Скажи мне, что ты меня любишь…

Я знаю, ты смеешься и не веришь, что так оно и было тогда. Но я все точно помню, я запомнил все в деталях, а ведь я столько всего забываю! Я даже помню, что на тебе был светло-серый костюм с очень прямыми плечами пиджака, хотя на такие вещи я обычно не обращаю никакого внимания. Эта картина всегда у меня перед глазами, я никогда о ней не забывал и тем не менее никогда ничего не предпринимал для нашего сближения, даже в Зальцбурге, где вы с Польгаром[24] сидели в нескольких шагах от меня, и сегодня я это просто никак не могу взять в толк. Сегодня я испытываю боль при мысли о восьми расстрелянных впустую, проигранных в карты и пропитых годах, — и не потому, что они выброшены и безучастно разорваны в клочья, — нет, а потому, что они не выброшены и не разорваны в клочья по крайней мере вместе с тобой. Почему я не был вместе с тобой повсюду в то блестящее время, когда мир был ничем иным, как невероятно быстрой машиной и искрящейся пеной, смехом и молодостью! Ты сидела бы рядом со мной посреди колосящихся пшеничных полей во Франции, посреди маковых и ромашковых лугов, на дорогах Испании и перед итальянскими остериями, ты спала бы во множестве постелей у моего плеча, и вставала бы вместе со мной по ночам, когда колодцы под окнами начинали журчать чересчур громко, и ты бы ехала рядом со мной сквозь лунные ночи навстречу горизонту, все время навстречу горизонту за которым не поджидали бы чужбина и приключения, и даль. Ты видела бы вместе со мной табуны лошадей в блестящей траве пушты, вспуганных и скачущих галопом, бегущих в лунном свете жеребцов, у которых такие мягкие ноздри, что нет в мире предмета мягче их, кроме твоих рук и твоих губ; мы побывали бы внутри египетских гробниц[25], полных голубого света тысячелетий, любовались бы черными тенями сфинксов, словно высеченными взмахами дамасских сабель, и фиолетовыми миражами пустыни, ты повсюду была бы рядом со мной, и мое сердце горело бы подобно факелу, всегда освещая наш путь вперед…

Мы никогда не грустили бы. Мы смеялись бы или молчали и иногда переживали бы часы, когда на нас серым туманом набрасывалась мировая скорбь; но мы всегда знали бы, что мы вместе, и, окутанные туманом и озадаченные загадками, прямо перед каменным обличьем Медузы разжигали бы костер нашей любви, а потом, не ведая страха и исполненные взаимного доверия, засыпали бы в объятьях друг друга, и когда просыпались бы, все было бы унесено прочь — и туман, и загадки, и бездна вопросов без ответов, и Медуза улыбалась бы нам… Мы никогда не грустили бы.

Любимое лицо! Небесный отблеск пестрой, не с тобой прожитой юности! Зеркало, в котором мои воспоминания собираются и делаются краше! Взгляни, былое приходит вновь, и это ты возвращаешь мне его, благодаря тебе я вновь обретаю его еще более полным, более ярким, чем когда-то, — ибо ко всему прибавилась страстная тоска по тебе, а что есть жизнь без страстного стремления быть с другим, как не пустой исход лет!

Мы так похожи: я всегда знаю наперед, как бы ты мне ответила. Мы живем под одними и теми же звездами. Ты родилась в конце декабря, а я в конце июня. В астрологии полугодовые циклы всегда соотносятся, — январь и июль, июнь и декабрь. У нас одни и те же созвездия — и сходные судьбы. Мы беспокойные питомцы Юпитера, рожденные вблизи тьмы Сатурна.

Сердце сердца моего! В каком-то журнале о кино я видел твою фотографию, которую так люблю. Снимок из «Трокадеро» во время какого-то маскарада. Ты танцуешь «биг-эппл» с неким мерзким толстяком. Если его отрезать, снимок выйдет просто замечательный, в нем есть все: и грусть, и прошлое, и немножко усталости, доброта, долгий, подчас ошибочный путь, мужество, собранность, сосредоточенность, страстность, способность заблуждаться и мечтать, — многое из прошлого и кое-что уже от меня…

Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (после 04.04.1938)

Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв

MDC 499–500

Милая моя, сладкая и очень любимая, так ты хочешь приехать! Далекая и столь невероятная новость! Немыслимая и поразительная, поразительная и слишком поспешная! Разве не поднимается уже волна, мягкая и бесконечная? О ты, туча, ветер и халкионийская весна над стигийскими водами, разве не расцветают уже в моей душе нарциссы, разве не прошлась уже полосами по моему лбу буря чувств, о беспокойный и колеблющийся горизонт, мечта над бухтами, никогда не видевшими снега?

