XX

Погода разгулялась к утру, и наступил серый день, лучи света утопали в молокообразных облаках. Молний больше не было; но откуда-то из-за леса все еще доносились далекие и глухие раскаты грома.

— Странная гроза, — сказал Бухер. — Когда она кончается, обычно видны зарницы и не слышен гром; здесь же все наоборот.

— Может, гроза вернется, — проворчал Розен.

— Почему вдруг она должна вернуться?

— У нас дома грозы иногда по несколько дней ходят между горами.

— Здесь нет котловин. Там только одна линия, и та пролегает не очень высоко.

— У тебя есть другие заботы? — спросил Лебенталь.

— Лео, — спокойно проговорил Бухер. — Лучше подумай о том, как нам раздобыть что-нибудь пожевать. Пусть будет хоть кожа от старого ботинка.

— Еще какие-нибудь поручения? — спросил Лебенталь, оправившись от удивления.

— Нет.

— Прекрасно. Тогда последи за тем, что ты болтаешь! И ищи себе корм сам, молокосос! Неслыханная наглость, вот и все!

Лебенталь попробовал сплюнуть, но во рту пересохло, а вставная челюсть выскочила от напряжения. В последний момент он успел подхватить ее и поставить на место.

— Это все оттого, что ради вас каждый день рискуешь своей шкурой, — проговорил он сердито. — Упреки и приказы! Потом еще явится Карел со своими поручениями.

Подошел Пятьсот девятый.

— Что у вас тут?

— Спроси вот его. — Лебенталь показал на Бухера. — Раздает приказы направо и налево. Я не удивлюсь, если он захочет стать старостой блока.

Пятьсот девятый посмотрел на Бухера. «А он изменился, — подумалось ему. — Хоть и не очень бросилось в глаза, он все же изменился».

— Ну и что тут на самом деле приключилось? — спросил он.

— Абсолютно ничего. Мы просто разговаривали о грозе.

— Что вам далась эта гроза?

— Ничего. Странно только, что все грохочет гром. При этом не видно ни молний, ни облаков. Повис серый туман. Но это ведь не грозовые облака.

— Проблемы! Гром есть, а молнии нет, — прокряхтел со своего места Лебенталь. — Совсем с ума сошел!

Пятьсот девятый посмотрел на небо. Оно было серым и вроде бы безоблачным. Потом он прислушался.

— Грохочет дейст… — Он замолчал и вдруг прислушался всем своим телом.

— Ну вот еще один! — проговорил Лебенталь. — Сегодня мода на сумасшествие.

— Спокойно! Черт возьми! Успокойся, Лео! Лебенталь замолчал. Он понял, что речь идет уже не о грозе. Он наблюдал за Пятьсот девятым, который напряженно вслушивался в далекое грохотание. Теперь все молчали и прислушивались.

— Послушайте, — проговорил Пятьсот девятый медленно и так тихо, словно боялся что-то упустить, говоря громче, — это не гроза. Это…

— Что это? — Рядом с ним стоял Бухер. Оба смотрели друг на друга, вслушиваясь в доносившееся грохотание. Грохотание стало чуть сильнее и потом стихло.

— Это не гром, — проговорил Пятьсот девятый. — Это… — Он подождал еще мгновение, потом огляделся кругом и сказал все еще очень тихим голосом: — Это артиллерийская канонада.

— Что?

— Артиллерийская канонада. Это не гром. Все пристально смотрели друг на друга.

— Что у вас тут? — спросил появившийся в дверях Гольдштейн.

Все молчали.

— Ну, что вы там окаменели? Бухер обернулся.

— Пятьсот девятый говорит, что можно слышать артиллерийскую канонаду. Фронт уже недалеко отсюда.

— Что? — Гольдштейн подошел ближе. — На самом деле? Или вы просто выдумываете?

— Кто станет болтать вздор? Вопрос такой серьезный.

— Я имею в виду: вы не заблуждаетесь? — спросил Гольдштейн.

— Нет, — ответил Пятьсот девятый.

— Ты что-нибудь в этом понимаешь?

— Да.

— Бог мой. — У Розена передернулось лицо. И он вдруг разрыдался.

Пятьсот девятый продолжал прислушиваться.

— Если изменится направление ветра, слышно будет еще лучше.

— Как ты думаешь, это далеко отсюда? — спросил Бухер.

— Точно не скажу. Километров пятьдесят. Шестьдесят. Не больше.

— Пятьдесят километров. Это ведь недалеко.

— Нет. Это недалеко.

— У них, видимо, есть танки. Все может произойти быстро. Если они прорвутся, как ты думаешь, сколько им потребуется дней… может, всего один день… — Бухер осекся.

— Один день? — повторил Лебенталь. — Что ты на это скажешь? Один день?

— Если они прорвутся. Вчера еще ничего не было. А сегодня уже слышно. Завтра они могут приблизиться. Послезавтра или после-послезавтра…

— Не говори! Не говори это! Не своди людей с ума! — вдруг воскликнул Лебенталь.

— Это возможно, Лео, — проговорил Пятьсот девятый.

— Нет! — Лебенталь хлопнул ладонями по лбу.

— Что ты имеешь в виду, Пятьсот девятый? — у Бухера было мертвенно-бледное взволнованное лицо. — Послезавтра? Или через сколько еще дней?

— Дни! — вскрикнул Лебенталь и опустил руки. — Как теперь может идти счет на дни? — бормотал он. — Годы, целая вечность, а теперь вы сразу заговорили о днях, днях! Не врите! — Он подошел ближе. — Не врите! — прошептал он. — Я прошу вас, не врите!

— Кто будет в таком деле врать?

Пятьсот девятый обернулся. Сзади вплотную к нему стоял Гольдштейн. Он улыбался.

— Я тоже слышу, — проговорил он. Его зрачки расширялись и расширялись, становясь все более черными. Улыбаясь, он поднимал руки и ноги, словно желая пуститься в пляс, но вдруг улыбка исчезла с его лица, и он повалился ничком.

— Это обморок, — сказал Лебенталь. — Расстегните ему куртку, а я схожу за водой. В сточном желобе еще должно что-то остаться.

Бухер, Зульцбахер, Розен и Пятьсот девятый перевернули Гольдштейна на спину.

— Может, сходить за Бергером? — спросил Бухер. — Он в состоянии сам подняться?

— Подожди. — Пятьсот девятый вплотную наклонился над Гольдштейном. Он расстегнул ему куртку и пояс.

Появился Бергер. Лебенталь все ему рассказал.

— Тебе надо быть на своей кровати, — сказал Пятьсот девятый.

Бергер опустился перед Гольдштейном на колени и стал его прослушивать. Это длилось недолго.

— Он мертв, — объявил Бергер. — Скорее всего паралич сердца. Этого давно надо было ожидать. Они довели его до того, что сердце не выдержало.

— Он еще услышал, — проговорил Бухер. — И это главное. Он еще услышал.

— Что?

Пятьсот девятый положил руку на узкие плечи Бергера,

— Эфраим, — сказал он спокойно. — Я думаю, пора об этом сказать.

— О чем?

Бергер поднял глаза. Вдруг Пятьсот девятый почувствовал, что ему трудно говорить.

— Они… — проговорил он, осекся и показал рукой па горизонт. — Они идут, Эфраим. Их уже слышно. — Он окинул взглядом кусты, примыкающие к ограждению из колючей проволоки, и сторожевые башни с пулеметами, которые плавали в молочном тумане. — Они уже на подходе, Эфраим.

В полдень ветер переменился и грохотание немного усилилось. Оно напоминало далекий электрический контакт, перетекавший в тысячи отдельных сердец. Бараки охватило беспокойство. Только несколько трудовых коммандос отправилось из лагеря. Повсюду липа узников прижимались к окнам. Вновь и вновь в дверях появлялись изможденные фигуры с вытянутыми шеями.

— Ну как, уже приблизились?

— Да. Кажется, гул нарастает.

В сапожной мастерской работали молча. Специально выделенные дежурные следили за тем, чтобы не было лишних разговоров. Надзиратели-эсэсовцы были на месте. Ножи разрезали кожу, отсекали потрескавшиеся кусочки, и многие руки держали их не так, как прежде. Не как орудие труда, а как оружие. То один, то другой взгляд падал на специально выделенных дежурных, эсэсовцев, револьверы и легкий пулемет, которого еще вчера здесь не было. Несмотря на бдительность надзирателей, каждый работавший в мастерской был в курсе дела. Каждый раз, когда ссыпали и оттаскивали полные корзины с кожными обрезками, по рядам не встававших с места прокатывалась принесенная грузчиками из-за стен мастерской весть о том, что снаружи: гул все еще слышен. Он не смолкал.

Охранников внешних трудовых коммандос было в два раза больше обычного. Они шагали колоннами вокруг города и потом с запада направлялись в старый квартал, где находился рынок. Охранники очень нервничали. Они кричали и командовали без видимой на то причины; заключенные маршировали четким строем. До сих пор они убирали развалины только в новых кварталах города; теперь впервые были допущены во внутренние районы старого города. Они увидели сгоревшие кварталы, где стояли построенные еще в середине века деревянные дома. От них почти ничего не осталось. Они видели это и проходили колоннами сквозь развалины, а остатки жителей останавливались или отворачивали от них взгляд. Маршируя по улицам, заключенные уже не чувствовали себя только пленными. Каким-то странным образом они, не воюя, одержали победу, и годы плена казались им уже не годами безоружного поражения, а годами борьбы. Главное, что они остались в живых.

Они приблизились к рыночной площади. Здание ратуши было полностью разрушено. Для уборки мусора им раздали кирки и лопаты. И вот они приступили к работе.

Пахло пожарищем, но сквозь него они снова улавливали другой запах, который им был знаком лучше, чем другим, — сладковатый, гнилой, давящий на желудок запах разложения. В теплые апрельские дни в городе смердело трупами, все еще остававшимися под руинами.

Через два часа они обнаружили под грудами мусора первого мертвеца. Сначала показались его сапоги. Это был гауптшарфюрер СС.

— Обстоятельства переменились, — прошептал Мюнцер. — Наконец-то мы поменялись ролями! Теперь мы выкапываем их мертвецов. Их мертвецов. — Он продолжал работать с новой силой.

— Осторожно! — буркнул подошедший охранник. — Здесь человек, не видишь что ли?

Они стали быстрее разбрасывать мусор. Сначала вытащили труп и отнесли его в сторону.

— Продолжайте копать! — Эсэсовец нервничал. Он уставился на труп. — Осторожно!

Скоро они откопали одного за другим еще троих и положили их рядом с первым. Они оттащили их, держа за руки и за ноги. Для заключенных это было неслыханное ощущение; до сих пор они, избитые и грязные, вытаскивали только своих умирающих или мертвых товарищей из бункеров и застенков, а в последние дни и гражданских. Теперь же, впервые, они так оттаскивали своих врагов. Они продолжали работать, и никто их не подгонял. Обливаясь потом, они старались откопать побольше трупов. Сами не веря, что в них дремали такие силы, они оттаскивали в сторону балки и железные брусья и, переполняясь ненавистью и внутренним удовлетворением, словно добытчики золота, откапывали мертвецов.

Еще через час они наткнулись на Дитца. Он был с переломанной шеей. Голова полностью вошла в грудную клетку, будто он хотел сам себе прокусить горло. Вначале они не стали к нему прикасаться. Лопатой полностью освободили его от налипшего мусора. Обе руки были переломаны. Они лежали таким образом, будто один сустав был лишний.

— И все же Бог есть, — ни на кого не глядя, прошептал человек, оказавшийся рядом с Мюнцером. — Ведь есть Бог! Есть Бог.

— Заткнись! — заорал эсэсовец. — Чего ты там бормочешь?

Он ткнул человека в колени.

— Что ты тут сказал? Я слышал, ты о чем-то говорил.

Человек выпрямился и споткнулся о Дитца.

— Я сказал, что надо сделать носилки для господина обергруппенфюрера, — ответил он с каменным липом. — Мы не можем нести его так, как других.

 

— Это не твое дело! Здесь пока еще командуем мы! Понятно? Понятно?

— Так точно.

«Пока еще, — долетело до слуха Левинского. — Пока еще командуем! Значит, понимают», — подумал он и поднял свою лопату.

Эсэсовец посмотрел на Дитца. Он невольно вытянулся по стойке «смирно». Это спасло узника, снова уверовавшего в Бога. Эсэсовец пошел за старшим колонны. Тот принял почти такую же стойку.

— Носилок еще нет, — сказал эсэсовец. Ответ человека, снова уверовавшего в Бога, произвел на него впечатление. — Такого высокого офицера СС действительно нельзя было тащить за руки и за ноги.

Старший колонны оглянулся. Недалеко под грудой мусора заметил дверь.

— Выкопайте ее. Пока ограничимся этим. — Он отдал приветствие Дитцу. — Осторожно положите господина обергруппенфюрера на дверь.

Мюнцер, Левинский и еще двое других притащили дверь. Это была резная работа шестнадцатого века с изображением того, как нашли Моисея. Дверь лопнула и немного облупилась. Они взяли Дитца за плечи и за ноги и положили на дверь. Руки у покойника болтались, а голова отпала далеко назад.

— Осторожно! Вы, мерзавцы! — орал старший колонны.

Покойник возлежал на широкой двери. Под его правой рукой из своей тростниковой корзинки улыбался младенец Моисей. Мюнцер это видел. «Они забыли прихватить ее из ратуши, — подумал он. — Моисей. Иудей. Все это уже было. Фараон. Угнетение. Красное море. Спасение».

— А ну, взяли! Восемь человек!

Двенадцать узников подскочили с невиданным проворством. Старший колонны огляделся. Напротив была разрушенная церковь Девы Марии. Он на мгновение задумался, но сразу же отбросили эту мысль. Тело Дитца ни за что нельзя было отнести в католический храм. Он охотно позвонил бы, чтобы получить инструкции, как быть. Но телефонная связь была прервана. Поэтому пришлось делать то, что он больше всего ненавидел и боялся: действовать самостоятельно.

Мюнцер бросил какую-то фразу. Это уловил старший колонны.

— Что? Что ты сказал? Шаг вперед, негодяй вонючий!

«Вонючий негодяй» было, наверно, его любимым выражением. Мюнцер вышел вперед и вытянулся по стойке «смирно».

— Я сказал, что, вероятно, было бы не совсем корректно, если обергруппенфюрера понесут заключенные.

Он неотрывно и почтительно смотрел на старшего колонны.

— Что? — заорал тот. — Что, вонючий негодяй? Какое тебе до этого дело? Кому еще его нести? Мы…

Он умолк. Судя по всему, возражение Мюнцера имело под собой основание. В общем-то, мертвеца должны были тащить эсэсовцы; но этим могли воспользоваться включенные и сбежать.

— Чего вы тут уставились? — кричал он. — Вперед! — Вдруг его осенило, куда нести Дитца. — В госпиталь!

Никто не мог понять, зачем мертвеца тащить в госпиталь. Просто это показалось подходящим нейтральным местом.

— Прямо! — Старший колонны шагал впереди. Это тоже казалось ему необходимым.

На краю рыночной площади неожиданно появился автомобиль. Это был низкорамный «мерседес» с компрессорной установкой. Неторопливо приблизившись, автомобиль словно нащупывал свой путь среди развалин. На фоне всех разрушений его яркая элегантность казалась прямо-таки вызывающей. Старший колонны стоял навытяжку. Мерседес с компрессорной установкой официально предоставлялся крупным бонзам. В салоне сидели два высших офицера СС; еще один устроился рядом с шофером. Из багажника торчали чемоданы, еще несколько чемоданов поменьше лежали в машине. У офицеров был рассерженный вид. Шоферу пришлось медленно пробираться сквозь развалины. Они проехали совсем рядом с заключенными, которые тащили труп Дитца на двери. И даже не удостоили их взгляда.

— Вперед! — сказал сидевший спереди шоферу. — Быстрее!

Заключенные остановились. Левинский держал дверь и задний правый угол. Он видел проломанную голову Дитца и улыбающуюся резную голову спасенного младенца Моисея, он видел «мерседес», чемоданы и обратившихся в бегство офицеров и глубоко, почти радостно вздохнул.

Машина проползла мимо.

— Дерьмо, да и только! — проговорил вдруг один из эсэсовцев, огромного роста палач с боксерским носом. — Дерьмо. Дерьмо проклятое! — Он имел в виду не заключенных.

Левинский прислушался. Далекий гул на миг потонул в гудении мотора «мерседеса»; потом снова донесся, приглушенно, но неотступно. Подземный барабанный бой для марша мертвецов.

— Быстрей! — орал раздраженно старший колонны. — Быстрей! Быстрей!

Незаметно наступил полдень. Лагерь полнился слухами. Они проносились по баракам, с каждым часом рождаясь заново. Говорили, что эсэсовцы покинули лагерь; потом пришел кто-то и сказал, что их, наоборот, прибавилось. То пошла гулять весть, мол, американские танки уже в предместьях города; то заговорили о том, что защищать город будут немецкие войска.

В три часа появился новый староста блока. Он был с красной нашивкой, не с зеленой.

— Не из наших, — заметил разочарованно Вернер.

— Почему нет? — спросил Пятьсот девятый. — Он один из нас. Политический. Не уголовник. Или что ты имеешь в виду — «из наших»?

— Ты же знаешь. Зачем спрашиваешь?

Они сидели в бараке. Вернер хотел дождаться отбоя, чтобы вернуться в трудовой лагерь. Пятьсот девятый спрятался, чтобы незаметно понаблюдать со стороны за новым старостой блока. Рядом с ними хрипел умирающий от воспаления легких человек с грязными седыми волосами.

— «Один из наших» — это участник подпольного движения в лагере, — произнес Вернер менторским тоном. — Ты это хотел знать, не так ли? — Он улыбнулся.

— Нет, — возразил Пятьсот девятый. — Это меня не интересует. Ты тоже имеешь в виду другое.

— В данный момент я имею в виду именно это.

— Да. Пока здесь есть потребность в обществе взаимопомощи. А потом?

— Потом, — сказал Вернер, удивленный такой неосведомленностью, — потом, естественно, должна быть партия, которая возьмет власть. Сплоченная партия, а не кучка наскоро собранных людей.

— Значит, твоя партия. Коммунисты.

— А кто же еще?

— Любая другая, — возразил Пятьсот девятый. — Только чтобы снова не тоталитарная.

Вернер рассмеялся.

— Дурачок ты! Никакая другая, только тоталитарная. Ты что, не понимаешь? Все промежуточные партии раздавлены. Коммунизм сохранил свою мощь. Война закончится. Россия оккупирует значительную часть Германии. Это самая влиятельная сила в Европе. Время коалиций прошло. Эта была последней. Союзники помогли коммунизму и ослабили самих себя, вот дураки. Мир на земле будет зависеть от…

— Я знаю, — прервал его Пятьсот девятый. — Мне знакома эта песня. Скажи лучше, что случилось бы с теми, кто против вас, если бы вы победили и получили класть? Или с теми, кто не с вами?

Вернер на мгновение замолчал.

— Здесь много разных путей, — проговорил он затем.

— Кое-какие мне известны. Тебе тоже. Убийства, пытки, концентрационные лагеря — ты их, конечно, тоже имеешь в виду?

— В том числе. В зависимости от обстоятельств.

— Это уже прогресс. Цена пребывания здесь!

— Это — прогресс, — произнес Вернер с внутренней убежденностью. — Прогресс в цели. Да и в методе. Мы ничего не делаем, руководствуясь жестокостью. Только необходимостью.

— Это я уже слышал довольно часто. Вебер тоже объяснял мне это, когда загонял мне под ногти спички, а потом зажигал их. Это было просто необходимо для получения информации.

Дыхание седоволосого человека перешло в напряженный предсмертный хрип, так хорошо известный всем сидевшим в лагере. Иногда хрип прекращался, и тогда в тишине с линии горизонта доносился едва слышный гул. Это было, как причитание, — последнее дыхание умирающего и реакция на него издалека. Вернер посмотрел на Пятьсот девятого. Он знал, что Вебер пытал его не одну неделю в надежде услышать имена и адреса. В том числе и адрес Вернера. Но Пятьсот девятый молчал.

Впоследствии Вернера предал один слабовольный товарищ по партии.

— Почему ты не хочешь быть с нами, Коллер? — спросил он. — Ты бы нам очень пригодился.

— Об этом мы с тобой дискутировали еще двадцать лет назад. И Левинский меня тоже спрашивал об этом.

Вернер улыбнулся. Это была добрая, обезоруживающая улыбка.

— Было дело. И не раз. Тем не менее я снова задаю тебе этот вопрос. Время индивидуализма прошло. В одиночку больше нельзя. А будущее принадлежит нам. Не продажной середине.

Пятьсот девятый посмотрел на этого аскета.

— Когда все это здесь кончится, — произнес он нетерпеливо, — интересно, сколько потребуется времени, чтобы ты стал таким же моим врагом, как сейчас вот эти на сторожевых башнях.

— Немного. Здесь у нас было общество взаимопомощи в борьбе с нацистами. С окончанием войны оно отомрет само по себе.

Пятьсот девятый кивнул.

— Интересно было бы еще знать, когда после прихода к власти ты засадил бы меня за решетку?

— Скоро. Дело в том, что ты все еще опасен. Но пытать тебя мы не стали бы.

Пятьсот девятый пожал плечами.

— Мы посадили бы тебя в тюрьму и заставили работать. Или поставили бы к стенке.

— Это утешительно. Именно так я всегда представлял себе ваш золотой век.

— Зря иронизируешь. Ты же знаешь, что без принуждения никак нельзя. Поначалу принуждение — это оборона. Позже необходимость в нем отпадает.

— Не думаю, — возразил Пятьсот девятый. — В нем нуждается любая тирания. И с каждым годом все больше, не меньше. Такова ее судьба. И неизменный крах. Вот тебе наглядный пример.

— Нет. Нацисты совершили принципиальную ошибку, начав войну, которая им оказалась не по зубам.

— Это не было ошибкой. Это было необходимостью. Они просто не могли по-другому. Если бы им пришлось разоружаться и не нарушать мир, они бы обанкротились. И вас постигнет такая же судьба.

— Свои войны мы не проиграем. Мы их ведем по-другому. Изнутри.

— Да, изнутри и вовнутрь. Тогда вы сразу же можете сохранить эти лагеря. Да еще и пополнить их.

— Это мы можем, — ответил Вернер вполне серьезно. — Почему ты не хочешь быть с нами?

— Именно поэтому. Если после всего этого ты придешь к власти, то постараешься меня ликвидировать. А я тебя нет. Вот в чем суть.

Предсмертный хрип седоволосого узника раздавался теперь с большими паузами. Вошел Зульцбахер.

— Говорят, что завтра утром немецкие летчики будут бомбить лагерь. И все разрушат.

— А слухам все нет конца, — заметил Вернер. — Поскорее бы стемнело. Мне уже пора туда.

 

Бухер окинул взглядом белый домик на холме напротив лагеря. Он стоял между деревьями под косыми лучами солнца и, казалось, нисколько не пострадал. Деревья в саду светились ярким светом, будто тронутые первым бело-розовым вишневым цветом.

— Теперь ты, наконец, веришь? — спросил он. — Уже слышны их орудия. Они приближаются с каждым часом. Мы выйдем отсюда.

Бухер снова посмотрел на белый домик. Он был суеверен: пока домик цел и невредим — и с ними ничего не случится. Он и Рут останутся живыми и спасутся.

— Да, — Рут присела на корточки рядом с колючей проволокой.

— А куда мы пойдем? — спросила она.

— Прочь отсюда. Как можно дальше.

— Куда?

— Куда-нибудь. Может, еще жив мой отец.

Бухер в это не верил; но он не знал точно, умер его отец или нет. Об этом знал Пятьсот девятый, но никогда не говорил.

— А у меня никого больше не осталось, — проговорила Рут. — Я своими глазами видела, как их тащили в газовые камеры.

— Может, их просто отправили с другим транспортом. Или куда-нибудь еще. Ты ведь тоже осталась в живых.

— Да, — ответила Рут. — Я осталась в живых.

— В Мюнстере у нас был небольшой дом. Может, он еще стоит. У нас его забрали. Если он еще стоит, нам его, наверно, вернут. Тогда мы сможем там жить.

Рут Голланд молчала. Бухер посмотрел на нее и увидел, что она плачет. Он никогда не видел ее слез и решил, что это, наверно, от воспоминаний о погибших родственниках. Однако смерть была привычным делом в лагере, и ему казалось каким-то преувеличением испытывать такие глубокие переживания после столь долгих лагерных лет.

— Нам нельзя предаваться воспоминаниям, Рут, — проговорил он с некоторым нетерпением. — Иначе как мы сможем дальше жить?

— Это не воспоминания.

— Чего же ты тогда плачешь?

Сжатыми пальцами Рут вытерла слезы.

— Хочешь знать, почему меня не сожгли в газовой камере? — спросила она.

Бухер почувствовал, что сейчас услышит то, о чем ему лучше было бы не знать.

— Можешь мне об этом не рассказывать, — заметил он. — Но если хочешь, твое дело. Мне все равно.

— Это очень важно. Мне исполнилось семнадцать лет. Тогда я не была такой безобразной, как сейчас. Поэтому мне оставили жизнь.

— Да-а, — проговорил Бухер, ничего не понимая. Она поглядела на него. Он впервые увидел, что у нее прозрачные серые глаза. Раньше он этого просто не замечал.

— Тебе не ясно, что это такое? — спросила она.

— Нет.

— Мне сохранили жизнь, потому что требовались женщины. Молодые — для солдат. В том числе для украинцев, воевавших на стороне немцев. Теперь-то до тебя дошло?

Какое-то мгновение Бухер сидел как ошарашенный. Рут наблюдала за ним.

— Вот, что они из тебя сделали? — проговорил Бухер наконец. Он отвел от нее взгляд.

— Да. Вот, что они из меня сделали. — Больше она не плакала.

— Это неправда.

— Это правда.

— Я имею в виду другое. Я имею в виду, что ты сама этого не хотела.

Она горько усмехнулась.

— Какая разница!

Теперь Бухер пристально рассматривал ее. Казалось, в ней угасали все чувства. Но именно это превратило ее лицо в некую маску боли, из-за чего он вдруг почувствовал, а не только услышал, что она сказала правду. Он ощутил это до рези в животе, но вместе с ем он отказывался признать сказанное, он еще не был к этому готов — в данный момент он желал только одного, чтобы в его присутствии это лицо стало иным.

— Это неправда, — сказал он. — Это было против твоей воли. Тебя при этом не было. Ты в этом не участвовала.

Ее взгляд вернулся из пустоты.

— Но так было, и это трудно забыть.

— Никто из нас не знает, что он может забыть и что нет. Все мы должны забыть многое. Иначе мы с таким же успехом можем остаться здесь и умереть,

Бухер повторил что-то из сказанного накануне вечером Пятьсот девятым. Как давно это было? Прошли уже годы. Он несколько раз икнул.

— Ты жива, — проговорил он затем с некоторым усилием.

— Да, я жива. Я двигаюсь, я говорю слова, я ем хлеб, который ты мне перекидываешь через проволоку, — и прочее тоже живет. Живет! Живет!

Рут прижала ладони к вискам и посмотрела на него. Она разглядывает меня, — подумалось Бухеру, — она снова видит меня. Она не разговаривает теперь только с небом и с домиком на холме».

— Ты живешь, — повторил он. — И этого мне достаточно.

Она опустила ладони.

— Ты ребенок, — проговорила она безутешно. — Ты ребенок! Что тебе известно?

— Я не ребенок. Кто здесь был, не ребенок. Даже Карел, которому одиннадцать лет.

Она покачала головой.

— Я не это имею в виду. Теперь ты веришь в то, что говоришь. Но это не удержится. Явится другое. У тебя и у меня. Воспоминание, позже, когда…

«Почему она мне это сказала? — подумалось Бухеру. — Ей не надо было говорить мне: я бы этого не знал, и этого никогда бы не было».

— Я не знаю, что ты имеешь в виду, — сказал он. — Но думаю, на нас распространяются особые, необычные правила. Здесь в лагере есть люди, которые убивали людей, потому что так было необходимо, — он подумал о Левинском, — но эти люди не считали себя убийцами так же, как не считает себя убийцей солдат на фронте. И они правы. Точно так же и мы. К случившемуся с нами не приложимы нормальные мерки.

— Когда мы выйдем отсюда, ты будешь размышлять об этом по-другому… — Она посмотрела на него. Ей вдруг стало ясно, почему за последние недели она испытала так мало радости. Она ощущала страх — страх перед освобождением.

— Рут, — сказал он и почувствовал испарину. — Все прошло. Забудь это! Тебя принудили к тому, что в тебе вызывало отвращение. Что от этого осталось? Ничего. Ты в этом не участвовала; ты этого не хотела. В тебе же не осталось ничего, кроме отвращения.

— Меня рвало, — проговорила она еле слышно. После этого меня почти всегда рвало. В конце концов меня выслали. — Она не сводила с него взгляд. — И вот результат — седые волосы, рот, в котором почти нет зубов. И ш…а.

Он вздрогнул от одного этого слова и долго молчал.

— Они всех нас унижали, — произнес он наконец. — Не только тебя. Всех нас. Всех, кто здесь, всех, кто сидит в других лагерях. Унизили твою женскую честь, унизили нашу гордость и более того — наше человеческое достоинство. Они втаптывали в грязь, оплевывали; они настолько нас унизили, что неизвестно, как мы все вынесли. В последние недели я часто размышлял об этом. Я говорил об этом и с Пятьсот девятым. Они причинили так много, в том числе и мне…

— Что?

— Не хочу говорить об этом. Пятьсот девятый сказал: ложно то, что не воспринято внутренне. Вначале до меня не дошло. Но теперь я понял, что он имел в виду. Я не трус, а ты не ш…а. Все, что над нами сделали, ничего не значит, пока мы сами этого не ощутим.

— Я именно так это ощущаю.

— Когда мы выйдем отсюда, все пройдет.

— Наоборот, будет восприниматься еще острее.

— Нет. Если бы все было именно так, только немногие из нас могли бы жить дальше. Нас унизили, но мы не униженные.

— Кто так говорит?

— Бергер.

— У тебя хорошие учителя.

— Да, и я многому научился. Рут отвернулась. Лицо ее сейчас выглядело усталым. В нем еще присутствовала боль, но уже не было конвульсии.

— Так много лет, — сказала она. — От этого будни… Бухер увидел, как тени голубых облаков поплыли над холмом, на котором стоял белый домик. Еще мгновение он подивился тому, что домик цел и невредим. Ему казалось, будто в этот домик непременно должна угодить какая-нибудь бесшумная бомба. Но домик продолжал стоять.

— Давай подождем, пока выйдем отсюда, ощутив этот миг до того, как нас охватит отчаяние? — попросил он.

Она посмотрела на свои тонкие руки, подумала о своих седых волосах и выпавших зубах, а потом еще о том, что Бухер вот уже столько лет едва ли видел хоть одну женщину за пределами лагеря. Она была моложе его, но чувствовала себя на много лет старше. Пережитое висело на ней, как свинцовые гири. Она ничего не думала о том, чего он с такой уверенностью ждал, — и тем не менее и в ней жила последняя надежда, за которую она цеплялась.

— Ты прав, Йозеф, — проговорила она. — Мы будем ждать столько, сколько надо.

Она пошла к своему бараку, грязная юбка болталась вокруг тонких ног. Он смотрел ей вслед и вдруг почувствовал, что в нем, как бурный фонтан, закипает ярость. Он сознавал свою беспомощность и неспособность, вынужденный пропустить через самого себя и понять то, что сказала Рут.

Он медленно встал и поплелся к бараку. На него как-то мучительно сразу подействовал яркий цвет неба.

20 из 25
Lit-Ra.su


Напишите свой комментарий: