, давайте-ка отправим его спать. До завтрашнего, заметьте — раннего — утра, Хольштейн!

Попытавшись вначале протестовать, юноша послушался и ушел. Барбара положила руку на плечо Каю.

— Может быть, мы немного пройдемся? Я это делаю каждый вечер…

Кай надел на нее пальто. Воздух был настолько холодный, что это уже не чувствовалось — не было ветра. Лапы Фруте неуверенно ступали по промерзшей земле, как беспомощные детские ножки.

Барбара рассказывала про старого господина фон Круа, про брата и сестру Хольгерсен, про кобылу, которая принесла белоснежного жеребенка с треугольным черным пятном на лбу, — в Египте его наверно объявили бы священным животным, — про своих собак, про парк, про соседей и друзей. Кая словно охватило тепло погожего летнего дня. Он молчал, не зная, что сказать, кроме обычного в подобном разговоре набора слов.

Они повернули обратно. В холле Барбара остановилась.

— Спокойно ночи, Кай…

Она посмотрела на него таким странным безличным взглядом, что на миг стала уже не Барбарой, а какой-то совсем чужой женщиной, потом знакомое, близкое вернулось.

— Спокойной ночи.

Пошли дни, когда Кай все утро сидел в отеле. Говорил, что должен написать письма. Тогда Барбара и Хольштейн шли без него кататься на лыжах. Они быстро привыкли друг к другу — ведь оба были очень молоды.

Порой, выходя вместе с ними из дома, Кай ловил на себе взгляд юной Барбары, который его тревожил и показывал: в своих мыслях он слишком мало считался с тем, что она не только принцип, не только ребенок, но что сейчас она в таком возрасте, когда жизнь за один месяц продвигает человека дальше, чем позднее за несколько лет.

Дни для него тянулись долго, если он оставался один. Он ложился у себя на балконе, а остальное предоставлял солнцу.

К ланчу Кай являлся поздно, надеясь, что когда он выйдет на веранду, то застанет там Барбару и Хольштейна. Если их места оказывались пустыми, он был разочарован, но при этом не мог удержаться от улыбки.

Для него всегда резервировали маленький столик так же, как и для других гостей. Однажды он спустился вниз и нашел зал в волнении. Фруте все утро бегала одна, на воле, и, кроме того, подружилась с персоналом кухни. Когда пробил гонг, она точно вовремя побежала к столику Кая, чтобы его приветствовать. Однако там его не нашла и улеглась под столиком, дожидаясь хозяина.

Целая компания американок, ничего не подозревая, направилась в аккурат к этому столику, чтобы с непринужденностью этой нации его аннексировать. Когда они были от него в двух шагах, Фруте зашевелилась, стоило им сделать еще один шаг, как она встала, а когда рука одной из них легла на спинку кресла, собака так недвусмысленно обнажила верхние зубы, что вся компания остановилась.

Менеджер объяснил, что этот столик занят, а для них оставлен другой. Но в руководительнице группы разом взыграла гордость всех женских объединений ее родины. Она потребовала, чтобы собаку убрали. Зал был полон растерянности, злорадства и громких звуков этого оригинального языка, когда вошел Кай.

Дог перестал скалить зубы, но продолжал сторожить место и навстречу Каю не бросился. Только когда он подошел к столу, собака подпустила его к креслу. Кай беглым взглядом оценил обстановку и спокойно уселся, словно ничего существенного для себя не заметил.

Протест мягко сошел на нет. Кивая головами и довольно хмыкая, компания двинулась к соседнему столу. За едой руководительница группы особенно пеклась о двух девушках, как будто им угрожала смертельная опасность. По поводу каждого блюда сначала проводилось короткое совещание.

Фруте растянулась у ног хозяина и потягивала носом. Руководительница группы явно беспокоилась о том, как бы ей уладить дело. Она пошепталась с девушками, отрезала кусок котлеты и, со странным присвистом, чмокая губами, протянула его собаке. Дама исполнилась решимости завязать короткие отношения.

Фруте на миг повернула голову и наставила уши. Потом больше не обращала внимания на этот призыв, однако легким царапаньем напомнила Каю, что пора бы сделать ей бутерброд. Кусок котлеты был убран, но елейный голос все еще не сдавался: американка в профессиональных выражениях расхваливала хорошо воспитанную собаку. Кай приготовился к дальнейшим атакам.

Барбара и Хольштейн не пришли к ланчу. Они попросили упаковать им с собой жареное мясо, фрукты, ломтики поджаренного хлеба, масло и оставили Каю записку, чтобы он присоединился к ним наверху. Он представил себе картину: они сидят где-то там в снегу, а мир сияет вокруг их юных шевелюр.

— Что нам делать, Фруте?

Он бродил с собакой вокруг отеля.

— Ты не поверишь, Фруте, но вот уже несколько дней, как я чувствую себя старым. Человек действительно стар, если простое кажется ему трудным только оттого, что оно такое простое. Видишь, наш Хольштейн знает, что надо, и он это делает. Я же сначала сам строю себе барьеры, а потом удивляюсь, что дорога перекрыта. Можешь ты себе представить, что этот человек рядом с тобой с помощью не вполне пристойного блефа покорил Агнессу Германт, а потом почти целый месяц морочил ей голову, уверяя, что не сможет ее удовлетворить? И вот теперь он стоит здесь возле тебя совершенно беспомощный и не знает, что делать. Странно получается с женщинами, которых ты знал детьми и которые выросли у тебя на глазах: к ним трудно найти подход. Трудно бывает установить новые отношения с людьми, которых знаешь давно.

Американская группа вывалилась из отеля и уже компанейски ухмылялась Каю. Это окончательно испортило ему настроение. Он весь день просидел у себя в комнате, пока Барбара его оттуда не вытащила.

Вечером Фруте отличилась еще в одном приключении. Кай допоздна читал и потому забыл запереть комнату на ночь. Фруте воспользовалась случаем, открыла дверь и предприняла вылазку в коридор. Кай испугался, услышав чей-то подавленный крик, а когда увидел, что собаки нет, бросился в коридор.

Наискосок от своей комнаты он увидел мужчину в пижаме, который не осмеливался закрыть за собой приотворенную дверь, потому что прямо у его ног стояла собака. Кай подозвал ее к себе, а пижама улизнула с такой быстротой, что Кай не успел извиниться за собаку. Он решил сделать это завтра утром и запомнил номер комнаты.

Однако, когда он спросил у портье, кто там живет, тот назвал ему имя некой дамы из Пенсильвании и тем избавил от дальнейших расспросов.

Последний день Барбара пожелала провести в горной хижине. Фруте они оставили в отеле, а сами еще ночью пустились в путь с фонарями. Снег был бледно-серый, как утопленник, а круги от фонарей из-за его бесчувственности казались маленькими и бесконечно сиротливыми.

Через два часа над горными вершинами забрезжил свет. Некоторые из них стали более различимы, возле других можно было увидеть завесу тумана. Потом они опять потемнели, зато воздух под ними посветлел и от них отодвинулся. В этой игре света и тьмы победили опять вершины. Красные лучи солнца коснулись их и заструились у них по плечам, вниз по склонам, туман заблистал перламутром, все искрилось и сверкало, резко обозначились, словно застывшие в полете, позлащенные зарею гребни, — свет сокрушал крепости, над горами всходило солнце.

Холод отступал. Барбара вскоре сняла шапку. Хольштейн начал расстегивать куртку. Кай предложил проделать всю эту работу сразу. Куртки и свитера перекочевали в рюкзаки, рукава были закатаны, и Барбара в тонкой белой блузке шагала впереди, похожая на мальчика, и направлялась к хижине, которая лепилась к склону, маленькая, коричневая и затерянная.

Сначала гости попадали в кухню с плитой и дровами, чтобы ее топить. К одному из стенных бревен был прикреплен листок с доброжелательными наставлениями. За кухней следовала спальня. Вдоль южной стороны дома тянулась лавка. Они обследовали территорию вокруг и собрали хворост, дабы пополнить запасы топлива, — таков был закон хижин. Потом каждый улегся на солнце, где ему хотелось.

После полудня Барбара принялась возиться с кастрюлями и горшками. Сильный запах кофе взбудоражил Хольштейна.

— У цивилизации есть свои прелести, — объявил он так ошеломляюще неожиданно, что Кай зашелся от смеха, и пошел на кухню. Попозже они листали книгу записей, а Хольштейн дал блистательный концерт на губной гармонике.

Вечер настроил Кая на меланхолический лад. Он наблюдал снаружи, как армия теней окружила свет, который обратился в бегство и уже готов был сдаться в плен, покамест одним прыжком не вознесся с крыши хижины прямо в небо.

Молчание волновало его, — он чувствовал, что остался один, и, когда до него донесся из хижины приглушенный разговор Барбары и Хольштейна, им завладело ощущение глубокого одиночества.

Он с сомнением посмотрел своей жизни в глаза, и ему показалось невеликой заслугой собирать урожай, не сея. Поселянин, возделывающий свое поле, более честен и правдив, а может быть, и героичней. Вершить свой повседневный труд и довольствоваться малым, конечно, хорошо. Только все это ложь, ибо первое столь же непритязательно, как второе, и ни так, ни эдак ничего не добьешься. Кай отколол палкой кусок снежного наста, который перекувырнулся и покатился вниз.

Кай задумчиво следил за катящейся ледышкой и забрел в область символики, подбирая сравнения, что напрашивались сами собой, так что он начал скатываться к безвкусице. Конца между тем не предвиделось, ибо такие сравнения подобны четкам, где одна бусина автоматически тянет за собой другую.

Вдруг он услышал свое имя — Барбара звала его, и он вернулся в хижину. К балке на кухне была подвешена керосиновая лампа, под конфорками плиты полыхало пламя. Барбара, высоко засучив рукава, готовила еду в закопченных кастрюлях и сковородках. Хольштейн мешал ей советами.

Тем не менее ужин получился.

На ночь они мобилизовали все теплое, что у них было, — одеяла, свитера и куртки. Первым заснул Хольштейн. Голос Барбары еще несколько раз прозвучал в темноте, потом послышалось ее ровное дыхание.

Кай долго не мог заснуть. Это была ночь раздумий. Однако единственным, что к полуночи стало ему совершенно ясно, было то, что он голоден. Он достал из рюкзака печенье и в конце концов заснул.

Утро было свежее и лучистое. Все трое резвились в снегу и заливались смехом. Тучи пушистого снега взметались ввысь, когда лыжи скользили под гору и тела пружинили на поворотах.

До отъезда оставалось еще несколько часов. Хольштейн пошел в отель, чтобы вызволить из плена Фруте. Кай еще раз остался наедине с Барбарой. Они сидели друг против друга и ждали. Кай снова почувствовал на себе ее испытующий взгляд, на который он не находил ответа. И вдруг ему показалось бессмысленным полагать, будто у Барбары есть какое-то чувство к нему. Прощание все преуменьшало, и понять что-либо было уже невозможно.

Кай знал, что он ошибается, но у него не хватало мужества себе в этом признаться. «Мне грустно», — с удивлением подумал он.

Показался Хольштейн в сопровождении Фруте. У Кая взметнулось мгновенное, отчаянное желание, — но Хольштейн уже подошел к ним.

«Все, проехало», — подумал Кай.

У входа в отель они попрощались.

— Смотрите, Барбара, Фруте горюет, что ей придется уехать…

— Да, Кай…

Машина заурчала.

— До свидания, Барбара…

Потом надвинулся ближайший поворот, и воцарилась пустота.

XII

У Мод Филби ляжки были стройными, как у Дианы, они не полнели ни на сантиметр сверх нормы и придавали ей нечто парящее, ускользающее, то, что в большей степени должно бы подвигнуть поэтов, обладай они вкусом, на сочинение гимнов, нежели целые центнеры души. Над коленом была небольшая впадинка, позволявшая ей сохранять грацию и эластичность даже в самом невыгодном для женщины ракурсе — со спины, босиком, ступнями в песке.

Уж кто-кто, а Кай это заметил сразу; он знал, что такое дается немногим женщинам и что изящество фигуры зависит не только от суставов стопы, но и от формы колена.

Мод Филби в купальном костюме из синего шелка балансировала рядом с Фруте на камнях ограждения. За спиной у нее колыхались синие и красные зонты, осеняя круглые столики. Между пляжными кабинками, занимая изрядное пространство, размещался буфет с бутылками в футлярах и салатами. Божественно прекрасных учителей плавания осаждали американки, продолжавшие неспешно и неуклонно исполнять свой долг: демонстрировать загар, стройность, мускулы и очарование. Они ежечасно переодевались, демонстрируя все новые и новые трико. Однако в воду они входили неохотно. Да от них этого, в общем, никто и не требовал.

Кай лежал на каменной дорожке, немного заходившей в море, и, сощурившись, наблюдал за одним креолом, который нырял, как амфибия. Дальше на воде лежали плоты, выстланные кокосовыми циновками, и оттуда раздавался галдеж, на какой способен лишь единственный язык в мире — англо-саксонский.

Сцена во время стрельбы по голубям явилась для Мод Филби неприятным сюрпризом. Она сразу смекнула, в чем дело, так же как тотчас заметила, что Кай намеренно ее туда привел. Результат оказался для нее неожиданным, — это был полнейший срыв ее собственных планов. То, что она, как ей представлялось, выстроила за много недель, в один миг обесценилось. Не имело значения, был ли Кай еще раньше знаком с Лилиан Дюнкерк или оба затеяли свою блестящую, отчаянную и весьма увлекательную игру лишь в тот момент, — это был один из тех редких случаев, где все действительно решали только факты.

Мод Филби была далека от того, чтобы чувствовать себя оскорбленной. Но она волей-неволей должна была признаться себе в том, что ее умеренное влечение к Каю уступило место крутой и пряной смеси других чувств — досады, удивления и еще какого-то третьего, в котором она пока что не осмеливалась по-настоящему разобраться. Кай от нее сбежал, хуже того, сбежал преднамеренно, и это открыло ей, что ее дела с ним были еще в самом начале. Ей импонировали отношения между Каем и Лилиан Дюнкерк; она понимала, сколь рискованны они были в своей беззаботности, ведь при чуть меньшей опытности с обеих сторон все это могло бы неприятно кончиться. Но именно такие рискованные поединки с равноценным партнером и возбуждали Мод Филби, их она и добивалась для себя. Тем горше было ей оставаться вне игры. Вся трезвость ее рассуждений разлетелась в дым перед одним фактом: она почувствовала, что увлечена, и Кай не мог бы сделать более удачного шахматного хода, чтобы ее завоевать, хотя при этом он вовсе о ней не думал.

Мод Филби опустилась на камни рядом с Каем.

— Вчера вода была такая прозрачная, что, плавая, можно было увидеть на дне собственную тень. Когда я плыла обратно, эта искаженная тень все время скользила передо мной, внизу, несколькими метрами глубже. Казалось, будто самолет летит над облаками, а его тень под ним летит тоже, летит быстро и немного загадочно.

— Тени — это вообще странная штука, — отозвался Кай. — О них можно споткнуться. Разнузданней всего они бывают ночью, при свете фар. Лежат плашмя в каком-нибудь углублении и внезапно выскакивают, как звери, становятся больше и удирают, нагоняя страх. Мне рассказывали такую историю: одному человеку пришлось как-то на проселочной дороге вставлять новую лампу в одну из фар. Когда, сделав это, он опять двинулся вперед, то перед его машиной заплясал какой-то призрак — то вроде бы человек, раскинувший руки, то привидение. Он не знал, что и думать, и лишь много позже заметил, что вместе с новой лампой в фару попал комар и благодаря отражению в параболическом зеркале угодил в полосу света в чудовищно увеличенном виде.

Мод Филби подтянула к себе колени и обхватила их руками.

— Волнующая история! Мне кажется, что вы — романтик…

— Мне тоже иногда так кажется…

— А это не утомительно?

Она уткнулась подбородком в колени. Под купальным костюмом у нее проступала дуга изящно нанизанного позвоночника, — казалось, он может сейчас улететь неведомо куда, если руки его отпустят.

— Для умелого человека — не слишком, — ответил Кай: разговор начал доставлять ему удовольствие.

— А для неумелого?

— А неумелого может постигнуть участь того рыбака, который угодил в собственную сеть и утонул.

— Это, должно быть, весьма неприятный конец…

— Пренеприятнейший, особенно тяжелы последние минуты — представляете, в собственной сети…

— Значит, романтика даже опасна?

— В высшей степени…

— Выходит, и тут надо быть умелым?

— Задача непростая, — задумчиво проговорил Кай. — Надо, хотя бы по традиции, немножко придерживаться романтики. Иначе во что превратится любовь…

Синяя шелковая спина выпрямилась.

— Поплаваем?

Они направились к воде. Мод Филби сбросила туфли. Гравий скрипел у них под ногами. Они крепко ухватились за канаты, ведшие к морю, и, держась за них, осторожно продвигались вперед.

Синяя волна прибоя отливала белизной, она разбилась в пену об их тела и пыталась утащить их в море. Но руки держали крепко; следующая волна уже перекатилась через их головы. Они отпустили канаты и поплыли. Следом за ними плескалась Фруте.

Первый плот оказался рядом с ними. Они обогнули его и оставили позади. Следующий плавал подальше и был пуст — они взобрались на него. Фруте, держа голову над водой, догнала их, словно остаток затонувшей бронзовой скульптурной группы, позволила втащить себя на плот и стала отряхиваться, разбрасывая брызги. Плот качался на волнах. Они стояли на нем.

— Вы уже подали заявку на приз Европы?

Плот качнулся. Мод Филби ухватилась за руку Кая и смотрела на него.

— Прием заявок еще далеко не окончен, — объяснил он, потом внезапно схватил ее и, недолго думая, бросил в воду, а следом и лаявшую Фруте.

Женщина и собака сразу вынырнули. Кай растянулся на циновке, лицом к краю плота, рядом с головой Мод Филби.

— Не хотите со мной пообедать?

Она плеснула ему в глаза целый фонтан воды, кивнула и торопливо поплыла к берегу.

Обедали они на маленькой террасе на втором этаже отеля. Тент над нею был наполовину развернут, чтобы смягчить яркий солнечный свет. На полу резко прочерчивался край тени, создавая двойное впечатление: снаружи — слепящее белое солнце, а под натянутым холстом — свет более мягкий и нежный.

Мод Филби стояла у перил балкона с сияющими волосами и позлащенным затылком — залитая светом неприступная искрящаяся амазонка, но вот она перешагнула линию тени и снова стала женщиной с чуть золотистой кожей, с улыбкой и загадочными глазами.

Купанье одарило обоих легкой усталостью, а это наилучшая основа для болтовни и флирта. Между ними витала изящная, чисто эстетическая эротика, любование друг другом, взаимная приязнь почти без участия инстинкта.

Кай воспринимал тишину как распахнутость, в которой многое происходило одновременно и настолько переплеталось, что он не мог отчетливо разобрать, было ли это настроение отзвуком дней, проведенных с Барбарой, предчувствием близости с Лилиан Дюнкерк или воздействием живого присутствия Мод Филби.

Одно переходило в другое, настоящее нависало и пронизывало, оно разрасталось, превращаясь в некое Почти, в живое, трепещущее Уже? — и устремлялось к Мод Филби, ибо она была здесь и потому сильнее остальных в ней все непонятое сливалось в некое покоящееся Вместе, — оно было временным и дано было лишь на мгновенье, и все же этот удивительный момент придавал ей что-то от Барбары и Лилиан Дюнкерк, даже их поддержку, на некоторое время они образовали фалангу разнородных свойств — мягкий вариант непреходящей, таинственной фаланги всякой Женственности, пусть и враждующей внутри себя, но сплоченной против мужчины.

Мод Филби окунула кончики пальцев в мисочку с водой и отложила салфетку.

— Дайте мне сигарету…

Она встала, но медлила, прежде чем выйти из затененного уголка на солнце.

Кай протянул ей спичку, Мод немного наклонила голову, он поднял руку с горящим огоньком на уровень ее рта, и она разглядела эту руку вблизи, более подробно, чем когда-либо раньше, эту загорелую руку с выпуклыми угловатыми ногтями, — ей показалось, что и лицо его столь же близко; и она внезапно, в мерцающем, свете спички, делавшем и руку, и лицо среди ясного дня бледнее и темнее, при этом обыденном жесте, при первой затяжке, когда ее рассеянный взгляд на секунду задержался на Кае, — внезапно осознала, что она его любит.

Это поразило Мод настолько, что она растерялась. От неожиданности ее охватила такая слабость, что ей надо было к чему-то прислониться.

Мод положила руку на пальцы Кая, словно хотела точнее направить огонек, и держалась за них, как за опору, — такой беспомощной она себя чувствовала. Достаточно было еще одного движения, чтобы все выглядело так, будто она предлагает ему себя.

Кай ничего не имел бы против того, чтобы его отношения с ней стали более яркими и близкими. Он даже нередко об этом подумывал, и сейчас, в его нынешнем настроении, его бы это по-настоящему захватило.

Тем не менее, он упустил момент, ибо если вообще обладал безошибочным инстинктом, который при значительных событиях редко его подводил, и был достаточно гибким, чтобы эти события не только предсказать, но и осуществить, то с таким типом женщин, какой представляла Мод Филби, он делался тем нерешительнее, чем дольше их знал.

Она принадлежала к тому вводящему в заблуждение промежуточному классу, чье единственное поистине неподдельное свойство выглядит блефом. Правда, от этого она не становилась хуже; однако при блефе такого масштаба все же требуется основа — хорошее знание людей и душевная отстраненность, дабы имело смысл им заняться и он не скатился бы к вульгарному обману.

У Мод Филби всего этого было достаточно, чтобы со вкусом понаделать бед, однако недостаточно для того, чтобы с уверенностью распознать собственное чувство. Поскольку сейчас оно ее захватило, — возможно, впервые в жизни, — произошла трагикомедия: она, неизменно уверенная в себе, при этом открытии совершила ошибку, и все ее отточенное оружие, испытанное в столь многих случаях, теперь, в первой же ситуации, что оказалась для нее действительно важной, не только не сработало, но и стало помехой.

Этот внутренний разлад придал ее беспомощности преднамеренный вид, и Кай заподозрил трюк там, где его не было.

Он сдержался, и момент был упущен.

Мод Филби сочла что она отвергнута, не заметив, что ее совершенно не поняли. Мерилом для нее сейчас служила только степень ее чувства, а так как оно ее почти покорило, то она испытывала стыд, даже обиду, и ее прямо-таки мучило желание как можно скорее аккуратно поставить на место все то, что на самом деле никуда и не сдвигалось.

Чтобы замаскироваться, она ухватилась за самое простое, что пришло ей в голову: попыталась все вывернуть наизнанку — мотивировать свое влечение к Каю интересом к другому человеку и таким образом скрыть. Лучшим предлогом для этого был Мэрфи. Чтобы поскорее загладить происшедшее, она приступила к делу без всякой дипломатии.

— Вы что-то изменили в конструкции своей машины? — вскользь спросила она и опять села на место.

Кай удивился такому повороту разговора и причины его не понял. Но утвердительно кивнул.

— Это делается для улучшения?

Тут Кай насторожился и двинулся по тропе, на которую его хотели заманить. Он принялся преследовать дичь:

— Вы это слышали от… — В ожидании он оставил имя висеть в воздухе.

Мисс Филби сразу пошла ему навстречу и выдала имя — чтобы не выдать себя:

— Да, от Мэрфи…

— Ах вот как, от Мэрфи…

— Да, он об этом говорил. Он находит это усовершенствование важным.

— Не так уж оно важно.

Мод Филби стала спокойней, заметив, что Кай идет туда, куда она его ведет, однако теперь роль толкала ее дальше, чем она, в сущности, хотела, но поскольку это казалось ей меньшим злом, то она охотно поддалась и перешла на товарищеский тон:

— А гонка не станет от этого менее увлекательной?

— Для Мэрфи наверняка.

— Мне думается, для вас тоже. Именно для вас. Вы ведь участвуете не ради того, чтобы выиграть во что бы то ни стало, а из азарта. — Она опять отважилась сделать бросок вперед: — Вы же любите рискованные ситуации.

Кая охватило такое любопытство, что он почти угадал истину. Кто так решительно ввязывается в перестрелку, наверняка скрывает какое-то уязвимое место.

Теперь он активно вступил в разговор.

— Вы полагаете, что при равных шансах борьба была бы интересней?

— Да. — Она вздохнула с облегчением. Опасность как будто бы миновала.

— Для вас это имеет какое-то значение? — Задавая этот вопрос, Кай на нее не смотрел.

Секунду она испуганно молчала.

Он вышел и, вернувшись через некоторое время с какими-то бумагами, протянул их ей.

— Здесь два чертежа конструкции, о которой вы говорили.

Она ошеломленно смотрела на лежавшие перед ней листы, растерявшись от того, какое направление все это приняло, и охваченная еще более сильным стыдом, чем раньше. Чувство, от которого она хотела увернуться, усилилось и наскочило на нее снова, застав еще более беззащитной. Она с трудом проговорила:

— Вы даете мне…

— Дубликаты, которые мне больше не нужны.

— И зачем же?..

— Чтобы гонка… — Кай слегка улыбнулся, — стала, быть может, более увлекательной.

Мод Филби была слишком смущена, чтобы рассуждать. Ее переполняло лишь одно смутное желание: все поправить и прояснить. Ей было безразлично, что произойдет. Она взяла чертежи и порвала.

— Нет, это неправда, я вовсе этого не хочу.

Кай нашел недостающее звено. Ее поведение открыло ему то, чего в его комбинации еще не хватало.

Однако теперь он боялся того, что лишь несколько минут назад казалось желанным. Слишком уж изменилась почва, она стала чересчур рыхлой и сулила с самого начала бесконечные ошибки, объяснения, примирения и другие трагические компоненты; все это в отношениях с Мод Филби его никак не устраивало. Он не хотел, чтобы она просто его любила, это было бы слишком примитивно и однообразно, к тому же для таких отношений она была слишком искушенной послушницей.

Поэтому он отложил на потом сбор созревших сегодня плодов и, кроме того, сделал кое-что еще. Скомкав порванные бумаги, он небрежно бросил их на пол и сказал:

— Жалко было отказываться от этой идеи, однако на практике она неосуществима. Мы пробовали, но это невозможно. Так что чертежи интересные, но абсолютно бесполезные.

Мод Филби уставилась на него.

— Вы вообще ими не воспользовались?

— Мы пытались. К сожалению, конструкция оказалась неудачной.

— А ваша задумка…

—… ничего не стоящей.

Кай весело рассмеялся, словно ему удалась трудная шутка, последствия которой ни один из них не принимал всерьез. Она с недоумением смотрела на него, но поостереглась дать волю своим чувствам. Это был черный день для ее планов.

Кай сделал вид, что не замечает ее неуверенности, чтобы она скорее поверила, будто он многое упустил. Между ними завязалась идиллическая беседа, и Мод Филби снова набралась мужества.

Спустя несколько минут Кай предложил ей выпить кофе на террасе казино. Он знал, что там они встретят Льевена.

Они пошли — Мод Филби еще с некоторой робостью, но уже сосредоточившись, пытаясь разобраться в том, что происходит. Однако времени на это у нее уже не осталось, поскольку Льевен оказался напичкан забавными сплетнями. Он с сочувствием рассказал историю несколько сомнительной графини Ц., которой муж приводил в дом любовников до тех пор, пока один из них, побывав у графини, не устыдился того что обманул, по-видимому, дружески расположенного к нему графа и не явился к тому с объяснениями. И невзирая на то, что граф нажимал на все педали поистине тагоровского человеколюбия, тот не отступался, пока дуэль между ними не стала совершенно неизбежной. Это был смешнейший поединок из всех, что бывали на свете, так как раскаявшийся донжуан от волнения забыл, что должен промахнуться, и прострелил графу бедро. Из-за этого все перепуталось, потому что теперь дело стало казаться серьезным, даже настолько серьезным, что защитнику своей чести пришлось обороняться. Люди были поражены поступком графа и уже решили, что он переменился, другие донжуаны отныне, из осторожности, обходили графа стороной, до тех пор, пока вся эта история понемногу не забылась.

Тем временем Мод Филби вполне овладела собой. Через полчаса Кай удалился, оставив поле сражения Льевену, который не догадывался, что вскоре пожнет то, чего никогда не сеял.

XIII

У Кая состоялись еще недолгие переговоры с Хольштейном. Они обсудили методы тренировок и условились о том, когда им встретиться в Сицилии:

— Обратите внимание на тормоза, Хольштейн. Гонки в горах мы сможем выиграть только при надежных тормозах.

Потом и с этим было покончено, и он вернулся к себе в отель, чтобы упаковать вещи. На площади перед казино скопилось множество машин, нагруженных чемоданами. Гостиничный автобус был доверху набит багажом. Сезон подходил к концу.

Кай отправил один чемодан на яхту Лилиан Дюнкерк. Остальной багаж он оставил у себя в машине, Хольштейн должен будет перегнать ее в Геную и там поставить на хранение. Наступило время прощания с его окном, его балконом и видом на побережье. Он сжился с ними и успел полюбить. Море и воздух были мягкими и тихими, словно аккорды, еще только готовящиеся зазвучать, аккорды-бутоны, которым предстояло расцвести в ушах и в пространстве.

Быть может, сейчас зазвонят колокола, но точно так же мог налететь и сильный шторм, который погонит пестрых птиц с побережья за горизонт, сея смятение и гибель.

Бесцельные часы перед исполнением желаний, ни ожидания, ни воли, — странный момент, когда ветер вдруг может стать судьбой, а какая-нибудь туча — предопределением. Когда сердце — магнит, на миг отлученный от собственной силы и заряженный тем видом тока, который как раз бежит мимо.

Золотой час беззащитности — возвращения к себе — и самоотдачи. Делай, что хочешь, матушка Вселенная, — пусть ветер, который явится первым, наполнит паруса.

Тревога молчала. Паруса тихо трепетали, увлекая на юг. Былое поблекло. Жизнь приближалась к полудню, и ты не думал о Завтра и Вчера. Наступило равновесие, одинаковая удаленность как от бури, так и от покоя…

В послеобеденные часы день стал более красочным. Скалы Восточной бухты открылись во всю ширь со всеми своими уступами. Косо светило солнце; бросая широкие тени, оно расчленяло склон на плоскости и кубы. На западе уже поднимался красноватый туман, и на нем рисовались черные пальмы. Свет больше не сиял, а тихо струился по улицам и над морем.

Раздался свисток паровоза, и вот из каменного массива выполз поезд — гагатовые бусы, скользящие по краю бухты. Он скрылся, оставив за собой череду облаков, отливавших синим блеском и перламутром на выпуклых округлостях.

Автомобили бесшумно мчались через перекресток возле автобусной станции к водолечебнице. Большие автобусы, пружиня на рессорах и мягких шинах, огибали угол за углом, дородные и проворные, как торопливые жуки. Из «Кафе де Пари» доносилась музыка.

Кай спустился вниз и дал несколько поручений портье. Швейцара-негра он одарил деньгами, какие нашлись у него в карманах.

На площади беспрерывно крутилась автомобильная карусель. Одетые в белое бои из кафе, вися на подножках, отгоняли машины на стоянки. Несколько родстеров даже остановились у столиков, чтобы нанести краткий визит знакомым. Словно императоры, оживляя пейзаж, стояли полицейские независимого государства в белых мундирах с золотыми шнурами и в тропических шлемах. Их обтекал караван туристов фирмы Кука.

Высоко над улицей, круто спускавшейся к отелю «Мирабо», горы прорезали узкие полоски Корнишей.

Кай повернул и, пройдя по бульвару Де Монте-Карло, стал спускаться по лестнице. Он медлил, тянул время, в душе у него воцарилась безмятежная гармония грядущего, он хотел бы остановиться сам и остановить мгновенье среди этой ласковой тишины, которая заключала в себе мечту, счастье и знание. Счастье — это всегда то, что впереди, и он хотел его растянуть, удержать, насколько мог.

Он стоял на широкой набережной возле гавани. Перед ним, карабкаясь вверх по скалам, громоздилось Монако, беспокойное место, которое, словно вьющееся растение, оплетало гору. Акведук стрельбища по голубям, множеством витков поднимавшийся над морем» походил на римский водопровод. В ювелирных лавках на бульваре Ла Кондамин уже затеплились огоньки. То был час между днем и сумерками, еще покорный свету, но уже настолько овеянный мистикой вечера, что итальянки с Ломбардской низменности в это время начинают говорить: «Felicissima notte» note 6.

Пора было идти. Яхта ждала. Прозрачная вода билась о ее носовую часть. Яхта слегка подрагивала и тихо гудела — она уже стояла под парами.

Одним прыжком Фруте перескочила узкие сходни и очутилась на палубе. Кай последовал за ней. Несколькими минутами позже яхта отчалила и взяла курс в открытое море.

Кай был один на палубе. Никто ему не мешал. Он сидел, погруженный в созерцание, у перил и следил глазами за пенистой кильватерной струей. Закатное солнце просвечивало воду красными лучами. Кобальтовая синева и зеленые отражения прорезали ее светлыми переборками и разбивались вдребезги в волнах. Задул ветер.

Фруте подняла голову. Появилась Лилиан Дюнкерк. Кай пошел ей навстречу. Они долго стояли рядом и смотрели на отдалявшийся берег. Оба понимали, что вместе с ним остаются позади светские условности и причинно-следственные связи.

Они так презирали все традиционное, что спокойно им пользовались; это было удобно для обороны и отстранения от всего второстепенного. Но они его просто отбрасывали, если встречали партнера своего уровня.

Оба они были достаточно сильны, чтобы выдержать приключение, в котором перемахивали сразу через несколько ступеней, которое явилось, как подарок, и уйдет, глухое к призывам вернуться и неудержимое.

Поэтому они не тратили время на то, чтобы с ним освоиться и закрепить, а просто отдались ему, — они знали, что оно будет длиться не дольше вздоха, как приветствие, рукопожатие…

В их жилах текла слишком родственная кровь для того, чтобы они могли долго быть вместе.

Обоим пришлось отвергнуть немало рядовых возможностей, чтобы всецело воспользоваться случаем куда более незаурядным. Скепсис, с каким они отказывались от того, что не затрагивало их чувства, помог им теперь создать необычную ситуацию, которая наивному взгляду могла представиться романтическим идеалом.

Они были первочеловеки и плыли в ковчеге по водам над затопленною Землей. Наступало утро, день, вечер, ночь, — но время не двигалось, корабль был заколдован, и текли часы, золотые, исполнившиеся.

Они не старались ничего нагнетать и усиливать. Им было ведомо счастье, заключенное в чувстве меры, и они не придавали никакого значения весу, зато тем большее — соразмерности. Вещи были крупными или мелкими, — какими их делали, они питали к этому спокойное, отнюдь не мистическое почтение и с этим не экспериментировали; из благодарности вещи жили внутри них.

Так что не было никакой патетики и никаких громких слов. Они бы только испачкали происшедшее между ними. Надо было лишь беззаботно и верно совершать повседневные дела. Красота мира состоит в том, что все течет и утекает, в том, что человек это знает и с улыбкой признает свою к сему причастность.

Поэтому каждый миг расцветал восторгом. Не было плоских мест, ибо они все время скользило по поверхности. Разве не была она намного пестрее всего остального?

Лилиан Дюнкерк и Кай спокойно и беспечально сознавали все несовершенство любви; они не пытались слиться воедино, но очень старались всегда оставаться двоими.

Они лежали в шезлонгах возле перил и смотрели, как проносятся в воде косяки рыб с темными спинками.

Когда яхта неподвижно стояла на якоре, они удили рыбу, и им казалось, что они видят в прозрачной воде каракатиц и черепах, которые плывут, перебирая лапами. Внизу гудели мелкие волны, с легким плеском ударяясь в борта яхты. Сидя под тентом в светлых рубашках, легких брюках и мягких войлочных шляпах, они заключали пари, кто первый что-нибудь выудит. Иногда стайка рыб, привлекая к себе внимание, проскакивала мимо пробок, болтавшихся на воде, или у кого-то легонько дергалась леска.

Красиво смотрелись овальные отражения солнца, качавшиеся на волнах. Если совсем низко перегнуться через перила, то можно было увидеть там, где нос яхты разрезал воду, что внизу — бездна. Иногда она безмолвно разверзалась.

Потом все эти вещи, из-за которых подозрительно выглядывали философия и символика, им наскучили, и они улеглись плашмя на спину. Над ними была только синева, и человек в ней терялся.

От этой синевы исходило властное внушение. Человек сознавал, что рядом с ним — чудо дышащего тела. Не воспринимал его ни одним из своих чувств, но благодаря ему еще сильнее ощущал себя всемогущим, глядя на небо, с этим телом сливался, — не нарушая его очертаний, не шевелясь, пронизанный током, что был вездесущ, но становился ощутимым, только когда ты медленно в нем растворялся, оказывался отключенным, как нечто единичное, когда настраивался параллельно всеобщему, когда сила всеобщности одолевала и открывались границы особого и весьма интенсивного чувства, при коем душа, казалось, целиком переливается в кожу — этот замечательный инструмент тончайших ощущений.

Но все это разлетелось, как дым, перед паштетом из креветок, который повар умел готовить поистине гениально.

На борту имелась радиоаппаратура, и временами они ловили в эфире концерт из Лондона или Парижа. Часто к музыке примешивалось невнятное жужжание корабельных телеграфов, ибо нет на свете ничего более болтливого, чем корабли в море, они непременно должны рассказать всем и каждому, что идут в Пернамбуко или в Коломбо.

Так проходили дни, без усилий и без борьбы. Ни он, ни она никогда не говорили о недавнем. Они его отодвинули в сторону, даже как следует не обдумав.

Иногда один оставлял другого в одиночестве. Кай однажды все утро просидел в шлюпке за чтением. Если ему хотелось, то он сидел там и после обеда. В обоих еще просвечивала какая-то детскость, но она не вырождалась ни во что иное и не подчеркивалась, а вырастала из той естественности, с какой они жили вообще.

Сантименты обсуждению не подлежали. Поэтому они друг от друга не уставали.

Перед натянутым парусом они фехтовали узкими гибкими рапирами, и вечерний свет окрашивал их плечи и лица в цвет бронзы.

Тела подкрадывались друг к другу, как кошки, мягкими, упругими движениями, внезапно отскакивали назад, метали молнии из пасти. Сталь со звоном билась о сталь. Напряжение разряжалось снопами искр, — так можно было бы со шпагой в руках пробираться сквозь африканские джунгли, где леопарды, налетая сверху, прыжком, напарывались бы на острие длинного клинка.

Кай бросил оружие.

— Пора прекратить, не то мы начнем драться всерьез. Удивительное дело: эти рапиры так и манят всадить их во что-нибудь живое, ведь это совсем легко — они будто скользнут в воду.

Ночами налетали южные ветры. На небе, почти как в тропиках, стояла большущая луна. Палубу освещали бесплотные колебания света. Спать было невозможно.

Они бродили по палубе. Еще лежали на виду брошенные вечером клинки. Кай поднял их и согнул.

— Луна их испортит. — Он подбросил рапиры высоко вверх — они полетели в воду и слегка зашипели, погружаясь в пучину. — При такой луне оружие держать нельзя.

Они уселись на носу яхты прямо друг против друга, подтянув к себе колени. Лицо Лилиан Дюнкерк было бледно. Море походило на свинец, который вспахивала яхта, добывая из него серебро. Серебро фосфоресцировало и было обманом. Поднялся легкий ветерок и запел в снастях. Луна угрожала смертью, и не следовало сидеть под нею без защиты. Ее флюиды убивают жизнь, это было известно. Если под нее клали молодых животных, они превращались в ночные тени с зелеными глазами. Если в негритянском краале в полнолуние кто-то ел курятину, то обретал способность смотреть через желудок вдаль. Удивительным было также дерево валлала — у него трещины шли зигзагом.

Кай рассказывал легенды туземцев-островитян. Существует колдовство, способное убить, и амулеты, оберегающие от беды. Колдовское излучение лунных камней и огненных опалов было однажды применено против него, но одна юная яванка принесла ему аметисты, и они его спасли. Это случилось в деревне, когда у него уже не осталось хинина. Девушка потом ушла с ним, а позднее пропала. Лилиан Дюнкерк поняла — ей незачем было и спрашивать: этой девушки, видимо, уже нет в живых…

Потом Кай с некоторой горячностью сказал:

— До чего это тягостно — делать жизнь изо дня в день, без перерыва.

— Так только…

— Мучительно, что нельзя из этого дела выскочить, как с корабля на набережную, чтобы немного передохнуть. Какая-то езда без остановок.

— Так только кажется.

— Живешь и живешь — это пугает. Почему нельзя перестать жить, на некоторое время исчезнуть, а потом вернуться?

— А разве мы не возвращаемся?

— Так мы вперед не двинемся, — ответил Кай и рассмеялся. — Луна подстрекает к бунту. В сосуде жизни надо бы с годами все перемешивать, вытаскивать из него сегодня одно, завтра другое: один раз день из своего сорок пятого года, другой — из восемнадцатого, без разбору, как вздумается. А так мы все время одни и те же, и нам чего-то не хватает.

Лилиан Дюнкерк промолчала.

Кай продолжал:

— Как вы хороши в этом обманчивом, этом упадочном и таком бессильном свете. Я вижу ваши глаза и ваш рот, вижу ваши плечи, ведь мы с вами фехтовали, я еще чувствую ваши движения. Можете вы понять, что мне этого мало, что я хочу прибавить еще вчера и завтра, когда буду испуганно вскакивать в полусне от сокрушающей мысли, что никогда не смогу обладать неким человеком так, как мне это смутно грезится?

Что-то в нас лишнее — наш разум или наша кровь. Было бы проще, будь у нас только одно из двух.

По вашим глазам я вижу, что ваши мысли сейчас всецело заняты мною. Я знаю, что это лишь сейчас так, а потом такого больше не будет. Но я хочу думать об этом без напыщенности и без хитрости, ибо полная луна преображает человека. В этот миг я чувствую, какое счастье сидеть вот так и читать ваши мысли; я думаю, что если бы знать формулу, то кому-то, возможно, удалось бы обратить в камень дыхание времени и достичь вечности…

И все-таки: вы всецело расположены ко мне и в то же время подобны радуге, которая выступает из дымки, становится четче, еще не отделившись от нее, обретает форму и снова расплывается в туманный обруч. Но я хотел бы так же стянуть оба меркнущих конца дуги — держать их руками, как лук, натянуть тетиву, наложить стрелу и выстрелить в то, что за этим стоит. Наполнить однажды этот круг всем, что исходит от меня, ощущать у себя тысячу лиц, очутиться в ином пространстве! Сейчас я ненавижу последовательное Одно-За-Другим, лучше бы существовало Одно-Рядом-с-Другим.

Это очень странный момент. Здесь нет ничего, кроме нас, все мои мысли сходятся к вам, все ваши мысли — ко мне, это самое благоприятное для счастья положение светил, какое только возможно, и все же оно оставляет желать чего-то еще.

И разве этот момент нашего совершеннейшего счастья, с понятливейшими руками, с мудрейшими сердцами, с сосредоточенной душой, дистиллированный как чистейший продукт бытия, подобие произведения искусства, — целая жизнь могла бы уйти на то, чтобы оно ощущалось без примесей, — разве этот момент не вызывает тоски?

Лилиан Дюнкерк подняла руки, сложила пальцы решеткой и посмотрела сквозь нее. Потом сказала:

— Если мы захотим, время умрет…

— Можно сказать и так. А когда светит луна, чувство пускает пузыри. Я убежден, что сейчас вел себя глупо.

— Наоборот — очень вдохновенно. Однако взгляните-ка разок сквозь мою решетку. Море выглядит за ней, как стадо слонов с серыми спинами. Это, несомненно, и есть Одно-Рядом-с-Другим…

Что-то медленно топало по палубе. Потом послышалось сопенье и появилась Фруте, какая-то призрачная в лунном свете — серая и странная со своими длинными ногами и стеклянными глазами. Но кожа у нее была теплая, и она подсунула голову под руку Кая вполне привычным движением.

Наступила тишина. Слышно было только дыхание Фруте. Под приглушенный плеск волн яхта поднималась и опускалась — она вовлекала в свое движение горизонт, который колыхался, как кринолин.

Началось плавное круженье, в центре коего были они трое — три сердца, над которыми ночь раскинула свои крылья. Каждое гляделось в себя, а над ними витала общность всего живого. Они чувствовали за горизонтом необъятность Вселенной, ее текучесть и бесконечность, но спокойно ставили ей границу, имевшую начало и конец и носившую имя — Жизнь.

Они не забылись: вот уже Лилиан Дюнкерк потребовала себе изобретенный Каем коктейль из козьих сливок, Marasquino di Zara, небольшого количества вермута и нескольких капель ангостуры. И разве удивительно было то, что для себя Кай принес графин коньяка, а для Фруте — толстенную салями, реквизированную у кока?

Так они торжествующе встретили зарю.

Текли дни, и никто их не считал. Приподнятое настроение все еще длилось, возводя над яхтой арку от горизонта до горизонта.

Но вот наступил день, когда опять заявили о себе часы, и время, и сроки. Яхта держала курс на Неаполь и Палермо.

В последние ночи бушевал шторм, и не закрепленные предметы в каютах катались, гремя в темноте, как ружейные выстрелы. К утру ветер стихал, но море еще продолжало волноваться. Вода успокаивалась далеко не сразу.

Во второй половине дня на горизонт вползла какая-то бухта. В полдень в небо уже взвился одинокий дымок.

Кай улыбнулся, глядя на Лилиан Дюнкерк.

— Мы не станем ничего опошлять, ибо знаем: то, что было, — неповторимо и безвозвратно. Почувствуем, что это последние часы с их меланхолией и тоской — нюансами счастья. Чего стоило бы счастье без прощания?

Бухта все росла и росла. Она обнесла себя горной цепью и, вырвавшись с обеих сторон из синей дымки, обрела очертания и пространство вокруг. Террасами вверх по склону до вершины горы поднимался город — Неаполь.

Он остался позади — соскользнул в море. Потом с шумом надвинулся роскошный берег Сицилии. У него был другой вид, уже немного тропический. Яхта замедлила ход.

Всего несколько слов. Лилиан Дюнкерк махнула рукой и крикнула:

— Я буду на чемпионате Европы.

Маленькая лодка улетела прочь, и земля, пальмы и люди отделили Кая от яхты.

XIV

В Палермо Кай пробыл совсем недолго. Он взял машину и поехал в Термини. Шофер одолел тридцать семь километров за двадцать пять минут.

Большой, полный воздуха и света гараж; перед ним стоял покрытый пылью гоночный автомобиль. Кай вгляделся повнимательнее: похоже, машина той же марки, что у Мэрфи. Он велел шоферу затормозить и увидел самого Мэрфи, тот тоже посмотрел на него, а потом энергично махнул кому-то в гараже. Вышли два механика и принялись заталкивать машину вовнутрь.

Мэрфи повернулся к Каю. Они обменялись несколькими незначительными словами. Кай чувствовал в Мэрфи сопротивление, — тот уклончиво отвечал на вопросы и был замкнут.

Проехав дальше, Кай наткнулся на Хольштейна, тот бросился ему навстречу, держа в руках свечи зажигания. Кай невольно задумался: сколько времени он его не видел? С их последней встречи прошло меньше месяца, а могло показаться — год. Однако сейчас, когда юноша стоял перед ним, они вели себя как ни в чем не бывало и естественно подхватили обрывок времени. Приключение с Лилиан Дюнкерк ушло под воду, как затонувший остров, никакие нити не тянулись от него дальше. Кай повеселел и спросил:

— Что приключилось со свечами зажигания?

— Мы уже несколько дней их меняем. Сейчас у нас есть новые, более прочные, они могут долго выдерживать даже высокую скорость. Между прочим, для вас есть почта.

Он принес охапку писем и журналов.

Кай бегло их просмотрел. Хольштейн сообщил, что получил письмо от Барбары.

Барбара…

Письма от нее были и в его собственной почте, тем не менее от слов Хольштейна он словно бы ощутил укол.

Кай сам себе удивился — какая странная штука сердце: он ушел от одной женщины, с которой забыл другую; он думал о другой, и забывал ту, от которой ушел. Но ни одна из них при этом не исчезла из его жизни. На свете нет ничего, о чем с меньшим правом фантазировали бы больше, чем о любви.

Прежде всего, она требует гораздо большей краткости, чем полагают. Ее нельзя слишком долго выносить безнаказанно. Чтобы длиться дольше, она требует пауз. Кай считал, что сроки гонок с прямо-таки метафизической мудростью подогнаны к его психологии. Они наступали в точности, когда надо — вот как последние.

Ясным взглядом посмотрел он на горный массив, на улицы и на небо.

— Вы тут часто ездили, Хольштейн?

— Почти каждый день.

— И в дождливую погоду тоже?

— А дождя не было. Мы немножко переделали тормоза, и я думаю, что в мокрую погоду можно будет очень быстро сбрасывать скорость.

— Льевен уже здесь?

— Да, он тоже бывал на трассе.

— Не очень часто?

— Не слишком часто.

— Механики?

— Все здесь.

— Мы будем стартовать тремя машинами. А сколько их пойдет той марки, что у Мэрфи?

— Четыре.

— Четыре?

— Он крайне осторожен.

— Это я уже заметил. Осторожен до тошноты.

— Только с недавних пор. Раньше он был вполне доверчив. Приходил каждый день и даже давал мне советы, очень дельные. Я толком не понимал, чего он хочет. В конце концов, до меня дошло, что он окольными путями пытается выведать, как мы усовершенствовали карбюратор. Когда я ему всерьез объяснил, что он ошибается, что этого нам, к сожалению, сделать не удалось, он отступился. У меня такое впечатление, будто он ужасно жалеет, что вложил некоторые свои советы в пропащее дело. Иначе я его поведение объяснить не могу.

Кай очень даже мог объяснить это иначе. Он спросил:

— А Мод Филби в Сицилии?

— Да, она в Палермо.

— И здесь побывала тоже?

— Один раз, с Льевеном.

Кай забарабанил пальцами по капоту. Ему эта музыка понравилась, и другой рукой он принялся изображать литавры. Но вдруг перестал.

— Хольштейн, мы во что бы то ни стало должны выиграть.

— Ясное дело, должны.

— Завтра начнем зверски тренироваться.

— Можем прямо сегодня.

— Лучше завтра. Сегодня, мне думается, я получу для этого заряд.

Найти кого-либо в Палермо было нетрудно. Спустя короткое время Кай уже связался с Льевеном по телефону, и тот настаивал на том, чтобы немедленно с ним переговорить. Несколько удивленный, Кай отложил их встречу на вечер, поскольку Льевен никакой определенной причины не назвал.

Он был до некоторой степени заинтригован и подозревал забавную интригу, связанную с Мод Филби.

Чтобы создать более приятную атмосферу, Кай сидел в ресторане, когда пришел Льевен, и пригласил его с ним поесть. Заметил, что Льевену это не нравится, так как вначале он раздраженно отказался.

— Я, собственно говоря, предпочел бы кое-что с вами обсудить, Кай.

— Для того мы сюда и пришли. Однако, когда ешь один, это обескураживает. А эти маленькие закуски просто неповторимы. В таком виде их можно получить только здесь, у моря.

Льевен был в нерешительности. Потом понял, что противиться бесполезно и, может быть, лучше немножко отложить разговор, а в это время чем-нибудь заняться.

— Кажется, Хольштейн превосходно освоил машину? — начал Кай.

— О, да…

— Он, похоже, постоянно на трассе?

— Да…

— Что это вы так односложны, Льевен?

— Ну, у человека могут быть свои мысли…

— Кто бы спорил. Не хотите попробовать этот слоеный пирог?

— С удовольствием.

— Вкусный, верно?

— Очень вкусный.

— Не попить ли нам кофе в саду?

— Я предпочел бы…

— Ладно! Попробуем найти себе уголок. Укромный уголок, верно?

Льевен рассмеялся.

— Как красиво вы обставляете такие дела, Кай. Вы даже не полюбопытствовали, зачем я к вам пришел. Вот сигарильо, обернутые в зеленый лист. Давайте покурим.

Они попивали кофе. Льевен что-то напевал себе под нос. Только что ему не терпелось поговорить с Каем, а теперь он почти успокоился и обдумывал, как бы направить разговор в безобидное русло.

Кай прервал его размышления.

— Мод Филби тоже в Палермо.

— Да…

— Давно?

— Несколько дней. — Льевен пускал кольца дыма и следил за ними. Потом мечтательно сказал: — Мы приехали вместе.

— Да… — произнес Кай тоже куда-то в пространство, с немного рассеянным видом, но втайне бесконечно забавляясь.

Льевен молчал. Он хотел сначала посмотреть, как подействовали его последние слова. Кай должен был понять, что отношения между ним и Мод Филби изменились. У него самого совесть в этом деле была не совсем чиста, ведь ему так и не удалось узнать, как, в сущности, Кай относится к Мод Филби. Он предполагал больше, чем было на самом деле, тем паче что некоторые намеки мисс Филби укрепили его в этом мнении.

Хоть он и не мог думать, что этим равнодушным «да» Кай ставил точку в своих делах с Мод Филби, он все же был достаточно умудрен опытом, чтобы именно в отношениях с женщинами ожидать и опасаться, чего угодно. К тому же, общаясь с Каем, он был неизменно готов к его чудачествам, а что касалось его отсутствия в последние недели, то на этот счет у Льевена были кое-какие собственные догадки.

— Очаровательная женщина… — Кай разглядывал сигару у себя между пальцами. — И превосходная сигара, Льевен. Она еще так свежа, будто ее только что скрутили.

— Это и впрямь было всего несколько дней назад. Я получил эти сигары непосредственно от производителя.

— Они великолепны. Мы выкурим их вместе.

— Ну разумеется, Кай. — Льевен навострил уши. В словах Кая витало что-то другое, невысказанное.

— Это поистине сигарильи мира. В них есть что-то от всепонимания и непрощения. Особенно в первой половине. Их следовало бы, при всем восхищении их качеством, курить только до середины. Вторая половина дается уже несколько труднее. Ее можно и бросить, как вы считаете?

— При всех обстоятельствах?

— Странный вы человек. Разумеется, при всех обстоятельствах. Очень мило с вашей стороны, Льевен, что вы перенимаете обязательства там, где их нет. Однажды, когда мы с вами были значительно моложе, то в романтическом настроении не по возрасту рано постигли некую истину и обещали друг другу никогда не позволять женщинам становиться между нами. Думаю, это была здоровая идея. Так зачем мы вообще говорим на эту тему?

Льевен облегченно вздохнул и неожиданно сказал:

— Эта каналья…

Кай рассмеялся.

— За что вы ее так?

— Это запутанная история.

— Женщины ее типа затевают всегда только запутанные истории.

— Я могу понять, когда они это делают ДО, но под занавес? Зачем?

— Вынужден развеять одну вашу иллюзию: все происходящее между вами — это пока еще ДО. Вы не могли охватить взглядом все в целом. Для меня эта история более обозрима — она стала, безусловно, забавной. Скажу совсем кратко: Мод Филби усматривает свою личную славу в том, чтобы чемпионат Европы на самом деле разыгрывался ради нее. В эту игру, естественно, брошено еще многое — возможность блеснуть красотой, изяществом, индивидуальностью, даже человечностью, иначе все осталось бы глупой затеей, о которой и говорить не стоит. Но то, как все это сплетено воедино, особенно теперь, это, — извините, Льевен, — уже неплохой результат. Теперь, когда вы сами в это вовлечены, даже отличный результат.

Льевен не все понял, но все-таки уловил, что его победа над Мод Филби, пожалуй, не такая уж полная, у него даже закралось подозрение, что, возможно, это и не победа вовсе, а, скорее, ловушка.

Это, правда, его огорчило; однако свойственное ему хладнокровное восприятие жизни быстро восстановилось благодаря утешительному аргументу: кое-что он все-таки поимел.

Досада на причиненную ему несправедливость — ибо он мог получить то же самое с меньшими волнениями, — тем не менее сделала его словоохотливым. Если бы эта Филби не водила его за нос, ему бы никогда не пришло в голову завести этот разговор с Каем. Чтобы оправдаться, он говорил чистосердечно и готов был все рассказать.

— Вы полагаете, она хотела нас поссорить? Несколько дней назад она мне рассказала, — да нет, неправда, в сущности, она ничего мне не рассказала. У нас с ней сложились как бы доверительные отношения, и тогда она очень ловко дала мне понять, что вы ею очень даже интересуетесь. Как она это сделала, я уже не помню. Во всяком случае, сделала так убедительно, что я счел необходимым с вами поговорить.

— Это единственный пункт, который она, по-видимому, не приняла в расчет, — сказал Кай.

— Почему?

— Потому что тогда ее цель полетела бы к черту. Она хотела втравить вас в гонку, так же как Мэрфи и меня. Три тайных соперника, из них двое явных, — увлекательная штука, завидный фокус, чтобы получить максимум удовольствия от гонки. Она ведь очень искушена во флирте, это вы должны признать…

— А я-то каков, — Льевен покачал головой, — почему я не догадался…

— Не отчаивайтесь, — насмешливо произнес Кай, — гонка еще впереди.

Льевен был потрясен собственной недогадливостью. Поначалу он так хорошо все рассчитал и дело пошло в точности по плану. Момент слабости, который, как он знал из собственной практики, однажды непременно наступает у каждой женщины, у Мод Филби наступил, когда уехал Кай. К сожалению, это был всего лишь момент, а этого Льевен не учел. Как друг Кая он оказался для мисс Филби пикантным эпизодом. Поскольку предыстории он не знал, то истолковал ее поведение совершенно иначе. Вместо того чтобы довольствоваться скромной ролью, он увлекся, и между тем как его неверная добыча уже снова играла, был настолько глуп, чтобы засчитывать в свою пользу то, что предназначалось отнюдь не ему. Ссылка на Кая, которую сделала Мод Филби, показалась ему таким явным доказательством ее прочной привязанности к нему, что он только поэтому и затеял это смехотворное объяснение с Каем. Так получается, когда человек переступает через свои испытанные принципы и позволяет увлечь себя в страну настоящих чувств: у Льевена было смутное ощущение, что ему придется за это хорошенько поплатиться. Он был искренне возмущен и чувствовал себя обманутым. То, что он сам обставлял свою жизнь подобными обманными маневрами, лишь усиливало его нынешнее негодование. Он производил крайне смешное впечатление.

Теперь он лучился порядочностью и доставил Каю истинное удовольствие, когда стал подробно излагать, как он намерен выпутаться.

Кай его перебил.

— Вы становитесь прямо-таки воинственным. Чем вы так оскорблены?

Льевен пустился многословно объяснять, что он ни чуточки не оскорблен.

— Тогда я отнесся бы к этому так, как раньше всегда делали вы.

Льевен умолк. Вот что было самое неприятное: он потерял бдительность и ненароком влюбился. Не то чтобы по уши, но достаточно сильно, дабы при таких открытиях потерять покой.

— Это будет самая оригинальная гонка из всех, в каких я когда-либо участвовал, — продолжал Кай. — Вы должны признать, что такая психологическая перчинка значительно усиливает интерес.

Льевен кивнул.

— К сожалению…

— Мэрфи показался мне сегодня прямо ледяным.

— Это я прекрасно понимаю. Ведь она ему чего только не наплела!

— Он наверняка будет с нею согласен. У него есть явный шанс: гонка ради Мод Филби. Понимать сие как изыск — для этого он недостаточно декадентен, однако если ситуация принимает вид спорта, американцы находят нечто подобное вполне all right. У этих людей завидное отношение к затруднительным вещам. Они практичны, это надо признать.

Льевен с мрачным видом занимался своей сигарой. На лице у него затрепетала мысль и в конце концов проложила себе дорогу:

— Я считаю, что со мной она вела себя совершенно неприлично.

Кай больше не мог сдерживать душивший его смех. Льевен смотрел на него с удивлением. Это лишь усилило хохот Кая. Он находил, что Льевен просто неподражаем, так четко разделяя свое поведение и чужое, причем ему даже не приходило в голову, что Филби лишь применила к нему те средства, какие он привык неизменно применять сам. Просто она его опередила. Он все еще чувствовал себя неуютно и потому переменил тему.

— Когда вы собираетесь начать тренировки, Кай?

— Завтра.

— Мэрфи будет безжалостным противником.

— Особенно, если эта Филби привела его в такое отчаяние.

— В этом вас могут убедить хотя бы четыре машины его марки, заявленные в гонке.

Кай проникся необычайной симпатией к Мод Филби. Она потрясающе ловко использовала его отсутствие. Комбинация была безупречна, и все подготовлено блестяще. Пожалуй, она достойна затеянного блефа. Он горел желанием с ней встретиться, особенно из-за их последнего свидания, которое все же оказалось для нее несколько неприятным. Но решил спуску ей не давать.

Льевен достал из кармана какие-то бумаги.

— Второй водитель у вас по-прежнему Фиола?

Кай кивнул.

— Я ему обещал. Он очень для этого подходит. Прекрасно знает трассу.

— Ладно. Мы наметили такой порядок: сначала Хольштейн пытается сразу же вырваться вперед и задает убийственный темп. Если он дойдет до четвертого круга, этого будет достаточно. Он должен, по возможности, в первых двух кругах разбить группу гонщиков, чтобы мы могли прорваться и выйти из зоны столкновений. Машины более слабых марок при таком темпе быстро сойдут с дистанции. Хольштейн лидирует в первых двух кругах, мы с вами следуем за ним в общей массе, стараясь не отставать. В третьем круге мы со своими машинами догоняем Хольштейна и проносимся мимо него, а он может дать себе небольшую передышку и остаться в резерве. Дальше веду я, вы идете вплотную за мной. В четвертом круге вы меня обгоняете и атакуете тех, кто впереди.

— Значит, гонка с прикрытием. Вся команда все время вместе. Пеша что-нибудь беспокоит в машинах?

— Только то, что беспокоит всякого конструктора: непредвиденная случайность.

— Не лучше ли нам вообще пустить Хольштейна вперед? Может, он один просто удерет от остальных и выиграет гонку?

— Довольно большой риск. Но мы можем завтра еще раз переговорить с Пешем.

— Вот было бы славно, если бы именно Хольштейн выиграл гонку!

Льевен рассмеялся.

— По крайней мере, это было бы неожиданностью для Мод Филби.

Он прикидывал в уме. Здесь перед ним открывалась возможность все ж таки под конец не остаться с носом. Если бы этот эксперимент удался, из него можно было бы еще многое извлечь. Такое непредвиденное решение для Мод Филби оказалось бы только целительным. Он бы ей слегка отомстил и, возможно, обрел бы еще кое-какие шансы.

Он отложил бумаги в сторону.

— Вы серьезно так думаете, Кай?

— Ну конечно. Почему бы нам не попробовать?

Льевена Кай уже убедил.

— А что мы скажем Пешу? К сожалению, он прислушивается только к деловым соображениям.

— Вам будет не так уж трудно ему доказать, что и с деловой стороны это самое лучшее.

— Попытаюсь.

— Мы попытаемся оба. Тогда он поверит.

— Кроме того, если что не так, он всегда может распорядиться по-другому. После каждого круга мы останавливаемся возле мастерской, чтобы сменить шины. Пеш не хочет рисковать и допускать аварии из-за пневматики. Кроме того, могут возникнуть такие обстоятельства, что придется ехать в другом порядке, никогда ведь не знаешь, что может случиться. Нынешний план только предварительный. Самое главное — это все же соотношение сил во время гонки.

— Ладно. Вы придете завтра на автодром?

— Да. Хочу потренироваться с Хольштейном.

Кай не удивился этой новой идее Льевена, для которого, видимо, было крайне важно хорошо подготовить Хольштейна. Он равнодушно кивнул.

— Времени еще много.

Льевен явно повеселел.

В ближайшие за тем дни Кай оставался в Термини. Ночевал вместе с Хольштейном возле машин. Они все снова и снова их испытывали. Работали вечерами, далеко за полночь, рассчитывали, измеряли и проверяли.

Пеш приходил с Льевеном каждое утро, в самую рань. Как только открывали трассу, машины срывались с места, чтобы не терять ни минуты.

Почти каждый день Кай встречался с Мэрфи. Они обгоняли один другого, но остерегались выдать свои секреты. Оба пытались организовать наблюдение за соперником. В кустах и в скалах прятались люди с часами, чтобы по времени вычислить скорость машин. Каждый старался поменьше демонстрировать свою технику. Вторые водители выискивали затаившихся соглядатаев.

На подъеме от Кальтаватуры к Полицци Кай высмотрел две головы. Он помахал им. Головы скрылись. Кай крикнул Фиоле:

— Это блеф! Бьюсь об заклад, они высунулись только для того, чтобы нас отвлечь. С часами сидят совсем другие, и много дальше.

Он притормозил и медленно приблизился к группе скал. Там лежал какой-то человек и, по видимости, спал.

Кай любезно пожелал ему доброго утра, чем привел его в замешательство.

За два дня до гонок он прекратил тренировки.

Хольштейн и дальше оставался на трассе. Кай поехал в Палермо. Вечером он рано лег спать, а утром поздно встал. Потом час плавал, позавтракал. В течение дня выкурил не более пяти сигарет. Часами лежал на солнце, утром и вечером брал сеанс массажа. Во второй половине дня сидел на террасе и читал, ходил гулять. За весь период тренировок он не выпил ни капли спиртного. Зато накупил французских романов и иллюстрированных журналов и завел флирт с продавщицей апельсинов. Его не занимали ни почта, ни собственные мысли.

Однако от встречи с Мод Филби он ожидал чего-то необыкновенного. Ему было невероятно интересно, как она будет держать себя после всего, что произошло. Он ждал смущения, а то и растерянности.

Оказалось, что он глубоко заблуждался. Ни одна из его выкладок не подтвердилась. Мод Филби вышла к нему навстречу — живая, веселая и совершенно непринужденная.

Вначале он принял это за исключительное самообладание и предположил, что надолго его не хватит. К его удивлению, мисс Филби оставалась такой же и не изменилась, даже когда он затронул в разговоре рискованные темы.

Кай насторожился. Однако, по его мнению, ее уверенность не могла быть естественной.

Он размышлял и прикидывал, что за причина здесь кроется, но ни к какому результату не пришел. Они оставались в рамках великодушной, ни к чему не обязывающей дружбы с заметным оттенком взаимного интереса, и Мод Филби без труда придерживалась этого тона, словно между ними ничего другого никогда и не было.

Теперь Кай и сам едва не растерялся. Но решил обдумать это позднее, когда он будет один и у него найдется свободное время. Ему казалось непонятным, что Мод Филби столь решительно ступает по такой скользкой почве, хотя уже после сцены между ними в Монте-Карло она не могла относиться к нему беспристрастно.

Так что покуда ему не оставалось ничего другого, как предположить, что она забыла о своем влечении к нему, и неожиданно для себя он стал восхищаться Льевеном, который так быстро этого добился.

Однако эта новая ситуация задела его самолюбие. На него произвела впечатление изменчивость этой Филби, как на всякого человека вообще всегда производит впечатление, если он чувствует, что его разом столкнули с прочной позиции.

То, что до сих пор, и уже не одну неделю, интересовало его постольку поскольку, стало теперь желанным. В тот раз в Монте-Карло, когда все зависело только от него, он возымел снобистскую идею отвергнуть мисс Филби и удовольствоваться интеллектуальным злорадством. Сегодня, когда он убедился, что этот его жест пропал впустую, а из-за него он потерял все шансы, ему вдруг страстно захотелось не только эти шансы восстановить, но и постараться их использовать.

Вечер они провели вместе. Кай был в ударе; у них завязался добросовестный флирт на серьезной основе, который он настойчиво форсировал. Он сделал лучшее, что мог: не поминал прошлое как в разговоре, так и в мыслях, и начал с нуля, словно познакомился с Мод Филби всего какой-нибудь час назад.

Пальмы, поскрипывая, гнулись под теплым ветром. Какой-то тенор прокрался в сад отеля и пел итальянские народные песни. Его прогнали, но он вернулся и уже из других уголков снова и снова заливался долгой кантиленой. Под конец, начав петь «Санта-Лючию», он забылся, — тут-то персонал отеля набросился на него и вышвырнул вон.

Словно по уговору, в этот миг из танцевального зала зазвучали синкопы аргентинского оркестра — приглушенные, проникновенные, подгоняющие. Они сразу возбуждающе подействовали на Кая, они создавали фон и резонировали и дали ему почувствовать, насколько он увлечен разговором. Он уже не предавался размышлениям, для этого он был слишком занят, иначе его бы, наверное, слегка ошеломило, как быстро пошло дело.

Эту ситуацию отличал явный налет комизма, который укрылся от них обоих: ее составляло не настоящее, а отсвет того, что было раньше. Раньше они оба всячески изощряли свой ум, но это ни к чему не привело. Теперь же самые затасканные средства дали поразительный эффект, и его изюминка заключалась в том, что он был вызван заблуждениями обоих партнеров.

Кая сковывало то, что Мод Филби с такой легкостью все предавала забвению; к тому же было неясно, какую роль играл Льевен, и это заставляло принять то ли иное решение, чтобы увидеть вещи в более ясном свете. В том, что здесь присутствовало некоторое тщеславие, прятавшееся под маской самолюбия, Кай себе пока что не признавался. Зато он убеждал себя, что недооценил Мод Филби.

Она между тем на самом деле не блефовала, но по другой причине, о которой Кай не догадывался. Последняя сцена в Монте-Карло не только обидела ее — это еще можно было пережить, — она вселила в нее неуверенность. Мод не знала, как ей вести себя дальше, и действительно встретила бы Кая в том состоянии, какое он ожидал, не будь Льевена.

Его затаенные намерения были ей неизвестны. Она знала только, что он дружит с Каем. Этого пикантного сочетания ей было достаточно, чтобы остановить свой выбор на нем и таким образом отплатить за обиду, нанесенную ей Каем. Поскольку Мод по той же причине предполагала, что ей придется преодолевать сопротивление Льевена, то чересчур легкая победа над ним не только возвратила ей уверенность в себе, но и вооружила против Кая дразнящей тайной, не без примеси злобы. Дело дошло до того, что она даже посвятила Льевена в свои интриганские игры и внушила ему некоторые мысли, какие побудили его, — к сожалению, этого она не приняла в расчет, — затеять объяснение с Каем. Но ведь об этом Мод ничего не знала и потому сохраняла равновесие.

— Потанцуем?

— С удовольствием.

Музыка поглотила их, как светлый бурливый поток. Танцующих пар было немного, и на гладком полу оставалось достаточно места.

Мод Филби соблюдала такое расстояние между ними, что они едва касались друг друга, а это и рождает флюиды при любых танцах. Они ступали осторожной параллелью и нигде не прерывали ее позицией лицом к лицу, чувствовалось, как выскакивают, словно лани, длинные бедра и снова прячутся под тонким шелком, как одуряюще играют колени.

Ритмы танца последовали за ними, когда они вернулись на террасу, и окутали их мягким теплым настроением, приятным спокойствием, ласкою нежных чувств. Они были во власти мимолетных мечтаний, плыли по воле волн, тихонько прохаживались взад-вперед. На небе горели звезды, крупные, южные, у воздуха был вкус вина. Проходя мимо танцевальных площадок, человек невольно делал несколько па, руки будто сами собой принимали должное положение, соприкасались плечи — настолько привычными были позы танца, — и стоило только, остановившись, слегка повернуться, как глаза тоже оказывались совсем близко друг от друга.

Они не беспокоились о том, что звезды, пальмы и музыка были отнюдь не оригинальным реквизитом, а поскольку говорили они тоже не слишком много, то преждевременных объяснений не возникало. Вечер прошел в полной гармонии, и они походили на влюбленных, достигших запоздалого Почти.

Однако на следующее утро, во время плавания, начались осложнения. Мод Филби, которая прошлый вечер истолковала по-своему, сочла уместным заговорить о гонках.

Кай отнесся к этому безучастно, он действительно не хотел ничего об этом слышать.

Но она не отступалась и делала свое дело так осторожно и одновременно дерзко, что он не стал ей мешать.

Он наблюдал за ней, полуприкрыв глаза, и, поразмыслив, пришел к выводу, что она оказалась бы подходящей партнершей для флирта, если бы случай не столкнул его с ней именно в этот год капризов и кризисов.

Одно то, с какой тактичной иронией она говорила о Мэрфи, давая Каю возможность сделать из этого какие угодно выводы, было забавнейшей стратегией.

Он решил ее перебить и наконец-то проверить полученные сведения, а потому спокойно и как бы между прочим сказал:

— Наша команда решила сделать лидером гонки Льевена.

Она рассмеялась.

— В это я не верю.

— Почему же?

— Если бы вы даже этого захотели, то все равно не сделали бы. Хотя бы из-за Мэрфи.

— Ну, а если бы этого захотел Льевен?

Она мгновенно поняла, к чему он клонит, но ничем себя не выдала и тотчас ответила:

— С его стороны это было бы глупо.

Кай подумывал о том, чтобы еще глубже загнать ее в тупик. Она опередила его, сделав такой неожиданный поворот, что застигла его врасплох. Вместо того чтобы дипломатично защищаться, она сразу сдала позиции. Нет, она не капитулировала — у нее были еще тысячи лазеек, — а просто перешла во вражеский лагерь, совершив самое удивительное из всего, что было возможно: сказала правду.

Смеясь, рассказала она Каю о своих прежних планах, без подробностей, скорее, намеками, как говорят человеку, который и сам все знает. Таким образом, она делала его посвященным и союзником. Она поступилась своими интересами за день до осуществления ее честолюбивых капризов, без всякой необходимости, казалось, по внезапному наитию, и болтала об этом, словно ребенок, учинивший веселую путаницу и теперь об этом рассказывающий.

Кай никак этого не ожидал. Он понял, что накануне вечером ошибся в своих выводах. Тем не менее он об этом не жалел, а, напротив, всей душой одобрял достигнутую тогда позицию. Мод Филби, сама того не ведая, в эту минуту его покорила.

Она разоблачила себя и тем показала, что ее честолюбие не слишком серьезно. Она совсем его отбросила и стала откровенна в свете откровенности своего чувства. Не будь вчерашнего вечера, такая мысль никогда не пришла бы ей в голову. А так в ее поведении выявилось не только обаяние, но и нечто более существенное: что за пределами флирта и спорта, — она настоящая женщина.

Так комедия ошибок, разыгравшаяся накануне, привела к удивительной капитуляции с обеих сторон.

Кай получил сообщение от Фиолы, который просил его немедленно приехать к нему.

Он поспешно собрался в дорогу.

Фиола лежал в постели, плотно укутанный в одеяло. На лбу у него выступили крупные капли пота, зубы стучали от озноба.

— Очередной приступ малярии. На неделю раньше срока. Я не смогу с вами ехать. Это состояние продлится до завтрашнего вечера.

Кай кивнул.

— Пожалуйста, не беспокойтесь. Ничего страшного нет…

Эти утешительные слова он произнес механически, — на самом деле нежданная беда ввергла его в прямо-таки самоубийственное настроение.

Голос Фиолы вывел его из задумчивости.

— Вы должны ехать…

— Да, все как-нибудь устроится… — рассеянно ответил Кай.

Он перебирал в уме имеющиеся возможности. Наверно, у них могли бы стартовать только две машины, тогда бы он взял вторым водителем Хольштейна, но это было бы рискованно; или же ему придется обойтись кем-то из механиков.

Фиола приподнялся, но в приступе озноба тут же упал обратно и сказал:

— Возьмите Курбиссона, ради меня. — Он показал глазами в сторону.

Кай повернулся и только сейчас увидел, что в комнате находится Курбиссон. Он был бледен и казался мальчиком. Каю вспомнилась сцена в день стрельбы по голубям.

Фиола с трудом проговорил:

— Он знает трассу — часто ездил по ней вместе со мной, и он хотел бы ехать с вами…

Кай решился сразу. Ему понравилось поведение Курбиссона на площадке для гольфа. Теперь он стоял здесь, бледный, взволнованный, готовый загладить любое недоразумение и показать себя. А ведь Кай обещал ему еще раз с ним поговорить. Но сейчас представился более удачный случай. Он протянул Курбиссону руку:

— Мы поедем.

Они не стали медлить, вывели машину и сделали круг по трассе, на умеренной скорости, чтобы не перегружать мотор. Кай подробно инструктировал Курбиссона по каждой детали.

Потом он отвез его обратно и дал совет: проспать весь вечер и ночь до завтрашнего утра…

XV

Еще с вечера началось переселение народов в отели. Приходилось сдавать ванные комнаты. Ванны были превращены в кровати. Каждый причаливший пароход выбрасывал на берег новые толпы.

Ночь полнилась голосами. Кому не досталось места, ночевал под открытым небом. Холлы отелей были переполнены, люди пили до утра, а потом сразу отправлялись в дорогу, на автодром. В садах обосновались приехавшие заодно джаз-банды. Протестовать было бесполезно.

Кай проснулся один раз среди ночи и увидел, как публика танцует на гравии под пальмами в свете пестрых фонарей; огни, голоса и музыка — все беспорядочно смешивалось.

Наутро он набил себе карманы таблетками и спозаранок уехал. Несмотря на это, он потратил много времени, пока добрался до Черды, — дорога была забита машинами, хотя было еще совсем рано и туда шли специальные поезда из Палермо.

Кай на пару с Курбиссоном прокладывал себе дорогу. В автомастерской собрались механики, чтобы еще раз осмотреть машины. Груды покрышек лежали наготове. Среди них — нескользящие, «мокрые», блестевшие металлическими заклепками.

— На случай дождя, — сказал Пеш.

— Какого дождя? — Кай взглянул на безоблачное небо. — Будет жара.

Приехали Хольштейн и Льевен. Они были уже в гоночных комбинезонах — просторных и тонких костюмах, оставлявших шею открытой. Кай тоже пошел переодеваться. Медленно натягивал он на себя гоночный комбинезон. Он чувствовал, что на сей раз ставка выше, чем обычно, и с минуту взволнованно мял в руках прохладную материю костюма, прежде чем его надеть.

В последний момент все изменилось. Для Мэрфи ставкой была Мод Филби, это все знали. Сам Кай не стремился победой в гонке завоевать мисс Филби, это показалось бы ему слишком смешным. Но он ни в коем случае не хотел уступать победу Мэрфи, хотел непременно помешать тому, чтобы американец в присущей ему энергичной манере осуществил бы свои претензии на то, на что мог бы иметь право лишь при совершенно других обстоятельствах.

Машины потянулись к весам. Было отобрано шестнадцать номеров. Четыре красных машины — команда Мэрфи. Три стартовали до него, сам Мэрфи с номером десять на радиаторе двинулся в своей команде последним. За ним шел Хольштейн, потом Льевен, потом Кай.

Надо было пройти отрезок Коппа Флорио, пять раз обогнув массив Мадония. Каждый круг насчитывал 108 километров и более 1500 поворотов, то есть через каждые семьдесят пять метров — поворот. Пари заключались 4: 1 в пользу Мэрфи.

Машины отправлялись через каждые две минуты. Первая машина взревела и умчалась в туче пыли.

Курбиссон занервничал и хотел уже забраться на сиденье.

— Спокойно, спокойно, — сказал Льевен, — у вас же еще есть время.

Машины срывались с места одна за другой. Воздух наполнился неописуемым грохотом и шипеньем, он был разодран в клочья. Ничего нельзя было разобрать, — человек орал другому в ухо, а тот слышал только шепот.

Кай начал было говорить, но как он тому ни противился, рев моторов проникал в кровь.

Ряд машин выдвинулся вперед. От него отделилась первая из четырех красных машин команды Мэрфи. Хольштейн уже сидел за рулем, Льевен садился. Кай сделал знак Курбиссону. Они уселись — на глазах очки, шлемы подвязаны под подбородком, рукава в обмотках, на локтях и коленях — кожа. Мэрфи не оглянулся. Его машина вырвалась вперед и исчезла. В этот миг у Кая сделалось другое лицо.

Стартовал Хольштейн, за ним Льевен. Кай смотрел в пространство, — неожиданно, разом его охватила лихорадка, ноги возле педалей прямо дрожали. Он закусил губы, огляделся — это не помогло, тогда он оставил все, как есть, и, сгорая от нетерпения, стал ждать стартового сигнала, трепеща с того момента, когда перед его машиной больше никто не стоял.

Потом внезапно засвистела и застучала выбеленная солнцем трасса, стремительно убегая из-под колес. Впереди — тени и яркие блики: взгорки и ямы. Машина, качаясь, их преодолевала, слегка подпрыгивала и еще быстрее неслась вперед. Извилины в желтовато-светящейся пыльной дымке, каменья, — вперед, вокруг, поворот, поворот, снова пыль, погуще, на следующем повороте взлетает вверх что-то темное, на сотую долю секунды взблескивает белой молнией, — Кай глубоко вздохнул. Это был Льевен. Кай шел вплотную за ним.

Мимо пролетали оливковые рощи с серебряной листвой. Из облака пыли, как змея, выглянул и спрятался поднимавшийся вверх серпантин. Позади машины взметывались камни — она мчалась на большой скорости.

Впереди, прямо за красной машиной Мэрфи, шел одержимый охотничьим азартом Хольштейн, давно уже ничего не сознавая, в холодном бешенстве; он делал повороты под острым углом, соскальзывая на самый край дороги.

Вдруг грозно надвинулась пропасть — дорога резко пошла под уклон, потом потянулись километры неутрамбованного гравия, покрышки открыли стрельбу камнями во все стороны, руки судорожно сжимали оголтело вихляющее рулевое колесо, — машина зигзагами преодолевала рыхлую осыпь.

На фоне сияющего неба вынырнул серо-коричневый город-крепость Кальтавутуро. Дорога взвивалась вверх, свистели компрессоры, трещали камни; дорога взвивалась вверх, пыль забивала горло, дорога взвивалась вверх, — и вдруг стала различима первая машина впереди Хольштейна, голубой блик на сером пятне, но не красный, не красный; скрипя, обгонял он другие машины на узкой дороге, а та взвивалась все выше — 800, 900, 917 метров, Полицци.

Вдруг небо распахнулось, открывая вид вдаль, нежно повеяло шелковистой синевой, ее прорезал столб дыма из Этны, а перед ним виднелась вторая машина, красная, яркая — Мэрфи? Проезжая мимо, Хольштейн заметил номер — девять: Мэрфи, был еще далеко впереди.

Однако теперь пошли крутые спуски, машины под визг тормозов ныряли вниз головой, бурей огибали углы, белая машина немилосердно гнала. В долине Фиуме-Гранде Хольштейн снова увидел перед собой облако пыли, он рванул вверх, на высоту 900 метров, потом, возле Коллезано, обогнал противника — им оказался француз Бальбо.

Пальмы, агавы, море; возле Кампо-Феличе дорога пошла на запад, начался единственный прямой отрезок трассы, семь километров вдоль берега, через ямы, водостоки, обломки камней. Хольштейн преследовал какой-то итальянский автомобиль. Недалеко от трибун итальянец забуксовал и блокировал трассу. Хольштейн проскочил на волосок от него и начал второй круг. Льевен отставал на четыре минуты, Кай еще на две.

Пеш распорядился, чтобы время Мэрфи, так же как время Хольштейна, Льевена и Кая, сразу написали бы углем, жирными цифрами, на большом белом листе картона. Двое механиков подняли этот лист вверх, показывая его мчавшимся навстречу машинам. Кай увидел, что у Мэрфи преимущество в две минуты, он ехал час тридцать шесть минут, Хольштейн — 1: 38, Льевен и Кай — 1: 40.

Проехав Полицци, Хольштейн обогнал ехавшую впереди машину, через минуту — вторую, еще одну он увидел посреди дороги, она стояла, дымясь, надорвавшаяся от скорости, — это была красная машина, первая из команды Мэрфи. Теперь обе партии сравнялись — три машины против трех.

Несколько позже проехала следующая красная машина, но дорога была настолько узка, что обогнать ее не удалось бы.

Хольштейн попытался обойти ее на ближайшем вираже, однако водитель зашел на поворот с середины, так что места для маневра не оставалось. Этот водитель заметил, кто следует за ним, и намеренно ему мешал. Хольштейну пришлось пропустить его ненамного вперед, — пыль застилала ему глаза.

После следующего поворота дорога стала шире, компрессор свистел, Хольштейн протиснулся поближе к сопернику, вот он уже возле заднего колеса, вот возле руля, но тут противник стал прижимать его к обочине.

Хольштейн заметил опасность, хотел проскочить мимо, однако красная машина не замедлила хода, ее водитель не рассчитал дистанцию и зацепил заднее колесо Хольштейна, обе машины занесло, они перелетели через край дороги и сильно стукнулись.

Хольштейн выскочил, обежал машину и сразу увидел, что у нее сломана левая задняя ось. Другой автомобиль еще частью оставался на трассе.

В любой миг мог показаться Льевен. Хольштейн со своим вторым водителем, пыхтя от натуги, отодвинули красную машину на обочину, после чего он вскочил на свою, чтобы просигналить. Уже нарастал гул приближавшихся машин; напарник Льевена поднял руку, когда они проносились мимо: они поняли, что произошло, а Хольштейн все стоял, дожидаясь, пока проедет Кай. С другой стороны дороги из травы вылез механик. У водителя красной машины оказалось сломано предплечье и разбито лицо.

Хольштейн вытащил из красной машины ступеньку, стукнул ее о радиатор и расщепил на планки, потом разорвал пополам какую-то куртку и тщательно наложил пострадавшему шины, осыпая его при этом распоследними ругательствами.

Когда он разогнулся, то вдруг почувствовал тошноту и слабость. Он еще раз пнул ногой красную машину, потом поспешил к своей, с внезапно вспыхнувшей надеждой подозвал механика, стал на колени, быстро убедился в полной безнадежности дела и уселся на землю, тупо сознавая: гонка проиграна.

Льевен узнал Хольштейна, увидел, что случилось, и погнал с удвоенной силой. Когда Кай заметил Хольштейна на обочине, то сразу принял решение. Он изо всех сил нажал на газ, потому что знал: Льевен будет теперь гнать с убийственной скоростью. Он намеревался следовать за ним по пятам, чтобы уже на третьем круге попытаться его обойти. К мастерской он подъехал в ту минуту, когда Льевен уже отъезжал, и крикнул ему:

— Я теперь пойду на опережение!

На все ему потребовалось три часа двенадцать минут, Мэрфи — три десять; значит, американец ушел вперед на восемь минут, а в скорости имел преимущество в две минуты.

Кай сообщил все это Курбиссону. Выпил почти целый ковш воды, остаток вылил в радиатор, сменил перчатки без пальцев и, хорошенько нажав на газ, пошел на третий круг.

Трассу окаймляла изгородь из кактусов, похожих на окаменевших доисторических животных. У одного гонщика из-под колес вылетел камень и угодил в живот какому-то зрителю, — тот упал. Кай брал повороты, не снижая темпа. Льевена он обогнал, на миг их машины, поравнявшись на предельной скорости, словно застыли на месте. Льевен полагал, что его преследует соперник, и не желал пропускать его; потом он увидел, как рядом выдвинулся белый радиатор, и сразу уступил ему дорогу.

Трибуны захлестнуло море жары, волнения и ожидания. На табло снова засветились строки с номерами, где указывалось время каждого. Мэрфи был на две минуты быстрее остальных, за ним шел Кай. Потом, с разницей в пятьдесят секунд, шли Льевен и второй красный американец. Три машины сошли с дистанции. Когда грохнул выстрел пушки, который после каждого полного круга приветствовал лидирующего водителя, впереди группы шел Дзамбони, за ним, на небольшом расстоянии, неслась вся стая, а следом, вплотную, гнавший ее волк — Мэрфи.

Кай обогнал Манни, одолел Уилса и Тоскани, но за Мэрфи не угнался. При каждой новой туче пыли, что взвивалась перед ним, сердце у него колотилось о ребра, но красный автомобиль американца так ни разу из этой тучи и не вылупился. Кай поднял очки на лоб. Пот лил у него по лицу, катился по щекам, стекал с подбородка, капал на руки. Лицо сделалось серым от пыли, морщинистым под толстым слоем дорожной пудры. Курбиссон на одном из поворотов так далеко выдвинулся за борт машины, что чуть было не вылетел из нее. Кай схватил его за пояс и с силой рванул к себе.

Термометр показывал сорок градусов по Цельсию. Испанец Родиньо стремительно несся к трибунам, но вдруг остановился на другой стороне, встал в машине во весь рост, секунду постоял, потом зашатался и без чувств упал на руки подбежавших к нему людей. Тепловой удар.

У Кая едва не лопался череп, он ощущал опасный прилив крови. Курбиссон вытащил у него из кармана таблетки, сунул ему в рот и поднес к губам фляжку. Кай ничего больше не видел — только дорогу, только трассу; с невероятной четкостью, словно через гигантские увеличительные стекла, вплавленные ему в глаза, видел он каждый камень, каждый бугор, каждую яму; только дорогу и видел он перед собой, однако по краям она уже расплывалась, становилась студенистой, нечеткой, а дальше, за ними, и вовсе ничего не было, он ничего больше не воспринимал, он больше не думал, он видел только дорогу, слышал только мотор: будто пламя, все поры пронизал ему рев цилиндров; он гнал уже четыре часа и этого больше не сознавал, пошел пятый час, но он будет ехать вечно…

Снова показалась мастерская, перед ней стояла машина, и ее радиатор дымился, как Везувий, капот был откинут, какой-то человек наполовину влез вовнутрь. Они с визгом затормозили, Кай вывалился наружу, пил, пил и пил, схватил лимон, впился в него зубами и понемногу начал прислушиваться к тому, что кричал ему в ухо Пеш:

— Льевен…

— Льевен должен сейчас показаться…

— Он разбился! — с отчаянием в голосе воскликнул Пеш и схватил Кая за плечо. — Вам одному придется заканчивать гонку! Можете ехать, как вам угодно…

Он был в смятении и в успех уже не верил. Механик принес картон. Кай взял его:

— Какое время?

— Кай — 4: 48, Мэрфи — 4: 47.

Одним прыжком Кай очутился опять на сиденье машины и крикнул:

— Что случилось с Льевеном?

Механик, стоявший на коленях возле переднего колеса, сообщил:

— Он повредил плечо, не тяжело, но машина — вдребезги…

Как только гайки были завинчены, Кай унесся прочь. На одном из поворотов он увидел Хольштейна, тот стоял у обочины, и по лицу его катились слезы. При виде Кая он затопал ногами и простер к нему руки…

Автомобиль превратился в бледный грохочущий призрак. Кай был сам не свой. У Курбиссона кровоточили руки: во время одного из отчаянных виражей машина так плясала на двух колесах, что он протащился руками по дороге. Это была езда без раздумий, стихийное, инстинктивное неистовство, притяжение магнитом к невидимой точке где-то впереди на дороге — «Мэрфи».

Они брали повороты не на жизнь, а на смерть, машина с грохотом катила по обломкам, перемахивала через канавы, срывала дерн — тут громыхнул пушечный выстрел, приветствуя первого из гонщиков, и сразу после этого Кай опять остановился возле автомастерской. Он выскочил из машины, бегом, в азарте гонки, помчался дальше, потом опомнился, повернул назад и спросил, какое у него время.

Перед ним стоял Пеш и умоляющим голосом твердил:

— Вы на одну минуту впереди Мэрфи, вы лидируете, ради всего святого, будьте осторожны, чтобы ничего не случилось, тогда мы во всяком случае займем приличное место…

Кай совсем его не слушал. Механики, которых он заразил своей лихорадкой, поставили рекорд — сменили шины за сорок восемь секунд. Начинался последний круг.

Кай приближался к какому-то коричневому автомобилю. Когда до него оставалось около двух метров, из вихря пыли вылетел камень и ударил в их машину. Кай вздрогнул так, будто камень попал в него самого, — его обожгла мысль, что разбит радиатор.

Курбиссон вылез вперед, вытянулся, чтобы осмотреть машину, — камень не причинил ей вреда. Они продолжали ехать с прежней скоростью.

Вот опять показался коричневый автомобиль, но уже позади Кая; красный, последний перед Мэрфи, они уже обогнали, зеленая машина Бойо осталась позади справа, — видимо, они шли прямо за лидером. Каю надо было только не отрываться от него, и победа ему была обеспечена. Но Кай ни минуты так расчетливо не думал. Он знал, что может выиграть во времени, если больше ничего не случится, но не смог бы этим ограничиться, на уме у него было только одно: он должен обогнать Мэрфи!

Впереди него урчала зеленая машина, но вот она уже позади — это был Дзамбони; теперь заволновался и Курбиссон.

— Перед нами может быть только Мэрфи.

Они гнали, как одержимые. И вот перед ними в сгущавшейся пыли на миг обрисовалась тень — у Кая пресеклось дыхание: красная машина… Мэрфи…

Сощурив глаза, он пристально смотрел вперед поверх капота. Ему была видна лишь легкая тень, которая моталась в клубах пыли, — он придвигался к ней все ближе. Пыль уже так сгустилась, что край дороги стал неразличим; вдруг, на очередном витке, рыхлый гравий рванул задние колеса, машина повернулась раз, другой, медленно накренилась и опрокинулась. Уже падая, Кай цеплялся за рулевую колонку, ободранными руками хватал машину за колеса. Курбиссон взялся за переднюю ось, приподнял ее, ухватился покрепче, левой рукой уперся в металл радиатора и ощутил дикую боль, — резкий толчок, машина опять стояла прямо, но ладонь Курбиссона превратилась в голое мясо, — раскаленный металл опалил ему кожу, а при попытке рвануть ось к себе она слезла клочьями.

Машина уже с грохотом неслась дальше, они упустили всего какие-то секунды, но то были бесценные секунды, — туча пыли перед ними развеялась, вид прояснился.

Машину бросало, она прыгала, изворачивалась, выделывала на ухабистом вулканическом базальте настоящие прыжки, тащилась по неглубоким рвам, с оглушительным рокотом взбиралась вверх по склонам. Но вот ноздри водителей расширились и начали снова жадно впивать в себя клочья серо-белого тумана — пыль, эта замечательная пыль, обычно злейший враг автогонщика, теперь была избавлением, ибо в этой пыли сидел Мэрфи…

Его можно было разглядеть еще в Полицци. Кай был уже не человеком, он стонал вместе с взбесившимся компрессором; выдвигал вперед или отводил назад плечи, словно хотел придать машине еще больший разбег, сотни раз им грозила опасность перевернуться или врезаться в откос, но они догоняли Мэрфи.

За спиной у них осталось семь тысяч поворотов, они уже прямо наступали американцу на колеса, возле Колезано приблизились к нему так, что их разделял всего лишь метр, возле Кампо-Феличе их радиаторы шли уже бок о бок, и началась сумасшедшая гонка по берегу моря.

Мэрфи, не зная удержу, кричал, ругался и несся вперед; Кай, внезапно успокоившись, все ниже пригибался к рулю, едва не касаясь его лицом. Машина с силой ударилась о водосток, радиатор Мэрфи закачался где-то рядом с сиденьем Курбиссона, стал скользить назад, — тут прогремел пушечный выстрел, на трибунах поднялся рев: из клубящегося вихря выскочила белая машина Кая и пересекла линию финиша. Мэрфи остался в четырех метрах позади.

Поднялась буря. Барьеры были проломаны, публика окружила машины тесным кольцом. Кай победил с преимуществом в шесть с лишним минут. На сиденья, в руки совали цветы. Решительные господа с повязками на рукавах пытались завладеть водителями. Кай увидел, как сквозь толпу пробивается Пеш с просветленным лицом, преобразившийся, счастливый. Навстречу остальным гонщикам помчались мотоциклисты с красными флажками, чтобы их предупредить: публику уже невозможно было удержать.

Когда Кай вылез из машины, в первую минуту он вынужден был на что-то опереться — такая сильная боль ощущалась при ходьбе. Высоко подняв сперва одну, потом другую ногу, он показал Курбиссону подошвы ботинок — жар от раскалившегося двигателя опалил их до черноты.

— Нам обоим понадобятся перевязки, но сначала…

Кай стал озираться, словно кого-то искал, и сделал несколько шагов. Он немедленно попал в руки журналистов, и ему лишь с трудом удалось от них отделаться.

Повернув в другую сторону, он попытался зайти за мастерскую, но угодил в плотное кольцо американок и вынужден был отступить.

Лицо его выглядело каким-то странно напряженным и измученным, он не производил впечатления особенно счастливого человека хотя бы потому, что уворачивался от всех поздравлений и прямо-таки отшатывался, когда к нему, уже почти сбежавшему от людей, тянулись еще чьи-то руки.

Он бесконечно устал, был весь в грязи — в пыли и в масле, и перед ним, как волшебное виденье, представала ванна с наливающейся водой, а после купанья — вечер, проведенный в блаженной истоме, в мягких креслах, и много-много ледяного шампанского, которое он будет пить и пить, дабы создать в своем теле какой-то противовес жаре и сухости. Ему казалось, что за один вечер он не сможет выпить достаточно, чтобы залить этот иссушающий огонь.

Однако пока что первая потребность, завладевшая им после гонки, была хоть и примитивной, но весьма настоятельной, — ведь, в конце концов, он беспрерывно сидел в машине восемь часов, а как человек он все-таки подчинялся биологическим законам.

И потому Кай несколько раздраженно барахтался в этом море восторгов, пытаясь улучить момент и скрыться с людских глаз. Это удалось ему с немалым трудом.

Но Кай и потом оставался подавленным. Сам он объяснял это тем, что совершенно вымотался: последние часы отняли у него всю энергию, на какую он был способен.

Они поехали в Палермо. Кай сидел на заднем сиденье; ни за какие блага в мире сегодня уже нельзя было заставить его снова взяться за руль; у него возникло отвращение к езде, и он дал себе зарок больше не прикасаться к гоночному автомобилю. Такой зарок он давал себе после каждой трудной гонки.

Курбиссон с забинтованными руками сидел рядом с ним и смотрел на него. Кай молча кивнул. Оба думали об одном и том же: если теперь Курбиссон пойдет к Лилиан Дюнкерк, она его примет. Как и почему — этого он знать не мог, но надеялся и верил, что надежда хотя бы отчасти сбудется. Кай знал причину, но он щадил Курбиссона и ничего ему не сказал.

Сам он не намерен был видеться с Лилиан Дюнкерк. Она бы не пришла: новая встреча так скоро была бы ступенью вниз. Ведь оба превыше всего ценили жест, ибо жест был частью формы, а форма более священна, нежели содержание.

Где-то в будущем реяло «может быть», более позднее, бледное «может быть» — Кай от него отворачивался, старался о нем забыть. Его так рано научили героизму естественности, что он серьезно не исследовал возможности чувств.

Поэтому он предался охватившей его теперь тоске, не утешая себя дальними перспективами. Тоска была неизбежна, и единственное средство ее преодолеть — не пытаться от нее уклониться.

Вечером, когда он, расслабившись после ванны, в одиночестве сидел у себя в комнате, тоска усилилась до степени такой безнадежной депрессии, что он почувствовал: здесь кроется нечто большее, чем запоздалая, чистая и светлая скорбь по эпизоду, который разделил судьбу всего человеческого — ушел в прошлое; та скорбь, что, будучи свободна от мутной, сентиментальной жажды обладания, столь же неотъемлема от всякого переживания, как смерть от бытия, — здесь назревал более всеобъемлющий конец, закруглялась дуга, стремясь превратиться в кольцо; здесь брезжило великое прощание.

Однако спокойствие этой депрессии не было суровым — по-матерински ласковая ночь, в которой уже веяло дыханием нового рождения. Кай не знал, к чему она ведет, но он всецело ей отдался, с детским доверием ко сну.

Медленно надвинулась некая картина, расплылась и надвинулась опять; с каждым разом она делалась все более ясной и четкой, пока не остановилась и не застыла. Позднее, когда Кай ложился спать, перед ним прорисовалась дорога: ему захотелось поехать в родные края, к господскому дому с платанами и юной Барбарой.

Он думал, что решение принято. Эта мысль продержалась у него и весь следующий день. И хотя упадок сил, вызванный перенапряжением в гонке, прошел, осталась просветленная, тихая, обращенная в себя мягкая печаль, к которой странным образом примешивалась столь же спокойная радость.

Кай предполагал, что своих друзей он увидит теперь не скоро, а, возможно, и не увидит вообще, и потому легко и спокойно с ними распрощался, словно расставались они ненадолго, пока длится чей-то каприз.

Оставалась неопределенность с Мод Филби. Обстоятельства неожиданно перевели отношения между ними из игривых сфер задорного флирта во взаимное чувство, которое больше не проверяло себя и не пряталось. Оно было еще рассеянным, зато многогранным, сердечным и открытым.

Мод Филби проведет все лето на Французской Ривьере. Она слегка покраснела — лицо ее тепло засветилось, когда она отвечала на вопрос Кая.

Курбиссон ехал с ним вместе до Генуи. Хольштейн провожал обоих на пароход.

— Может быть, передадите привет, Кай…

— С удовольствием это сделаю, Хольштейн. — Кай сказал это бережно, ибо увидел в глазах юноши нечто большее, чем вопрос, а причинять ему боль он не хотел. Поэтому он прибавил: — Если так сложатся обстоятельства, вы не откажетесь пожить несколько недель в моем доме?

Хольштейн уставился на него, потом схватил его руку:

— Конечно, с большим удовольствием…

Кай больше ничего не сказал.

В Генуе он расстался с Курбиссоном и забрал свою машину. Широкая равнина проносилась мимо — поля, деревья, селения, люди; он не обращал на них внимания, — что-то заставляло его мчаться вперед. Он ехал через горы до глубокой ночи и сдался только потому, что стало опасно ехать по увлажнившимся дорогам.

Когда горы остались у него за спиной, он невольно перестал спешить. В Мюнхене он пробыл целый день. Он сам себя не понимал: как мог он при таком внутреннем беспокойстве еще медлить. Однако в Центральной Германии он дал мотору уже два дня отдыха.

В те дни он наблюдал жизнь маленького городка. В соседской взаимосвязанности размеренно текли там дни, наслаиваясь один на другой и складываясь в годы. Ему вспомнился, в виде контраста, вечер в Генуе: как он быстро въехал на машине вверх по серпантину до замка Мирамар, потом — лифт, комната, распахнутые двери, а за ними, глубоко внизу, — порт, над которым висел громкий звон колоколов. Но, перекрывая все прочие звуки, ревели сирены отплывающих пароходов, они так завладели пространством, что ночь содрогалась. На другое утро он уехал в Сингапур и на Яву.

Он неохотно поднялся — что толку теперь все это вспоминать, когда с этим покончено. Он поехал дальше. Но еще медленнее.

Кай подогнал время так, чтобы приехать ночью. О его приезде никто не знал.

До своего имения он не доехал. Добравшись до дороги, с которой граничил парк, он вышел из машины, взял Фруте за ошейник и пошел с ней по аллее.

Деревья пахли влагой и листвой. Высокие платаны рисовались на ночном небе. Кай остановился. Перед ним стоял дом, ярко освещенный луной, в окнах играли блики света. Он отыскал в ряду окон одно — там, наверху, спала юная Барбара. В ее комнатах было темно.

Кай стоял и ждал. Его сердце сильным ударом вызвало к жизни картину, представшую его глазам. Никогда не казалась она ему более желанной. Он чувствовал, как в земле под его ногами шевелятся таинственные силы бытия. Одна ветка платана свешивалась так низко, что он мог ее коснуться, — листья были прохладные и влажные.

Молчание стало властным. То было извечное немое кольцо, смыкавшее землю, жизнь и ночь. И в этот одинокий час Кай внезапно понял: слишком рано поверил он в то, что решение состоялось. Борьба за новый курс его жизни не была окончена там, откуда он приехал, только здесь можно довести ее до конца, сражаясь с открытым забралом. Лишь ради этого ему и пришлось сюда приехать.

И гораздо болезненней, чем что-либо прежде, но тем необоримее вся тревога последних дней претворилась здесь, у цели, в осознание того, что эта цель навсегда утрачена.

Никогда его жизнь не пойдет тем тихим ходом, по которому она тоскует. Сила его желаний была соразмерна их безнадежности. Ибо ничего не жаждет, человек так сильно и болезненно, как того, что ему чуждо и никогда не могло бы стать частицей его собственного «я».

Эпизодическое не стало судьбой, приезд домой не был возвращением. Теперь Кай понял: то, что находится здесь, это одновременно и близкое, и далекое, и в миг отторжения почувствовал, как он, тем не менее, в каком-то загадочном диссонансе, с этим сроднился, как он все это любил.

Жизнь его протекала, как игра, ко многому он прикоснулся и кое-чем владел, но мало что потерял и никогда не смирялся. Теперь его отречение впервые становилось невозвратимой утратой.

Кай хотел уйти, но еще не мог. Он тихо говорил, обращаясь к окну наверху. Много слов. Долгое время.

Во дворе раздался лай. Фруте приветствовала своих друзей. Кай испугался.

Приглушенным свистом подозвал он собаку и пошел обратно по аллее, держа руку у нее на голове, а она тихо посапывала и часто оборачивалась назад.

Они поехали к заспанному домику почты. Каю пришлось долго стучаться, пока почтовый служащий проснулся и вышел. Кай дал длинную телеграмму Хольштейну и пригласил его провести ближайшие месяцы у него в имении. Сам он-де собирается путешествовать, возможно, все лето.

Пытаясь подыскать этому объяснение, он немного помедлил и, уже с улыбкой, прибавил: возможно, позднее он посетит Французскую Ривьеру.

Хольштейн приедет и будет вместе с Барбарой.

Кай заботливо и неторопливо усадил Фруте на сиденье рядом с собой. Было довольно холодно, собака дрожала, и он укутал ее в одеяло. Кай думал о приписке к своей телеграмме. Как быстро проходит жизнь, если вовремя замечаешь в ней пустоты! Еще несколько минут тому назад он колебался, и будущее казалось ему неопределенным; теперь же оно так отодвинулось, что уже поддавалось беглому обзору. Жизнь дарила сильные впечатления и потрясения лишь мимоходом, кто за них цеплялся, разбивался сам или разбивал впечатление. Только тот, кто рассматривал среднее как прочное и постоянно к нему возвращался, мог устоять перед стихиями.

Барбара и Лилиан Дюнкерк пришли и ушли; Мод Филби осталась.

Спокойным, решительным движением Кай включил мотор.

В то утро выпала обильная роса, так получилось, что к восходу солнца машина была вся мокрая, словно после дождя, хотя над головой открывалось ясное и безоблачное небо.

Примечание

Note1

Гамелан — индонезийский национальный оркестр, состоящий из гонгов, барабанов, ксилофонов, металлофонов, отдельных духовых и смычковых инструментов. (Примеч. пер.)

Note2

Частный клуб (фр.).

Note3

Сполна (фр.).

Note4

Большой карниз (фр.) — горное шоссе вдоль Лазурного берега. (Примеч. пер.)

Note5

Матиас Клаудиус (1740 — 1815) — немецкий поэт, стихи которого отличались мягким лиризмом и особой мелодичностью. (Примеч. пер.)

Note6

Счастливейшей ночи (итал.).

 

произведение относится к этим разделам литературы в нашей библиотеке:
Оцените творчество автора:
( 3 оценки, среднее 5 из 5 )
Поделитесь текстом с друзьями:
Lit-Ra.su


Напишите свой комментарий: