XXIII

Трупы были уложены штабелями. За ними уже не посылали больше машину из морга. Серебряные капельки дождя повисли на их волосах, ресницах и ладонях. Громыхание на горизонте затихло. Узники до полуночи слышали орудийный огонь и стрельбу — потом все смолкло.

Взошло солнце. Небо было голубым, а ветер мягким и теплым. Шоссейные дороги за городом опустели; даже беженцы исчезли. Город казался черным и выжженным; река извивалась, как огромная блестящая змея, утолявшая свой голод собственным тлением. Войск нигде не было.

Ночью целый час шел мелкий проливной дождь, о котором сейчас напоминали несколько луж. Пятьсот девятый сидел на корточках около одной из них и случайно увидел в ней свое отражение.

Он еще ниже нагнулся над мелкой прозрачной лужицей. Он никак не мог вспомнить, когда последний раз смотрелся в зеркало; видимо, это было много лет назад. В лагере Пятьсот девятый забыл, что такое зеркало. Поэтому ему показалось чужим лицо, смотревшее на него сейчас из лужи.

Его волосы представляли сплошную бледно-серую щетину. До лагеря у него были густые каштановые волосы. Пятьсот девятый знал, что они стали другого цвета; и видел, как при стрижке клоки падали на пол; но лежавшие на полу состриженные волосы как бы утрачивали связь с их обладателем. В этом лице многое казалось ему чужим — даже глаза. То немногое, что еще было живого в его переломанной челюсти и в слишком глубоко посаженных крупных глазах, — вот, пожалуй, и все, что отличало Пятьсот девятого от мертвецов.

«Значит, это я?» — размышлял он. Пятьсот девятый снова посмотрел на себя. Ему естественно было бы считать, что он внешне похож на остальных. Однако действительно он никогда так не думал. Он наблюдал других из года в год, замечая, как меняется их облик. Но поскольку он встречал их каждый день, ему не так резко бросалось это в глаза, как сегодня, когда он впервые после столь продолжительного времени увидел собственное лицо. Главное не то, что его волосы поседели и стали расти неравномерно, не то, чем стало его когда-то энергичное мясистое лицо. Пятьсот девятого поразило представшее перед ним зрелище — состарившийся человек.

Еще мгновение длилось это оцепенение. В последние дни он много размышлял, но ни разу не задумывался о том, что постарел. Двенадцать лет — срок сам по себе не очень большой. Двенадцать лет в заключении — это больше. А двенадцать лет в концлагере — кто мог знать, чем это обернется впоследствии? Осталось ли у него достаточно сил? Или он рухнет, когда выйдет отсюда, как прогнившее изнутри дерево, которое при безветрии еще кажется крепким, однако ломается при первой же буре? Ибо безветрием, пусть даже длительным, ужасным, одиноким и адским, несмотря на все это, — именно безветрием была эта лагерная жизнь. Из внешнего мира сюда не долетал практически ни один звук. И что станет, если не будет больше заграждения из колючей проволоки?

Пятьсот девятый еще раз пристально вгляделся в прозрачную лужицу. «А ведь это мои глаза, — подумал он. Пятьсот девятый еще больше пригнулся, чтобы разглядеть собственные глаза. От его дыхания лужу зарябило и картинка расплылась. — А ведь это мои легкие, и они еще качают воздух. — Опустив руку в лужу, он разогнал воду по сторонам, — а ведь это мои руки, которые могут разрушить эту картинку… Разрушить. А построить? Ненавидеть. Но способен ли я на что-нибудь еще? Одной ненависти мало. Чтобы жить, требуется нечто большее, чем ненависть».

Пятьсот девятый выпрямился. Он увидел приближающегося Бухера. «Вот у него это нечто есть», — подумал Пятьсот девятый.

— Слушай, — сказал Бухер. — Ты это видел? Крематорий больше не работает.

— На самом деле?

— Прежняя команда уничтожена. А новую, видимо, не назначили. Интересно, почему? Может…

Они посмотрели друг на друга.

— Может, больше уже нет смысла? Может, они тоже… — Бухер осекся.

— Уходят? — спросил Пятьсот девятый.

— Наверное. Сегодня утром вообще не приезжали за трупами.

Подошли Розен и Зульцбахер.

— Орудий больше не слышно, — заметил Розен. — Интересно, что бы это могло означать?

— Может, они прорвались?

— Или их отбросили. Говорят, что эсэсовцы собираются защищать лагерь.

— Это все молва. Каждые пять минут что-нибудь новое. Если они действительно будут защищать лагерь, нас разбомбят.

Пятьсот девятый поднял глаза. «Так хочется, чтобы быстрее наступила ночь, — подумал он. — В темноте легче спрятаться. Кто знает, что еще будет? В сутках много часов, а для смерти требуются всего секунды. Много смертей, наверно, скрыто в сверкающих часах, посланных с небосвода безжалостным солнцем».

— Самолет, — крикнул Зульцбахер.

Он взволнованно показывал на небо. Мгновение спустя все увидели маленькую точку.

— Это наверняка немецкий самолет! — прошептал Розен. — Иначе была бы объявлена воздушная тревога.

Они огляделись, где бы им спрятаться. Ползли слухи о том, что немецким самолетам приказано в последний момент подвергнуть лагерь бомбардировке.

— Всего один самолет. Один-единственный!

Они остановились. Для бомбардировки, вероятно, выделили бы больше.

— Наверно, это американский разведывательный самолет, — проговорил неожиданно появившийся Лебенталь. — В этом случае уже не объявляют воздушную тревогу.

— А ты откуда знаешь?

Лебенталь молчал. Все пристально разглядывали быстро увеличивающийся силуэт.

— Это не немецкий самолет! — сказал Зульцбахер.

Теперь они четко видели самолет. Он летел в направлении лагеря. У Пятьсот девятого было ощущение, что чей-то кулак из-под земли тянет вниз его внутренности. Казалось, будто принесенный в жертву мрачному пикирующему божеству смерти, он стоит обнаженный на платформе и не может убежать. Пятьсот девятый заметил, что другие уже лежали на земле, и не понимал, почему он оцепенел.

В этот момент прогремели выстрелы.

Самолет вышел из пике и, повернув, облетел лагерь. Выстрелы раздались из лагеря. За казармами загрохотали пулеметы. Самолет опустился еще ниже. Все наблюдали за ним, задрав головы. Вдруг самолет покачал крыльями. Казалось, что он машет им. В первый момент узники думали, что самолет подбит, но он сделал еще один круг, еще дважды покачал крыльями вверх-вниз, словно птица. После этого взмыл вверх, скрывшись в облаках. Вслед ему прогрохотали выстрелы. Теперь стреляли даже с некоторых сторожевых башен. Но вскоре выстрелы утихли, и был слышен только шум мотора.

— Это был сигнал! — закричал Бухер.

Казалось, что самолет машет крыльями. Словно рукой.

— Это был обращенный к нам сигнал! Это точно. А что еще?

— Он давал понять, они знают, что мы здесь! Это было обращение к нам! Ничего другого быть не могло. А что ты думаешь, Пятьсот девятый?

— Я тоже так считаю.

Это был практически первый сигнал, полученный ими извне с тех пор, как они оказались в лагере. Казалось, вдруг произошел прорыв в ужасающем одиночестве всех этих лет. Они поняли, что не умерли для окружающего мира. О них не забыли. Безымянные спасители помахали им. Они больше не чувствовали себя одинокими. Это было первое видимое приветствие свободы. Они больше не ощущали себя дерьмом на земле. Несмотря на все опасности, специально ради них был послан самолет, чтобы продемонстрировать им, что о них помнят. Они больше не ощущали себя дерьмом, ненавистным и оплеванным, еще менее значительным, нежели черви. Они снова были на земле людьми, людьми, которые стерлись из их памяти.

«Что же это со мной происходит? — подумал Пятьсот девятый. — Слезы? Я ли это? Старый человек?..»

 

Нойбауэр разглядывал свой костюм. Зельма повесила его в шкафу на самом видном месте. Он понял намек. Штатский костюм, он не надевал его с тридцать третьего года. На сером фоне мелкие белые крапинки «перец с солью». Смешно. Он снял костюм с вешалки и стал разглядывать. Потом снял форму, подошел к двери спальни, запер ее и примерил пиджак. Он оказался слишком узким. Нойбауэр не смог застегнуть его даже со втянутым животом. Он подошел к зеркалу. Он выглядел нелепо. Прибавил не меньше тридцати-сорока фунтов. В конце концов, это и не удивительно. До тридцать третьего приходилось здорово на себе экономить.

Странно, как исчезла с его лица решительность, когда он без формы! Оно становилось каким-то мягким и рыхлым. Именно таким он себя и чувствовал. Нойбауэр посмотрел на брюки. Они совсем не налезут. «Тогда какой смысл примерять. Да и к чему все это?» Он, как положено, сдаст лагерь. С ним обойдутся по-военному корректно. На то ведь существуют традиции, военные правила. Ведь они сами были солдатами. Высшие офицеры. Они-то поймут друг друга.

Нойбауэр потянулся. Его интернируют, он это допускает. Однако наверняка ненадолго. Может, придется посидеть в каком-нибудь замке поблизости, в компании с господами его ранга. Он задумался, как будет сдавать лагерь. Разумеется, по-военному. Строгое приветствие. Никакого «Хайль Гитлер» с поднятой рукой. Нет, лучше без этого. Просто, по-военному, приложив ладонь к фуражке.

Он сделал несколько шагов и отсалютовал. Без натянутости, не как подчиненный. Нойбауэр прорепетировал еще раз. Не так просто было добиться правильного сочетания корректности и элегантного достоинства. Рука уходила слишком высоко вверх. Все еще чувствовалось что чертово «Хайль Гитлер». В общем-то, дурацкая манера приветствия для взрослых людей. Странно, что этому так долго следовали!

Нойбауэр еще раз прорепетировал военное приветствие. Без суеты! Не так быстро. Он посмотрел на себя. В зеркало платяного шкафа, сделал несколько шагов назад и устремился к своему зеркальному изображению.

— Господин генерал, настоящим передаю вам… Примерно в таком духе. Раньше при этом передавали шпагу. Наполеон III под Седаном; школьные воспоминания. У него не было шпаги. Револьвер? Нет, это исключено! С другой стороны, он не мог оставить себе оружие. Сейчас все же напоминали о себе изъяны в военной подготовке. А может, заранее отстегнуть кобуру с револьвером?

Он еще раз сделал несколько шагов. Разумеется, не стоит подходить слишком близко. Остановиться надо за несколько метров.

— Господин генерал…

А может, и так: «Господин товарищ». Ну нет, если это генерал, то не годится. А если по стойке «смирно», а потом рукопожатие? Лаконично и корректно. Только не трясти руку. И, наконец, уважение противника противником. Офицера офицером. Собственно говоря, все — товарищи в широком смысле слова, хоть и из вражеских лагерей. Сражение проиграно, но после отважной борьбы. Уважение честно проигравшему.

Нойбауэр почувствовал, что в нем заговорил прежний почтовый секретарь. Он воспринял это, как исторический момент.

— Господин генерал…

Достоинство. Потом рукопожатие. Может, краткая трапеза с участием противников — рыцарей. Роммель с пленными англичанами. Жаль, что не говорю по-английски. Впрочем, в лагере было полно переводчиков среди заключенных.

Как быстро привыкаешь к старой манере военных приветствий! В сущности, он ведь никогда не был фанатичным нацистом. Скорее чиновником, верным чиновником отечества. Вебер и подобные ему, Дитц и иже с ними — вот они были нацистами.

Нойбауэр достал сигару. «Ромео и Джульетта». Лучше выкурить ее сейчас. В ящике можно оставить четыре или пять штук. Чтобы вручить потом противнику. Хорошая сигара всегда помогала наводить мосты.

Он сделал несколько затяжек. Если бы противник пожелал увидеть лагерь? Ну что ж. И если бы ему что-нибудь не понравилось — Нойбауэр только выполнял приказ. Солдаты его поняли бы.

Вдруг на него нахлынули воспоминания. Еда, вкусная, сытная еда! Вот в чем суть! Это всегда самое главное. Он был вынужден немедленно дать указание о повышении рациона. Тем самым он продемонстрировал, что, как только иссякли приказы, он стал делать все возможное для заключенных. Обоим старостам лагеря он намерен дать персональное указание. Они сами были заключенными. Потом они будут свидетельствовать в его пользу.

 

Штейнбреннер стоял перед Вебером. Его лицо лоснилось от усердия.

— Двое узников застрелены при попытке к бегству, — доложил он. — В обоих случаях выстрел в голову.

Вебер медленно поднялся, и небрежно уселся на угол своего стола.

— С какого расстояния?

— Одного с тридцати, другого с сорока метров.

— На самом деле так?

Штейнбреннер покраснел. Он застрелил обоих узников с расстояния всего нескольких метров, чтобы на ранах не осталось следов пороха.

— И это была попытка к бегству? — спросил Вебер.

— Конечно.

Оба знали, что это не было попыткой к бегству. Так называлась любимая игра СС. У заключенного брали шапку, бросали ее за спину и требовали принести. Если при этом узник проходил мимо кого-нибудь, в него стреляли со спины из-за попытки к бегству. За это стрелявшему обычно давали несколько дней отпуска.

— Ты хочешь в отпуск? — спросил Вебер.

— Нет.

— А почему?

— Чтобы не подумали, что я увиливаю.

Вебер поднял брови и стал медленно болтать ногой, которой опирался на стол. Солнечные лучи отражались от раскачивавшегося сапога и скользили по голым стенам, как светлая одинокая бабочка.

— Значит, ты не боишься?

— Нет. — Штейнбреннер пристально посмотрел на Вебера.

— Хорошо. Нам требуются надежные люди. Особенно сейчас.

Вебер уже давно наблюдал за Штейнбреннером. Он импонировал ему. Он был еще очень молод, в нем еще осталось что-то от фанатизма, которым когда-то славились эсэсовцы.

— Особенно сейчас, — повторил Вебер, — Теперь вам требуется СС для СС. Ты это понимаешь?

— Так точно. По крайней мере, мне так кажется.

Штейнбреннер снова покраснел. Вебер был его кумиром. Он испытывал к нему такое же слепое почтение как младенец к индейскому вождю. Он был наслышан о мужестве Вебера в «зальных битвах» тридцать третьего года; он знал, что в двадцать девятом году Вебер был причастен к убийству пяти рабочих-коммунистов и за это отсидел четыре месяца в тюрьме. Рабочих ночью вытащили из постелей и насмерть затоптали на глазах у их родственников. Штейнбреннер слышал также о том, какие жестокие допросы устраивал Вебер о гестапо, как беспощадно он относился к врагам государства. У Штейнбреннера была одна мечта — стать таким, как его кумир. Он вырос с учением партии. Ему исполнилось семь лет, когда национал-социализм пришел к власти, и Штейнбреннер стал законченным продуктом национал-социалистского воспитания.

— Слишком многие попали в СС без тщательной проверки, — сказал Вебер. — Теперь начинается отбор. Ленивые прекрасные времена миновали. Ты это понимаешь?

— Так точно. — Штейнбреннер вытянулся по стойке «смирно».

— Здесь у нас уже есть с десяток настоящих людей. С лупой отбирали. — Вебер окинул Штейнбреннера испытующим взглядом. — Приходи сюда сегодня вечером в половине десятого. Посмотрим, что будет дальше.

Восторженный Штейнбреннер, как по команде, сделал «кругом!» и отправился к себе. Вебер встал и прошелся вокруг стола. «Одним больше, — подумал он. — Вполне достаточно, чтобы в последний момент насолить старику, сорвав его планы». Вебер ухмыльнулся. Он давно заметил, что Нойбауэр пытался разыгрывать из себя этакого чистенького ангела и все свалить на него. Последнее Вебера не волновало, за ним водилось немало грехов — только вот не любил он таких чистеньких ангелов.

Незаметно наступил полдень. Эсэсовцы почти не показывались в лагере. Они и не догадывались, что у заключенных имелось оружие, и поэтому не проявляли особой осторожности. Хотя, будь у заключенных даже в сто раз больше револьверов, в открытом бою пулеметы не оставили бы им никаких шансов. Но эсэсовцы вдруг стали бояться самой массы заключенных.

В три часа по громкоговорителю были переданы имена двадцати узников с требованием за десять минут собраться у ворот. Это могло означать все что угодно — допрос, почта или смерть. Подпольное лагерное руководство позаботилось о том, чтобы убрать всю двадцатку из их бараков; семеро были спрятаны в Малом лагере. Приказ был зачитан еще раз. Все названные узники были Политическими. На приказ никто не откликнулся. Впервые лагерь демонстративно проявлял неповиновение. Вскоре после этого всем заключенным было приказано собраться на плацу для переклички. Подпольное лагерное руководство сообщило: «Оставаться в лагере».

На плацу для переклички узников было легче перестрелять. Вебер собирался пустить в ход пулеметы, но пока не мог решиться действовать так открыто против Нойбауэра. Через канцелярию лагерному руководству стало известно, что приказ исходит не от Нойбауэра, а исключительно от Вебера. Тот велел объявить по громкоговорителю, что лагерь не получит пищи, пока все не построятся и не будут выданы двадцать политических заключенных.

В четыре часа поступил приказ от Нойбауэра. Лагерным старостам было велено немедленно явиться к нему. Приказ был выполнен. Лагерь в тягостном напряжении ждал, вернутся ли они.

Они вернулись через полчаса. Нойбауэр показал им приказ об отправке транспорта. Уже второго. В течение часа надлежало отправить из лагеря две тысячи человек. Нойбауэр согласился отложить отправку до следующего утра.

Подпольное лагерное руководство немедленно собралось в госпитале. Прежде всего они добились того, что изменивший эсэсовцам врач Гофман обещал употребить свое влияние на Нойбауэра, чтобы отсрочить на один лень вывоз двадцати политических заключенных и отменить перекличку на плацу. Тем самым утратило бы силу указание о невыдаче пищи. Врач сразу же ушел.

Лагерное руководство приняло решение ни в коем случае не организовывать людей для отправки с транспортом на следующее утро. Заключенные прибегнут к саботажу, попробуют спрятаться в бараках и на прилегающих улицах. Им собиралась помогать лагерная охрана, состоявшая из заключенных. Предполагалось, что эсэсовцы, за некоторым исключением, не станут при этом проявлять особую ретивость. Последним поступило решение двухсот чешских узников: если транспорт все же будет сформирован, они готовы отправиться первыми, чтобы спасти двести других, которые такое испытание уже не выдержат.

Вернер присел на корточки около тифозного отделения.

— Каждый час работает на нас, — пробормотал он. — Гофман еще у Нойбауэра?

— Да.

— Если он ничего не добьется, нам придется рассчитывать только на себя.

— С применением силы? — спросил Левинский.

— Не совсем так. Только наполовину. И только завтра. Завтра мы станем вдвое сильнее, чем сегодня. — Вернер снова взялся за свои таблицы. — Итак. Еще раз. У нас есть хлеб на четыре дня, если ежедневно будет выдаваться рацион. Мука, крупы, лапша — это…

 

— Хорошо, господин доктор. Беру это на себя. До завтра. — Нойбауэр посмотрел вслед начальнику госпиталя и тихо присвистнул. «Значит, ты тоже, — подумалось ему. — Пусть будет так! Чем больше, тем лучше. Можем облегчить друг другу жизнь», и он осторожно отложил приказ о транспорте в свою особую папку. Потом на портативной машинке напечатал предписание об отсрочке транспорта и тоже вложил его в папку. Он открыл сейф, вложил в него папку и запер на ключ. Приказ оказался удачным. Он еще раз вынул папку и снова раскрыл машинку. Не торопясь, напечатал новый меморандум об отмене предписания Вебера о невыдаче пищи. Вместо этого издал собственный приказ о сытном лагерном ужине. Приказы эти хоть и второстепенные, но весьма существенные.

 

В казарме СС царило подавленное настроение. Обершарфюрер Каммлер с досадой думал о том, имеет ли он право на пенсию и будут ли ему выплачивать; он был неудачливым студентом, который так ничему и не научился, чтобы работать по профессии. Эсэсовец и бывший ученик мясника Флорштедт размышлял о том, что, наверно, умерли все люди, которые с 33 по 35 год прошли через его руки. Он желал, чтобы это так и было. О судьбе двадцати таких ему было известно. Он сам прикончил их бичами, ножками стола и кожаными кнутами. Однако об участи примерно десяти других он толком ничего не знал.

Коммерческому агенту шарфюреру Больте очень хотелось узнать от специалистов, распространяется ли срок давности на его финансовые растраты в гражданской профессии. У наркомана Нимана был в городе приятель с г…..ксуальными наклонностями, который обещал достать поддельные документы, но Ниман ему не доверял, твердо решив оставить для себя последний укол». Эсэсовец Дуда собрался пробиваться в Испанию или Аргентину: он считал, что в такие времена всегда пригодятся люди, которые ничего не боятся. Бройер умертвил в бункере католического викария Веркмейстера, подвергнув его медленному с паузами удушению. Шарфюрер Зоммер, низкорослый мужчина, испытывавший особую радость оттого, что выжимал душераздирающие крики из высокорослых узников, грустил, как увядающая девушка, по ушедшим золотым дням молодости. Полдюжины других эсэсовцев надеялись, что узники дадут им положительные характеристики; одни еще верили в победу Германии; другие были готовы перебежать к коммунистам; кое-кто уже преисполнился уверенности в том, что никогда не был настоящим нацистом; многие просто ни о чем не думали, ибо никогда этого не умели. Но почти все были убеждены, что действовали по приказу, и поэтому не чувствовали за собой никакой личной и человеческой вины.

 

— Более часа, — сказал Бухер.

Он посмотрел на опустевшие сторожевые башни с пулеметами. Часовые ушли, и никто не пришел им на смену. Иногда такое уже случалось ранее, но лишь на короткое время и только в Малом лагере. Теперь же охранников нигде не было видно.

Казалось, что сутки длились одновременно пятьдесят и только три часа; настолько тревожным выдался этот день. Все были страшно изнурены, у них не оставалось сил даже для разговора. Поначалу они не очень обратили внимание на то, что сторожевые башни остались без охранников. Потом это заметил Бухер. Ему же бросилось в глаза, что из трудовых лагерей исчезли часовые.

— Может, уже сбежали?

— Нет. Лебенталь слышал, что они еще здесь. Ожидание продолжалось. Охранники не появлялись.

Принесли еду. Дежурные по кухне сообщили, что эсэсовцы еще в лагере, но похоже на то, что они готовятся скоро уходить.

Раздали еду. Возникла потасовка призрачных. Изголодавшиеся скелеты пришлось оттеснить назад.

— Здесь всем хватит, — крикнул Пятьсот девятый. — Еды больше, чем обычно! Несравненно больше! Каждому достанется.

Наконец все успокоились. Самые крепкие встали цепью вокруг котла, и Пятьсот девятый приступил к раздаче. Бергера все еще прятали в госпитале.

— Вы только посмотрите! Даже картошка! — воскликнул Агасфер. — И жилы. Просто чудо!

Суп оказался значительно гуще обычного, да и наливали его почти в два раза больше, чем всегда. Выдали также двойную порцию хлеба. По нормальным понятиям это все еще было более чем скромно, но Малому лагерю это показалось чем-то невообразимым.

— Старик сам был при этом, — сообщил Бухер. — Пока я здесь, ничего подобного не видел.

— Он хочет обеспечить себе алиби.

Лебенталь кивнул.

— Он считает нас здесь еще глупее, чем мы есть на самом деле.

— Не только это. — Пятьсот девятый поставил рядом с собой свою пустую миску. — Они даже не утруждают себя задуматься, кто мы такие. Они видят в нас тех, кого им хочется, то есть конченых людей. Так они действуют повсюду. Они все и всегда знают лучше других. Поэтому-то они проиграли войну. Им казалось, что они лучше всех знают о России, Англии и Америке.

Лебенталь громко рыгнул.

— Какой великолепный звук, — проговорил он благоговейно. — Боже праведный, уж и не помню, когда я последний раз рыгал!

Возбужденные и усталые, узники почти не слышали собственные слова. Они находились на каком-то невиданном острове. Вокруг умирали мусульмане. Умирали, несмотря на необычно густой суп. Они медленно, паукообразно шевелились, иногда кряхтели и шептали или спокойно отходили в иной мир.

Бухер неторопливо и, насколько хватало сил, высоко подняв голову, пересек плац для перекличек и оказался около двойного ограждения из колючей проволоки, разделявшей женский барак и Малый лагерь. Прислонившись к ограждению, он позвал:

— Рут!

Она стояла по другую сторону колючей проволоки.

Вечерняя заря окрасила ее лицо, придав ему здоровый блеск, словно она уже много раз вкусно отобедала.

— Вот мы стоим здесь, — проговорил Бухер. — Стоим открыто, безо всяких забот.

Она кивнула. По ее лицу скользнуло слабое подобие улыбки.

— Да. Это впервые.

— Словно это садовая изгородь. На нее можно облокотиться и поговорить друг с другом. Без страха. Как у садового забора весной.

Тем не менее в них еще сидел страх. Они то и дело оглядывались, посматривали на опустевшие сторожевые башни. Страх слишком глубоко сидел в них. Они это понимали. Понимали они и то, что этот страх необходимо преодолеть. Они улыбались и началось как бы соревнование, кто дольше выдержит пристальный взгляд друг друга.

В подражание им другие по мере сил стали расправлять плечи и прогуливаться вокруг. Некоторые подходили к колючей проволоке ближе, чем разрешалось. От этого узники получали какое-то непередаваемое удовлетворение. Со стороны это могло показаться ребячеством, но это было чем угодно, только не ребячеством. Они осторожно вышагивали на своих ногах-ходулях; некоторых покачивало, и они были вынуждены за что-нибудь держаться. Головы выпрямились; глаза на опустошенных лицах больше не скользили по земле, проваливаясь какой-то пустоте, — они снова начинали видеть. В их знании зашевелилось что-то полузабытое — мучительное, озадачивающее и пока еще откровенно безымянное, Узники бродили по плацу мимо сложенных штабелями пупов, мимо сваленных в кучи своих безучастных товарищей, которые уже умерли или еще шевелились и, возможно, думали о еде.

Происходившее напоминало призрачную прогулку скелетов, в которых — несмотря ни на что — не угасла искра жизни.

Вечерняя заря поблекла. В долине буйствовали и нарывали холмы голубые тени. Охранники так и не вернулись. Надвигалась ночь. Больте на вечернюю перекличку не явился. Последние новости принес Левинский. В казармах переполох. Через день-два ожидают приход американцев. Транспорт к завтрашнему дню собрать уже не удастся. Нойбауэр уехал в город. Левинский широко ухмыльнулся.

— Теперь уже недолго! Мне надо назад! — Он взял с собой троих из тех, кого здесь прятали.

Ночь выдалась очень спокойная. Она раскинула свой огромный шатер и зажгла все свои звезды.

23 из 25
Lit-Ra.su


Напишите свой комментарий: