— Мне нужен священник; — ныл Аммерс. Он ныл уже с самого утра. Они старались его отговорить, но все было тщетно. Так неожиданно это на него нашло.
— Какого еще священника? — спросил Лебенталь.
— Католического. Чего ты об этом спрашиваешь, ты же иудей!
— Смотри-ка! — Лебенталь покачал головой. — Антисемит. Только этого нам здесь не хватало.
— Такого в лагере хватает, — заметил Пятьсот девятый.
— Вы в этом виноваты! — сетовал Аммерс. — Во всем! Без вас, евреев, нас бы здесь не было.
— Что? Почему?
— Потому что тогда не было бы лагерей. Мне нужен священник!
— Тебе не стыдно, Аммерс? — произнес раздраженно Бухер.
— Мне нечего стыдиться. Я болен! Сходи же за священником.
Пятьсот девятый посмотрел на посиневшие губы и ввалившиеся глаза.
— В лагере нет священника, Аммерс.
— Должен быть. Это — мое право. Я умираю.
— Я не думаю, что ты умираешь, — сказал Лебенталь.
— Я умираю, так как вы, проклятые евреи, сожрали все, что было положено мне. А теперь вы даже не хотите сходить для меня за священником. Я желаю исповедаться. Что вы в этом понимаете? Чего ради я должен находиться в еврейском бараке? Я имею право на то, чтобы быть в бараке для арийцев.
— Здесь такой возможности уже нет. Только в трудовом лагере. Тут все равны.
Аммерс, задыхаясь, отвернулся в сторону. На деревянной стене над его головой с всклокоченными волосами синим карандашом было написано: «Йоген Мейер, 1941 г., тиф. Отомстите…»
— Что это с ним? — спросил Пятьсот девятый Бергера.
— Он уже давно должен умереть. По-моему, сегодня действительно его последний день.
— Похоже на то. Он уже все путает.
— Ничего он не путает, — возразил Лебенталь. — Он понимает, что говорит.
— Думаю, это не так, — заметил Бухер. Пятьсот девятый посмотрел на него.
— Когда-то он был другим, — проговорил он спокойно. — Но потом его сломали. От того, чем он когда-то был, не осталось ничего. Сейчас это совсем другой человек, сросшийся из прежних остатков и клочков. К тому же клочки были повреждены. Я все это видел.
— Священника, — продолжал свои стенания Аммерс. — Я должен исповедаться! Я не хочу нести на себе вечное проклятие!
Пятьсот девятый присел на край постели. Рядом с Аммерсом лежал человек с нового транспорта, у него была высокая температура, а дыхание поверхностное и напряженное.
— Ты можешь и без священника, Аммерс, — сказал Пятьсот девятый. — Ну что ты порочного совершил? Здесь нет никаких грехов. Это не для нас. Мы сразу искупим все покаянием. Кайся в том, в чем ты должен покаяться. Если покаяние невозможно, и этого достаточно. Так сказано в катехизисе.
На мгновение Аммерс перестал тяжело дышать.
— Ты тоже католик? — спросил он.
— Да, — сказал Пятьсот девятый. Но это была ложь.
— Тогда ты это должен знать! Мне нужен священник! Я должен исповедаться и причаститься! Я не хочу гореть в вечном огне! — Аммерс задрожал. Его глаза были широко раскрыты. Лицо было размером в два кулачка, из-за чего глаза казались чересчур большими. В нем было что-то от летучей мыши.
— Если ты католик, то должен знать, как все это выглядит. В общем, как крематорий; но там никогда не сжигают. Ты хочешь, чтобы так было со мной?
Пятьсот девятый посмотрел на дверь. Она была открыта. Ясное вечернее небо повисло в проеме двери, как картинка. Потом он снова бросил взгляд на изнуренную голову, в которой распалялись сцены ада.
— Для нас здесь — это все по-другому, Аммерс! — проговорил он наконец. — По сравнению с теми, кто там, мы в привилегированном положении. Кусочек ада мы прошли уже здесь.
Аммерс беспокойно замотал головой.
— Не греши! — прошептал он. Потом он с трудом приподнялся, осмотрелся вокруг, и вот тут его неожиданно как прорвало: — Вы! Вы здоровы! А мне подыхать! Именно теперь! Да, смейтесь! Смейтесь! Я слышал все, что вы говорили! Вы хотите вырваться отсюда! И вы вырветесь! А я? Прямой дорогой в крематорий! В огонь! И вечно… ух… ух!
Он завыл, как взбесившаяся собака. Его тело резко подтянулось, он ревел. Его рот был похож на черную дыру, из которой вылетало хриплое завывание.
Со своего места поднялся Зульцбахер.
— Я сейчас схожу, — сказал он. — Спрошу насчет священника…
— Где? — спросил Лебенталь.
— Где-нибудь. В канцелярии. Или на вахте…
— Ты с ума сошел. Здесь нет никаких священнослужителей. СС этого не потерпит. Тебя просто засадят в бункер.
— Это не имеет значения.
Лебенталь уставился на Зульцбахера.
— Бергер, Пятьсот девятый! — проговорил он затем. — Вы слышали?
Лицо Зульцбахера стало очень бледным. Резко заострились челюсти. Он ни на кого не смотрел.
— Все это бесполезно, — сказал ему Бергер. — Это запрещено. Мы тоже никого не знаем среди узников. Иначе мы уже давно сходили бы за ним.
— Все же я схожу, — возразил Зульцбахер.
— Самоубийство! — Лебенталь вцепился в свои волосы. — К тому же он антисемит!
У Зульцбахера задвигались челюсти.
— Хорошо, для антисемита.
— Сумасшедший! Еще один рехнулся!
— Ладно, пусть сумасшедший. Но я все равно схожу.
— Бухер, Бергер, Розен, — спокойно произнес Пятьсот девятый.
Бухер стоял уже с дубинкой в руках за спиной у Зульцбахера. Он ударил его по голове. Удар был не очень сильный, но достаточный, чтобы Зульцбахер зашатался. Оттащив Зульцбахера вниз, все набросились на него.
— Агасфер, принеси веревки, которыми связывали овчарку, — сказал Бергер.
Они скрутили Зульцбахеру руки и ноги, после чего отпустили его.
— Будешь орать, придется сунуть тебе чего-нибудь в рот, — сказал Пятьсот девятый.
— Вы меня не понимаете…
— Как же. Побудешь в таком виде, пока не пройдет твое сумасшествие. Мы и так уже потеряли достаточно людей…
Они затолкали его в угол и не вспоминали о нем. Розен встал во весь рост.
— У него все еще жуткая путаница в голове, — пробормотал он, словно вынужденный извиниться за Зульцбахера. — Вы должны его понять. Его брат тогда…
Аммерс охрип. Говорил только шепотом.
— Где он? Где священник?.. Постепенно все от этого устали.
— В бараках действительно нет священника, пономаря или диакона? — спросил Бухер. — Кого-нибудь, только чтобы его успокоить.
— Было четверо в семнадцатом. Одного увели, двое умерли, оставшийся — в бункере, — сказал Лебенталь. — Бройер каждое утро избивает его цепью. Он называет это: «Вместе читать мессу».
— Пожалуйста, — продолжал нашептывать Аммерс. — Ради Христа…
— Мне кажется, в секции «Б» есть человек, знающий латынь, — сказал Агасфер, — как-то слышал об этом. Нельзя ли его позвать?
— Как его зовут?
— Не знаю точно. Дельбрюк, Хельбрюк или что-то в этом роде. Староста помещения наверняка знает.
Пятьсот девятый встал.
— Манер. Мы у него спросим.
Он отправился туда с Бергером.
— Скорее всего это Хельвиг, — сказал Манер. — Один из тех, кто знает языки. Немного помешался на этом. Иногда декламирует. Он из секции «А».
— Наверное, так оно и есть.
Они пошли в секцию «А». Манер поговорил со старостой помещения, долговязым и сухопарым человеком с головой, напоминавшей по форме грушу. Ее обладатель только пожал плечами. Манер зашел в лабиринт кроватей, ног, рук и стонов, где выкрикнул это имя.
Через несколько минут он вернулся. За ним последовал какой-то подозрительный тип.
— Вот он, — сказал Манер Пятьсот девятому. — Давай выйдем из барака. Здесь ведь не разберешь ни слова.
Пятьсот девятый объяснил Хельвигу ситуацию,
— Ты говоришь на латыни? — спросил он.
— Да.. — Лицо Хельвига нервно подернулось. — Вы знаете, что сейчас стащат мою миску?
— Чего вдруг?
— Здесь воруют. Вчера, пока я сидел в сортире, у меня стащили ложку. Я спрятал ее под своей постелью. А теперь я оставил там миску.
— Тогда сходи за ней.
Не говоря ни слова, Хельвиг исчез.
— Он не вернется, — сказал Манер.
Они стали ждать. Начало темнеть. Из теней поползли тени; из темноты бараков — темнота. Потом появился Хельвиг. Он прижал к груди свою миску.
— Я не знаю, сколько понимает Аммерс, — проговорил Пятьсот девятый. — Наверняка не более чем «тебя отпускаю». Это, наверное, ему запомнилось. Если ты ему это скажешь на латыни и еще, что тебе придет в голову…
При ходьбе длинные тонкие ноги Хельвига слегка подкашивались.
— Вергилий? — спросил он. — А может, Гораций?
— Нет чего-нибудь церковного?
— Верую во единого Бога…
— Очень хорошо.
— Или «Верую, потому что нелепо» [Афоризм].
Пятьсот девятый поднял взгляд. Он заглянул в два удивительно беспокойных глаза.
— Этим мы все грешим, — заметил он.
Хельвиг остановился. При этом он показал своим узловатым указательным пальцем на Пятьсот девятого, словно желая его пронзить.
— Ты знаешь, это святотатство. Но я на это иду. Я ему не нужен. Существует покаяние и отпущение грехов без исповеди.
— Может, он не может покаяться без священника.
— Я сделаю это только для того, чтобы ему помочь. А в это время они стащут мою порцию супа.
— Манер сохранит для тебя твой суп. Но дай-ка твою миску, — сказал Пятьсот девятый. — Я посторожу ее для тебя, пока ты будешь в бараке.
— Почему?
— Может, он скорее поверит тебе, если ты будешь без миски.
— Хорошо.
Они вошли в барак. Было уже почти темно. До них долетало бормотание Аммерса.
— Вот здесь, — проговорил Пятьсот девятый. — Аммерс, мы нашли тут одного.
Аммерс утих.
— На самом деле? — спросил он ясным голосом. — Он здесь?
— Да.
Хельвиг наклонился.
— Слава Иисусу Христу!
— Во веки веков, аминь, — прошептал Аммерс голосом изумленного ребенка.
Они что-то бормотали. Пятьсот девятый вместе с остальными вышел из барака. На горизонте поздний вечер бесшумно опускался над близлежащим лесом. Пятьсот девятый присел около стены барака. Она еще сохранила немного солнечного тепла. Подошел Бухер и сел рядом с ним.
— Странно, — проговорил он. — Иногда умирает сотня людей и ничего не ощущаешь, а иногда — один, с которым в общем-то не многое тебя связывает, а кажется, будто это тысяча.
Пятьсот девятый кивнул.
— Силу нашего воображения нельзя измерить точными данными. Да и чувства под влиянием цифр не становятся глубже… Их можно измерять лишь в пределах единицы. Казалось бы, единица, — но и ее вполне хватает, если есть глубина восприятия.
Хельвиг вышел из барака. Наклонившись, он прошел сквозь проем двери, и на какой-то миг показалось, будто он тащит на себе зловонную темноту, как пастух черную овцу на своих плечах, чтобы сбросить ее с себя и обмыть в вечерней чистоте. Потом он выпрямился и снова стал обычным узником.
— Это действительно было святотатством? — спросил Пятьсот девятый.
— Нет. Я не выполнял никаких действий священника. Я лишь присутствовал при покаянии.
— Мне хотелось что-нибудь оставить для тебя. Сигарету или кусочек хлеба. — Пятьсот девятый отдал Хельвигу его миску. — Но у нас самих ничего нет. Мы можем предложить тебе только суп Аммерса, если только он умрет до ужина. Тогда мы получим суп вместо него.
— Мне ничего не надо. Да я и не хочу ничего. Было бы свинством брать что-нибудь за это.
Пятьсот девятый только теперь заметил слезы на глазах у Хельвига. Он посмотрел на него с немалым удивлением.
— Ну как он? Успокоился? — спросил Пятьсот девятый.
— Да. Сегодня в обед он стащил кусок принадлежащего вам хлеба. Он просил вам об этом сказать.
— Я все знаю.
— Ему хотелось, чтобы вы пришли. Он всех вас просит о прощении.
— Бога ради! К чему этот разговор?
— Он этого хочет. Особенно желает видеть того, кого зовут Лебенталь.
— Ты слышишь, Лео? — сказал Пятьсот девятый.
— Он еще быстро хочет отрегулировать свои отношения с Богом, вот почему, — заявил непримиримо Лебенталь.
— Не думаю. — Ответил Хельвиг и сунул миску себе под мышку. — Странно, когда-то я действительно хотел стать священником, — проговорил он. — Потом сдрейфил. Теперь уже трудно в этом разобраться. В общем, у меня исчезло всякое желание. — Он прошелся своим странным взглядом по сидящим рядом. — Если во что-то веришь, страдания не столь мучительны.
— Да. Но есть многое такое, во что можно верить. Не только в Бога.
— Разумеется, — вдруг проговорил Хельвиг предупредительно, словно стоял в салоне и дискутировал. Он держал голову, чуть наклонив в сторону, будто во что-то вслушиваясь. — Это была своего рода аварийная исповедь, — сказал он. — Спешные крещения всегда были. Исповеди без формальностей… — Его лицо вздрогнуло. — Вопрос для богословов, добрый вечер, господа…
Он, как гигантский паук, пополз в направлении своей секции. Остальные удивленно смотрели ему вслед. Они не слышали больше такого с того момента, как попали в лагерь.
— Зайди к Аммерсу, Лео, — сказал Бергер минуту спустя.
Лебенталь медлил.
— Зайди! — повторил Бергер. — Иначе он снова начнет кричать. А мы сейчас развяжем Зульцбахера.
Сумерки перешли в светлую ночь. Со стороны города донеслись звуки колокола. В бороздах на пашне лежали глубокие голубые и фиолетовые тени.
Они сидели малой группой перед бараком. Аммерс все еще умирал внутри. Зульцбахер приходил в себя. Он сидел смущенный около Розена. Вдруг Лебенталь встал во весь рост.
— Что это такое?
Он пристально разглядывал пашню через колючую проволоку. Что-то мелькало там, замирало и скакало дальше.
— Заяц! — проговорил Карел.
— Ерунда! Откуда ты взял, что это заяц?
— У нас дома было несколько таких. Я насмотрелся на них в детстве. Я имею в виду, когда еще был на свободе, — сказал Карел.
Его детство пришлось на предлагернуго жизнь. Еще до того, как его родителей сожгли в газовой камере.
— Это ведь действительно заяц! — Бухер сощурил глаза. — Или кролик. Хотя нет, для кролика он чересчур велик.
— Боже праведный! — проговорил Лебенталь. — Так и есть, живой заяц.
Теперь все его увидели. На мгновение он выпрямился, повел длинными ушами, понесся куда-то дальше.
— А если бы этот заяц заскочил сюда! — Лебенталь щелкнул своей челюстью. Он подумал о «фальшивом» зайце Бетке, таксе, которую он выменял на золотой зуб Ломана. — Его можно было бы выменять, Мы не съели бы его сами. Мы получили бы за него в два, нет, в два с половиной раза больше мясных отбросов.
— Мы не стали бы его выменивать. Мы съели бы его сами, — сказал Мейергоф.
— Да? А кто бы его зажарил? Может, ты стал бы его есть сырым? Если отдашь его кому-нибудь жарить, больше уже никогда не получишь обратно, — возбужденно проговорил Лебенталь. — Странно, что все это утверждают люди, которые неделями не выходят из барака.
Мейергоф символизировал одно из чудес, происшедших в двадцать втором бараке. Три недели он пролежал с воспалением легких и дизентерией в ожидании смерти. Он настолько ослаб, что перестал даже говорить. Бергер уже махнул на него рукой. И вот вдруг Мейергоф оклемался всего за несколько дней. Он буквально воскрес из мертвых. Поэтому Агасфер назвал его Лазарем Мейергофом. Сегодня он впервые снова вышел из барака. Бергер запретил, но он тем не менее выполз наружу. На нем было пальто Лебенталя, свитер умершего Буксбаума и гусарская венгерка, которую кому-то передали под видом куртки. Простреленный стихарь, который Розен получил как нижнее белье, он намотал наподобие шарфа вокруг шеи. Все ветераны помогали «экипировать» его перед этой прогулкой. Его выздоровление они рассматривали как общий триумф.
— Если бы он здесь появился, обязательно задел бы электрический провод. Потом его сразу бы зажарили, — мечтательно проговорил Мейергоф. — Можно было бы протащить его через колючую проволоку сухой деревянной палкой.
Они не отрывали глаз от зверя. Он скакал по бороздам, временами прислушиваясь.
— Тогда эсэсовцы сами его подстрелят, — проговорил Бергер.
— Не так-то просто подстрелить его одной пулей, когда так темно, — возразил Пятьсот девятый. — Эсэсовцы больше привыкли к тому, чтобы стрелять в людей со спины на расстоянии нескольких метров.
— Заяц. — Агасфер пожевал губами. — Интересно, какой вкус у зайчатины?
— Вкус как у зайца, — пояснил Лебенталь. — Вкуснее всего спинка, ее обдирают, чтобы мясо было сочнее, нашпиговывают салом. К этому положено иметь сметанный соус. Так едят зайчатину не евреи.
— И еще картофельное пюре, — добавил Мейергоф.
— Чушь какая, картофельное пюре! Пюре из каштанов и брусники.
— И все же картофельное пюре лучше. Каштаны! Это для итальянцев.
Лебенталь раздраженно уставился на Мейергофа.
— Послушай… Агасфер перебил его.
— Ну что вам дался заяц? Лично я всем зайцам предпочел бы гуся. Хорошего фаршированного гуся…
— С яблоками…
— Заткните свои глотки! — выкрикнул кто-то сзади. — Вы что, совсем что ли осатанели? От всех этих разговоров действительно можно рехнуться!
Сидя на корточках и наклонившись вперед, они разглядывали зайца сидящими в черепах глазами почти что мертвецов. Менее чем в сотне метров от них прыгал живой фантастический обед, содержавший несколько фунтов мяса, пушистый комочек, в котором некоторые видели спасение собственной жизни. Мейергоф ощущал это всеми своими кишками и костями; для него это животное становилось гарантией от рецидива.
— Хорошо, ладно, пусть будет пюре с каштанами, — кряхтел он. Во рту у него вдруг стало сухо и пыльно, как на угольном складе.
Заяц распрямился и принюхался. В этот момент его, видимо, увидел один из дремавших охранников СС.
— Эдгар! Дружище! Смотри, вон там длинноухий! — закричал он. — Стреляй!
Прогремело несколько выстрелов. Земля вздыбилась. Длинными прыжками заяц ускакал прочь.
— Вот видишь, — сказал Пятьсот девятый. — Это тебе не заключенных расстреливать в упор.
Лебенталь вздохнул и посмотрел зайцу вслед.
— Вы уверены, что сегодня вечером нам дадут хлеба? — спросил Мейергоф некоторое время спустя.
— Он умер?
— Да. Наконец-то. Он хотел, чтобы мы забрали новичка из его постели. У того был жар. Он боялся от него заразиться. На самом деле вышло наоборот. Под конец он снова скулил и ругался. Душеспасительные разговоры уже не действовали.
Пятьсот девятый кивнул.
— Теперь еще и умереть проблема. Раньше это было легко. Теперь труднее. Вот-вот будет развязка.
Бергер подсел к Пятьсот девятому. Это было после ужина. В Малом лагере выдали только пустой суп. Каждому по миске. Без хлеба.
— Что Хандке хотел от тебя? — спросил он. Пятьсот девятый раскрыл ладонь.
— Дал мне вот это. Чистый лист бумаги и ручку. Хочет, чтобы я переписал на него мои деньги в Швейцарии. Не половину. А целиком. Все пять тысяч франков.
— Ну и?
— За это он мне немного даст пожить. Он даже намекнул, я могу рассчитывать на что-то вроде протекции.
— Пока он не получит твою подпись.
— В общем, дает мне срок до завтрашнего вечера. Это уже нечто. Иногда сроки у нас бывали и покороче.
— Этого мало, Пятьсот девятый. Надо придумать что-нибудь другое.
Пятьсот девятый пожал плечами.
— Может, это еще сработает. Вероятно, он считает, что я ему нужен, чтобы заполучить деньги.
— А может, он думает совсем наоборот. Отделаться от тебя, чтобы не позволить тебе отменить финансовое распоряжение.
— Я не могу отменить, если бумага у него уже в руках.
— Он этого не знает. А ты, наверно, смог бы отменить. Ты же сделал это под нажимом.
Пятьсот девятый немного помолчал.
— Эфраим, — проговорил он тихо. — Мне этого не надо. У меня нет никаких денег в Швейцарии.
— Как это?
— У меня нет ни одного франка в Швейцарии. Бергер пристально посмотрел на Пятьсот девятого.
— Значит, ты все это придумал?
— Да.
Бергер протер воспаленные глаза. У него передернулись плечи.
— Что с тобой? — спросил Пятьсот девятый. — Ты плачешь?
— Нет. Я смеюсь. Полнейший идиотизм, но это действительно так.
— Пожалуйста, смейся. Нам здесь приходилось чертовски мало смеяться.
— Я смеюсь, потому что представил себе лицо Хандке, если бы он появился в Цюрихе. И как тебе пришла эта идея?
— Даже не знаю. Когда речь заходит о жизни и смерти, в голову лезет всякая всячина. Главное, что он это проглотил. До окончания войны он не сможет это даже проверить. Он вынужден все просто принимать на веру.
— Это верно. — Лицо Бергера снова посерьезнело. — Поэтому я ему не верю. На него вдруг может найти сумасшествие, и тогда он натворит Бог знает что. Нам надо быть ко всему готовыми. Лучше всего было бы тебе умереть.
— Умереть? А как? У нас нет лазарета. Как это можно реализовать? Здесь ведь у нас последний этап.
— Через самый последний. Через крематорий. Пятьсот девятый посмотрел на Бергера. Он увидел озабоченное увлажненное лицо, узкий череп. И ощутил прилив тепла.
— Ты думаешь, это возможно?
— Почему бы не попробовать.
Пятьсот девятый не стал спрашивать, как Бергер собирается попробовать.
— Мы еще об этом поговорим, — произнес он. — Пока у нас еще есть время. Сегодня я напишу на Хандке только две с половиной тысячи франков. Он возьмет эту записку и потребует остальное. Тем самым я выиграю несколько дней. Потом у меня еще есть двадцать марок от Розена.
— А когда и их не будет?
— До того, видимо, еще что-нибудь произойдет. Всегда нужно иметь в виду только ближайшую опасность. Одну в данный момент. Размышлять сначала об одной.