Сладкая моя, нам ни за что нельзя было расставаться! Это было преступление!

Но теперь, когда ты приедешь, все начнется с самого начала! Предвидение и душевная мука извечной неудовлетворенности, и упоительное сомнение в себе, и тот единственный миг, который стоит многих жизней: когда я чувствую тебя, когда благодаря своей бесконечной милости судьба снова бросает тебя ко мне, когда ты оказываешься в моих объятиях и твоя голова касается моего плеча…

О ты, предназначенная мне и моей мятущейся жизни, сколько раз за эти немногие, бесконечной длины месяцы я терял тебя, потому что ты была далеко! Быть далеко — это для меня больше, чем отсутствовать, далеко — это далеко, я не привык что-либо обретать вновь и не способен ждать, потому что живу слишком быстро и у меня осталось слишком мало времени, ах, приезжай, я не хочу больше жить без тебя, я говорю это без стыда, с чувством бесстыдства смертельно-больного, это чувство уже коснулось меня и едва не положило всему конец, ах, приезжай, последний ласковый свет моих глаз, золотая Фата Моргана над пустыней моего бесцельно растраченного бытия, верхушка пальмы и оазис, ах, приезжай!

Я дрожу и так смотрю на мою руку, что и она дрожит! Я едва способен дышать, я выражаю свои мысли руками, я подбрасываю дров в камин и сижу, уставившись на огонь: что это там народилось и уносит меня прочь, и кто развяжет побыстрее во мне все узлы, милая, любимая моя, кто бросит меня от меня самого куда-нибудь в темную бушующую стихию, ах, брось, брось меня туда! я хочу прыгнуть прямо в тебя, с утеса отчаяния, с трамплина равнодушия, безнадежности и тяжкого горя, я хочу сжечь мое прошлое, милое мое лицо, возлюбленная. Твои глаза совсем близко от меня, и ничего больше нет, кроме темени, и твоих глаз, и дождя твоих поцелуев!

Разве я не погиб? Разве меня не носило где-то, как безвольную куклу со светлыми видящими глазами и неумолимым мозгом? Разве я не был мертв все то время, что тебя не было рядом? Ах, мне нечем утешить и нечем оглушить себя, ножи утерянного времени взрезают меня: тебя не было рядом, тебя не было рядом, вот и все, о чем я в состоянии был думать!

Апассионата! Ты не знаешь, сколько раз я терял и снова находил тебя! Я целыми днями был не в силах писать, потому что кровь во мне ревела, как Мальстрим, и потому что слова от этого ломались, как утлые суденышки в тайфуне, я силился утишить ход крови, огородить дамбами, плотинами и насыпями до твоего появления, но от этих нескольких слов, которые ты телеграфировала, все рушилось, ах, приезжай, неумолимое копье, направленное в мое сердце!

Слышала ты, как часто я с тобой говорил? По-настоящему говорить с тобой я могу, только оставаясь один! Тогда я усаживаюсь где-то в углу на ковре перед горящим огнем и смотрю на него, и звезды снаружи падают в мою руку, и тучи нежно укладываются на мое плечо, и я несу всякий вздор, и потом не могу больше этого выдержать, и беру собак, и выбегаю из дома, и завожу машину, и мы несемся на ней вдоль берега озера, сквозь мертвую тишину итальянских городов; но ни разу это не завершилось хрустом гравия под колесами от неожиданно-резкой остановки, о которой я без устали мечтал, резкого торможения от крика: это ты, это твои руки и твое дыхание, и это чудо, разливающееся окрест, — потому что здесь, на этой чужой дороге, появилась ты, потому что ты ждала нас здесь, потому что ты найдена здесь, ах, драгоценная моя, ты жизнь моего нежелания жить, ангел, молния Предвозвещения, мадонна моей крови, ах, я хочу выйти из дома и ехать в машине, и искать тебя на всех улицах, тебя, Никогда-не-представимую, и, может быть…

Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (18.04.1938)

Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв

[Телеграмма] MDC 610

Ты действительно приезжаешь

Ты действительно приезжаешь

Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (до 20.04.1938)

Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв

MDC 196

Милая, любимая, как подумаю, что ты, может быть, не получишь это письмо — потому что ты уже уехала, потому что ты уже в пути… — разве можно в это поверить?

Порой мне кажется, что я более не способен на это, ибо тьма вокруг сгущается, а запах пороха становится ощутимее, и иногда по ночам из-за горизонта слышатся глухие раскаты…

Иногда все это немножко напоминает последний отпуск — эти неестественно отлетающие дни с последним надеванием солдатских ранцев и беззвучным спускам по каменным ступеням в утренних сумерках…

Это вовсе не страх, любимая. От страха мы все давно отвыкли. И это ни в коем случае не неутолимая жажда и ни в коем случае не печаль. Ведь мы ко всему с такой ужасающей естественностью привыкли! Пожалуй, это, скорее, удивление: приподняли голову и удивились, что все еще не разрушено, что оно еще не убито, что оно еще существует — в дальней дали, правда, но светясь, блестя и переливаясь, как северное сияние тысячи обещаний…

У нас опять мало тепла в наших сердцах для самих себя, у нас, детей смутных времен, столь мало веры в себя — чересчур много храбрости и чересчур мало надежды, и все мы лишь бедные маленькие солдаты, марширующие и марширующие и не знающие, что есть еще помимо маршей…

Глупые маленькие солдаты жизни, дети смутных времен, которым иногда по ночам снится некий сон…

Не грусти оттого, что я пишу тебе такое, — я не хочу, чтобы ты грустила, тебе это чувство знакомо с избытком. Я тоже не буду, я никогда не грущу. Мне слишком много известно о конечном исходе, чтобы грустить.

Мне известно также, каково это — протянуть руку… — при том, что можно разглядывать цветы магнолии в старой вазе эпохи Хань… можно одарить какого-нибудь ребенка шоколадом… — быстро взять твое одеяло из шерсти викуньи и укрыться им перед сном, зажав в ладони твою маленькую статуэтку св. Христофора; она была при мне, когда моя машина перелетела через придорожный снежный вал…

Самая терпимая изо всех разновидностей тоски — спать под твоим одеялом…

Эрих Мария Ремарк в Париже (03.07.1938)

[Ресторанное меню с автографами нескольких посетителей] MDC 193–195

<Ремарк>

Глядишь на солнце — вдруг на лик ложится тень,
В том виноват ты сам, а не пригожий день.
Вот роза расцвела, а срок придет, она
Завянет, не спросив, кому она нужна.[26]

<Марлен Дитрих> Откуда у меня ощущение того, что зовется прощаньем

Это ужасно — тебе еще раз показываю нечто, красиво переплетенное воедино, как бы протягивает тебе — и разрывают.

<автограф неизвестного> «What is this, is it beautiful or ugly (blakness) The soft touch of the air is my only gide» R.[27]

<автограф неизвестного> It is but an amature-player who trutts and Fretts upon the sky saying his lines, signefying nothing. W.S.[28]

Эрих Мария Ремарк из Парижа (предположительно 09.09.1938)

Марлен Дитрих в Париж, отель «Пренс де Галль»

[Штамп на бумаге: «Отель „Пренс де Галль“»] MDC 305

Такой, представляешь себе, совсем тихий сад перед рестораном с высокими старыми деревьями, весь в сентябрьском солнце; время от времени на теплую землю с глухим стуком падают и лопаются каштаны, блеск их кожицы, смесь янтаря с красным деревом, ни с чем в мире не сравнишь; на столах пестрые скатерти, с дерев опадают первые коричневато-золотые листья, между столиками бродит несколько хозяйских кур, а ты испытываешь умиротворенность знания и нежелания ведать о разлуке и невозвращении…

…а еще пироги со сливами, и пироги с черникой, и воспоминания, и прошлое, и молодость, и Вестфалия, и Берлин, голубые горы и бесконечные горизонты, звучащая буря и звучащее сердце… я хотел привезти тебе кое-что из этого, но, может быть, оно невкусное или испортилось, — тогда только посмотри на него и вспомни о последнем, вкусном, и о том, где и когда это было…[29]

Эрих Мария Ремарк из Парижа (10.09.1938)

Марлен Дитрих в Париж, отель «Пренс де Галль»

[Штамп на бумаге: «Отель „Пренс де Галль“»] MDC 315–316

Ангел западного окна, кроткая дриада в темнеющем хоре — я пока оставлю отдельный лист с персидскими верблюдами[30] у себя, потому что хочу написать тебе кое-что по этому поводу — об этом бесконечно трогательном телодвижении, полном тоски и преданности, когда их длинные искривленные шеи приподнимают голову и поворачивают ее в сторону того, кому они очень преданны и кто хочет к ней прикоснуться, — это похоже на лебедей, на птиц, пьющих воду и вдруг вскидывающих голову…

у тебя этот лист все равно есть в дубликате, в большом пестром каталоге…

но, нежная и околдованная сумерками, когда будешь перелистывать каталог, обрати внимание на три фотографии на последних страницах; на одной из них — грудь, глядя на которую познаешь смысл выражения, что это небесное удовольствие — ходить по грудям; на другой — рельеф, изображающий всего-навсего листопад, жалобу Антиноя, молчание, призыв и смирение; а на третьей — лошади на фоне вечернего неба с тучами…

и прими это, чтобы руки мои были полны мечтами, и тоской, и молодостью, и любовью…

потому что уже вечер, о чаша моего сердца…

Эрих Мария Ремарк из Парижа (предположительно 13.09.1938)

Марлен Дитрих в Париж, отель «Пренс де Галль»

[Штамп на бумаге: «Отель „Пренс де Галль“»] MDC 320–321

Абсолютно бодрый и выспавшийся на рассвете в Буа; с деревьев капает, поднимается туман, и пахнет октябрем, и листьями, и землей.

Совсем один, поплотнее запахнувшись в пальто, сижу на скамейке; а напротив, запахнувшись в свое серо-коричневое пальто, прислонилась к небу осень с ее спокойными глазами…

Спящие лебеди, потом первое движение птиц — тишина и вдох накануне дня; буковые орешки и каштаны, и влажно поблескивающие желуди, а вот вверх по дереву метнулась блестящая тень — это белочка, с ее нежнейшим топотком в мире, а потом — капающее золото, омывающий мир мерцающий поток, накатывающиеся волны света, лучистые софитные огни дня…

И твое нежное и преданное лицо проявилось из кобальта и пурпурной тьмы теней, как цветок, забытый месяцем в твоих лесах, оно проявилось из холодного утреннего ветра и чужбины, и ты трепетно и смело выступаешь из-за деревьев, уже во весь рост, прислушиваясь к далекому зову, Диана из голубых лесов…

…между прочим, цветы у осени более пестрые и светящиеся, чем у лета, и умирают они раньше…

Эрих Мария Ремарк из Парижа (23.09.1938)

Марлен Дитрих в Париж, отель «Пренс де Галль»

[Штамп на бумаге: «Отель „Пренс де Галль“»] MDC 299

Любимая пума, спасибо тебе за цветы, граммофонные пластинки и за тебя…

я звонил тебе, — но ты уже уехала…

похоже, теперь действительно начнется война, я сидел до сих пор у радио, а сейчас отправляюсь в город…

если будет еще не поздно, мне, наверное, завтра придется подумать, что стоит спасать из Порто-Ронко…

Целую тебя, мое сентябрьское небо, адье…

Если я уеду завтра утром, я тебе еще позвоню, — надеюсь, этого не потребуется, — все зависит от развития событий в ближайшие часы…

Эрих Мария Ремарк из Парижа (предположительно 25.09.1938)

Марлен Дитрих в Париж, отель «Пренс де Галль»

[Штамп на бумаге: «Отель „Пренс де Галль“»] MDC 324

Люксембургский парк под дождем… на могилах Шопена и Гейне влажные листья… sombre dimanche[31]

В маленьком бистро я обнаружил вино из Вьенна, которое ты любила, — вот оно, — выпейте его, только не слишком холодным, пока на улицах идет дождь, а за окнами стоят маленькие разлуки…

Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко, Парижа, Антиба или Беверли-Хиллз (после сентября 1937 г.)

Марлен Дитрих

MDC 2d

Давай пойдем домой — к тебе и ко мне. Мы всегда жили в отелях…

Эрих Мария Ремарк из Парижа (23.11.1938)

Марлен Дитрих на теплоход «Нормандия»

[Телеграмма] MDC 189

Альфред[32] еще в постели первый приступ ишиаса погода омерзительная тчк Веселясь по этой причине купил от отчаяния Домье для нашей коллекции тчк Счастлив что у тебя хорошее настроение это надолго у тебя много сил и энергии про запас как в начале пути их больше чем ты догадываешься тчк Ты Твой Да Тебя Тебе Единственный

Эрих Мария Ремарк из Парижа (24–26.11.1938)

Марлен Дитрих в Нью-Йорк, отель «Уолдорф Астория»

[Штамп на бумаге: «Отель „Пренс де Галль“»] MDC 486–488

Нежная и любимая, ты говорила по телефону, и сквозь шум океана твой голос иногда доносился совершенно отчетливо, подобно ударам колокола — колокола с другого края Земли…

Неужели твой контракт действительно будет подписан в середине февраля? Тогда мне только и оставалось бы, что приехать за тобой в Америку. Или ты в начале февраля лишь начнешь сниматься? Я спросил Руди, не говоря ему, что ты звонила. Он считает, что ты, очевидно, начнешь сниматься в начале марта, а до этого, скорее всего, будешь занята в другом фильме. Как насчет того, чтобы ты сообщила мне, когда будешь знать о сроках поточнее?

Я приеду по возможности быстро; здесь все равно все мертво и бесплодно. Однако если ты вернешься уже в феврале, не стоит ли мне сесть и на скорую руку написать какую-нибудь книгу, поджидая тебя? Мне кажется, что до твоего приезда пройдет больше времени. Я просто не в силах выдержать столько. Мне осталось уладить некоторые дела с этими проклятущими учреждениями — насчет налогов, визы о пребывании в стране и тому подобное, да еще насчет немецкого издания книги[33], — надо от всего этого отделаться, чтобы пробыть у тебя подольше.

Мне снятся жуткие вещи. Иногда я чувствую себя совершенно помешанным, — в сущности, почти всегда. Временами я стою в оцепенении перед зеркалом и донельзя удивляюсь: «Это тебя — тебя они до этого, довели?», — а иногда я просыпаюсь и думаю: ведь у меня же есть ты.

Нежная утренняя звезда над расстрелянными снарядами лесами — я страшно нетерпелив и временами не владею своими нервами, а от того, что меня окружает, нет никакой радости. Но вдруг набегает волна, волна запахов сена и сухих трав, словно с широких летних полей с их бабочками, мотыльками, кузнечиками и бумажными драконами у горизонта; и эта мягкая волна неожиданно оказывается исполненной вестей о тебе, и тогда нет больше никакого несчастья, потому что ты здесь, и нет больше горестного существования и никакого дурацкого одиночества, потому что я ведь увижу тебя, и все остальное всего лишь сладкая боль, счастливая меланхолия, грустная мелодия, — ведь ты думаешь обо мне, и я способен ощутить это.

Только смерть и погибель — несчастье. А ты — это жизнь, зеленый прибой, бьющийся об утес, как возле того судна в Венеции, что всегда покачивалось у Лидо, а вечерами выходило в море, в его золотисто-синее свечение, поближе к горизонту, где уже покачивалось множество других, подобно стаям перламутровых фламинго, поджидающих теплого вечернего ветра…

Ты… радость моя…

Эрих Мария Ремарк из Парижа (28.11.1938)

Марлен Дитрих в Нью-Йорк, отель «Уолдорф Астория»

[Штамп на бумаге: «Отель „Пренс де Галль“»] MDC 584–586

Дни короткие, а ночи длинные в ноябре, любимая; днем можно чем-то заняться и бегать по городу, и что-то делать, но когда первый сильный порыв ветра приносит из-за Триумфальной арки сумерки и над Елисейскими полями зажигаются первые огни рекламы — тогда сердце мое потеряно, ему не на чем больше задержаться, и оно бежит вперед за своими мечтами…

Бежит с тобой к Мэгги Руфф и Книце, к Фуке, в Шартр, на персидскую выставку и в Лувр, к Коро и Домье, к Форестеру и Кольпе[34], к кинофильмам, и — я не против — к Монтелю тоже, бежит, бежит…

Любимейшее создание, скоротечное и вечное, как одно сердцебиение, небо над небольшим обозом по-цыгански кочующих чувств — небо, как на картине Ван-Го-га в Лувре, — любимая, с тобой было замечательно! Это целое лето, полное света, и моря, и планов, и молодости! Мы заряжали молодостью друг друга, нежная, молодостью и живостью чувств, и будущее снова превращалось в узду, натянутую в наших руках, в светлый и долгий путь цугом в неизвестность и будущее. Было чудесно видеть тебя молодеющей, любимая, видеть, как беззаботно и невозмутимо расцветает твое озорство, которое Ницше называл сверх-смелостью и на которое обращал особое внимание. Ты ушла, как судно беззвучно отчаливает от берега — нагруженное ценным грузом и получившее за долгие летние месяцы в доке бережный уход заботливых рук, теперь оно бежит на раздутых добрым ветром парусах…

Но сейчас ты далеко, и в этом все дело. Обманывать себя мне почти что нечем, днем — ладно, еще куда ни шло, — ах, вообще-то и днем не получается. Собственно говоря, лишено всякого смысла и оправдания то, что мы не вместе… вечер поднимается над крышами домов и заглядывает красными глазами в окно, — и возникает вопрос всех вопросов, единственный вопрос, вопрос вечера и ночи, глупый вопрос: где ты, скоро ли опять я обрету тебя и любишь ли ты меня? Когда ты уезжала в последний раз, я подумал, что люблю тебя, — теперь я знаю, что то была еще не полная любовь, — не думаю, что я способен любить тебя сильнее, чем теперь, — лишь теперь я люблю тебя, и ничего вовне не осталось: все заключено в тебе.

Адье, я сейчас же уезжаю на «Серой пуме»[35] в Женеву…

Адье, адье, любимая, единственная…

Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (декабрь 1938)

Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв

MDC 592

Любимая тетушка Лена, я все еще здесь; не могу же я оставить дядюшку Равика в полном одиночестве, потому что с тех пор, как ты уехала, он вообще-то совсем один.

Идет дождь. Занятно, замечают ли рыбы в озере, что идет дождь? Или им все равно? Дядюшка Равик говорит, будто у них холодная кровь, нам бы она тоже пригодилась. У него много плиточного шоколада в брусках, толстых, из самых больших, и он иногда наделяет меня ими — если ему грустно. Он, правда, говорит, что совсем не грустит. Но я знаю, когда с ним это — когда он сидит совсем тихий. Тетушка Лена, я думаю, ему тебя не хватает. Приезжай к нам опять! Дядюшка Равик, конечно, очень добрый, но если еще и ты есть — совсем другое дело! Или нам приехать? Я приеду — йес, сэр. Ты видишь, я умею по-английски. Я еще больше знаю по-английски: ай лав ю. Тетушка Лена…

Твоя маленькая обезьяна…[36]

Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (04 или 06.12.1938)

Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв

[Штамп на бумаге: «Эрих Мария Ремарк, Порто-Ронко»] MDC 215

Милая, разбирая мои заметки, я нашел в бумагах за 1922 год несколько копий моих маленьких статей, которые отнюдь не столь уж плохи; прочти их и выброси, если они тебе не понравятся.

Меня все они — они и кое-что другое — заставили задуматься. Я нашел еще дневник за 1917–1918 годы, несколько набросков и черновиков за 1919–1920 годы, которые я сейчас не могу довести до ума, потому что нет во мне тогдашней смелой незрелости, — и как бы со стороны увидел себя самого, сосредоточенно вглядывающегося в собственное прошлое. Многое заброшено, многое упущено, многое забыто…

Но я к этому не испытываю больше безразличия. Я знаю, что еще не поздно начать сначала. Моя проблема не в таланте. Его мне хватает с избытком. Моя проблема в том, что точнее всего можно описать таким понятием, как «воля», «желание». И я верю, что теперь — самое время. Я действительно хочу; впервые за многие годы.

Это все во мне происходит медленно. В сущности, мне даже стыдно говорить об этом. Изредка я уже говорил об этом и делал даже попытки, но можно сказать, что до сих пор никто ничего особенного не заметил, а если бы и заметили, то это было бы взглядом очень поверхностным. Тут иные взаимосвязи; не в том вопрос, что я могу какую-то идею или какую-то книгу сработать лучше, чем прежде, — у меня лучше выйдет все. Потому что я не просто напал на несколько удачных мыслей, вопрос в том, что изменился я сам. Вот в чем дело. К естественному таланту снова прибавилось нечто, долго плутавшее. Но оно — удивительно! — во время блужданий выросло и окрепло.

Останься, моя радость, это название книги Жионо; его можно толковать двояко, смотря где поставить запятую или как ее поставить… и я прошу тебя: «Останься, и останься моей радостью…»

Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (12.12.1938)

Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв

[Штамп на бумаге: «Эрих Мария Ремарк», слева] MDC 471–473

Мое возлюбленное небо, год близится к концу, он уже совсем обессилел, с дождями, туманами и тяжелыми набухшими тучами он тащится к своему гробу, и наступит Рождество или что-то около того, когда ты получишь это письмо. Иногда в этом доме у озера все как-то нереально, он что-то вроде ковчега в ночи, брошенного на волю волн, заблудившегося и всеми забытого ковчега, в котором осталось еще немножко тепла и воспоминаний, и еще немного жизни…

Ты, возлюбленное небо, связана со мной с помощью маленького черного аппарата на моем письменном столе, который иногда принимается вызывать меня и подбрасывать мне слова от тебя; и от этого фосфоресцирования за стенками моей черепной коробки возникает одна картина за другой, лето, мечты и мучительная тоска, тягостная тоска, Laterna magica воспоминаний…

Ты, которую я люблю, непостижимый подарок жизни, ты, лежавшая со мной кожа к коже, когда дыхание сплеталось с дыханием, ты, сделавшая меня более просветленным, и более бесстыдным, и более тоскующим, ты, нежная возлюбленная, научившая меня любить ночи и сон, ты… существуешь ли ты еще вообще и появишься ли ты все-таки вновь? Кто может поверить в это в такие дни, когда темень скучивается в темень, когда горы светлее ночи, кто может тут… [текст отсутствует из-за прорези в бумаге] облака, и умирание, и холодный ветер смерти…

Ты, которую я люблю, которая сидит во мне глубже моего сердца, ты, перед которой мысли мои становятся беспомощными, ты, волнующая мою кровь, ты, возлюбленная, — появишься ты все-таки вновь, можешь ты появиться снова? Появиться вновь — это больше, чем обрести вновь, появиться вновь — это значит все будет еще раз сначала, начало и блистательный обман времени, появиться вновь — это ты и я, радуга тишины над текущей водной гладью лет, появиться вновь — это наша доля божественного бытия перед крушением исчезновения…

Ты, нежнейшая, возлюбленная, знай: во мне нет никаких сомнений и никакого страха — я никогда не ведал особого страха, однако в том не было никакой моей заслуги — я не знал, почему бы я должен был его испытывать; но сейчас он меня навещает часто и частенько из-за таких глупых вещей, которые важнее всего остального: из-за твоей печени и твоего желудка, из-за твоего здоровья, и я трушу и осторожничаю ради тебя, и я хочу, чтобы ты жила долго, и я знаю, что я тоже проживу дольше рядом с тобой…

В тебе я ничуть не сомневаюсь, ты любимая, самая близкая; но иногда это что-то вроде потребности вдохнуть воздух, и остановиться, и оглядеться, и длится все это недолго, но иногда я на какой-то миг все же превращаюсь в ребенка и хотел бы, чтобы мне что-то сказали, может быть, из того, что мне уже известно, и даже еще раз повторили — так бывает лишь изредка, и всего-то мгновенье, когда все вдруг проваливается, и я торчу под лампой за большим столом перед чистой бумагой времени, как некогда сидел подростком перед моими тетрадями с домашними заданиями, — и я ни во что не могу поверить и сижу себе просто так и говорю: тетушка Лена…

И тогда уже вновь приходит другое время, и приходят другие дни, и Равик, и Лавалетт, и Кёстер, и Кинсли[37], они непременно придут, но сейчас я все-таки сижу здесь за моим столом, и перо скользит по бумаге, и часы на моей руке тикают, и, когда ты получишь это письмо, будет Рождество, а ведь я все-таки люблю тебя, тетушка Лена…

Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (почтовая печать: 14.12.1938)

Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв [Открытка]

MDC 442

Тетушка Лена, как это, собственно, понимать, если дядюшка Равик говорит: «Нужно иметь сильное сердце, чтобы жить без корней и в одиночестве»?

А потом он еще сказал, будто у него якобы порок сердца.

Забавно, что я уже теперь должен пожелать тебе счастливого Рождества, правда?

Итак: счастливого Рождества![38]

Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (14.12.1938)

Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв

[Штамп на бумаге: «Эрих Мария Ремарк», слева] MDC 476–478, 358

Мне хотелось бы, чтобы это письмо пришло к тебе к твоему дню рождения, милая. Сегодня четырнадцатое декабря, снаружи дует фён, беспокойно стоят Плеяды над озером, я принес из сада несколько фиалок и листьев моей любимейшей розы; но все это, плюс лампа над моим столом и перекидной календарь — я открыл его на двадцать седьмом, — это твой день рождения, и я люблю тебя.

Ты часто смеялась, когда я говорил, будто мы с тобой знакомы с незапамятных лет, и что еще тогда, в баре «Эден», я, мол, уже предчувствовал, что ты из моей жизни не уйдешь. Ты говорила мне в ответ, что за прошедшее с той поры время я слишком мало для этого сделал, и это правда. Но это, собственно говоря, доказательство, которое убедительнее остальных. Да, я это предчувствовал, но так предчувствуют нечто, не обретшее еще конкретных форм. Это было сильнейшее желание и попытка уклониться одновременно; ко всему примешивался безотчетный страх перед потерей свободы; это был ветер судьбы, который я ощущал затылком. Я ведь еще не знал, что получил в возмещение еще большую свободу; не ведал я и того, что счастье может стать судьбой. Судьба была мне знакома только как несчастье, и однажды, когда я хотел защищать и охранять кого-то, мне это не удалось. И тут я стал спасаться в равнодушии и приключениях, в разрушении и растрачивании, в плоской свободе бессмысленности; и я хотел этого, потому что знал: в другой раз спасения у меня не будет. Я был один, и никто не стоял со мной плечом к плечу, чтобы поддержать меня. Да я этого больше и не хотел бы.

Это был долгий путь, милая, и это правда: я подавался назад больше, чем продвигался вперед. Но я знал это, знал всегда, и только это, одно-единственное, позволяло Клементу всегда рассчитывать на мою готовность выдать ему любой кредит: то, что он догадывался о чем-то все эти годы, ни на чем определенно не основываясь, и часто говорил об этом. Он хотел соединить нас. Но я, конечно, всегда мог сказать «нет!», пока мы не поговорили друг с другом и пока ничего не случилось; ты права: нет никакой несчастной любви и никакой любви вообще без этого.

Но потом, в «Лидо» — первое слово и твой первый вопрос, когда мы танцевали, — «Зачем мы должны сопротивляться?» — это было озарение, молния, сверкнувшая из дальних, неведомых нам времен. Оказывались мы в таком состоянии, будучи с другими?

Мы еще долго сопротивлялись, оба, и даже очень долго; может быть, мы иногда сопротивляемся и по сей день… Но мы, по сути дела, видим: это игра, чтобы получше узнать, в какой мере мы себе еще принадлежим.

Не смейся над тем, что я тебе сейчас скажу, — чудесно знать и верить в это. И позволь мне написать тебе об этом. Не в этих нескольких фразах, нет, а на нескольких сотнях страниц — позволь мне написать ее, нашу с тобой историю за все прошедшие времена, позволь мне закончить ее к твоему следующему дню рождения, может быть, тогда ты поверишь мне еще больше. Я постоянно думаю о ней, об этой книге, которую я люблю и которая будет посвящена тебе.

Как мало я даю тебе: обещание и книгу, которую, ко всему прочему, от тебя же и получаю…

И, может быть, вот еще что: твое счастье — это мое счастье, и твой смех — это мой смех, и твоя радость — моя радость. И еще я хочу сделать тебя веселой, и чтобы ты знала: я всегда с тобой, рядом я или нет. Ты никогда не должна быть одинокой, пока я с тобой. Возможно, ты уже немножко почувствовала, что это не беспредметная болтовня, а все действительно так и есть. Пусть мир станет твоими охотничьими просторами, тонкая светлая пума, Ункас, последний быстроногий молодой могиканин; ты ничего не бойся и знай: всегда, когда у тебя появятся трудности и ты от растерянности не будешь знать, что делать, из-за дерева выступит последний лесной охотник со своим не знающим промаха ружьем и все уладит, никогда не смеясь, но и не ругаясь; Ункас будет смеяться, а пума в нем урчать, и ласкаться, и потягиваться, и предчувствовал, что-то новое, или засыпать в объятиях лесного охотника; они улыбаются, потому что любят друг друга, а любовь — это смех и радость, а не упреки, и не клетка, и не желание обладать, а кому охота держать в клетке пуму…

Смейся же — я так люблю тебя, когда ты весела, — и какое это счастье для меня, что я тебе нужен…

произведение относится к этим разделам литературы в нашей библиотеке:
Оцените творчество автора:
( 1 оценка, среднее 5 из 5 )
Lit-Ra.su


Напишите свой комментарий: