Блоки выстроились на плацу Малого лагеря. Шарфюрер Ниман с удовольствием покачивался, пружиня колени. Это был мужчина примерно тридцати лет, с узким лицом, оттопыренными маленькими ушами и покатым подбородком. У него были волосы песочного цвета и очки без оправы. В штатском его можно принять за типичного мелкого конторского служащего. Он как раз и был таким, прежде чем вступил в СС.
— Внимание! — сказал Ниман высоким, чуточку сдавленным голосом. — Новый транспорт, шаг вперед, марш!
— Осторожно! — пробормотал Пятьсот девятый Зульцбахеру.
Перед Ниманом выстроились две шеренги.
— Больные и инвалиды, вперед вправо! — скомандовал он.
Шеренга оживилась, но никто не отошел в сторону. Люди не верили; подобное случалось с ними уже не раз.
— Быстрее! Быстрее! Кому надо к врачу и на перевязку, шаг вперед и встать справа!
Несколько узников робко отошли в сторону. Ниман подошел к ним.
— Что у тебя? — спросил он первого.
— Ноги натер до крови и сломал палец на ноге, господин шарфюрер.
— А ты?
— Двусторонняя паховая грыжа, господин шарфюрер.
Ниман продолжал выяснение. Потом отослал двоих обратно. Это был обманный трюк, чтобы ввести узников в заблуждение и усыпить их бдительность. Задуманный прием сработал. Сразу же вызвалось несколько новичков. Ниман едва заметно кивнул головой.
— Сердечники, шаг вперед! Кто не способен выполнять тяжелую работу, но умеет штопать чулки и чинить обувь.
Нашлось еще несколько добровольцев. Теперь Ниман набрал примерно тридцать человек. Стало ясно, что больше ему не набрать.
— Я вижу, что остальные в прекрасной форме! — злобно проорал он. — А ну, давайте-ка проверим! На-пра-во! Бегом, марш!
Двойная шеренга побежала вокруг плаца для переклички. Тяжело дыша, они бежали мимо остальных узников, которые замерли на месте, отдавая себе отчет в том, что их жизнь тоже в опасности. Если кто-нибудь упадет, Ниман запросто отошлет его к отобранной группе. Кроме того, никто не знал, займется ли он особо стариками.
Узники в шестой раз пробежали мимо. Они начали спотыкаться, но уже твердо знали, что их заставили бегать не для того, чтобы выявить неспособность выполнять тяжелую работу. Они бегали во имя выживания. Их лица обливались потом, а в глазах светился отчаянный страх перед смертью, осознанный страх, свойственный только человеку.
Даже те, кто согласились, теперь поняли, в чем дело. Их охватило беспокойство. Еще двое попытались присоединиться к бегущим. Ниман это увидел.
— Назад! Марш на место!
Но его не слышали. Оглохшие от страха, они бросились вперед. На ногах были деревянные ботинки, которые они сразу же потеряли, но продолжали бежать, мелькали только их сбитые в кровь голые ноги. Ниман не спускал с них глаз. Некоторое время они бежали вровень со всеми. Когда же в их обезображенных лицах постепенно засветилась жадная надежда на бегство, Ниман спокойно сделал несколько шагов вперед и, как только они проковыляли рядом с ним, сделал им подножку. Они упали, хотели встать. Но Ниман пинками снова повалил их на землю. Тогда они попробовали ползти.
— Встать! — заорал он своим сдавленным тенором. — Марш, вон туда!
В это время он стоял спиной к двадцать второму бараку. Карусель смерти продолжалась в ритме бега. Упали еще четверо. Двое были без сознания. Один был в гусарской униформе, которую получил накануне вечером; другой в женской блузке с дешевыми кружевами под каким-то обрезанным кафтаном. Старший по помещению с юмором распределил среди узников вещи из Освенцима. Было еще несколько десятков заключенных, которых вырядили, как на карнавал.
Пятьсот девятый видел, как отставал, полусогнувшись, ковыляя, Розен, и знал, что через несколько секунд у Розена полностью иссякнут силы и он рухнет на землю. «Меня это не касается, ничуть, — подумал он. — Зачем делать глупости? Каждый должен сам о себе заботиться». Шеренга снова пробегала мимо барака, приблизившись к нему вплотную. Пятьсот девятый отметил, что теперь Розен уже был последним. Он бросил беглый взгляд на Нимана, который все еще стоял спиной к бараку, потом огляделся кругом. Никто из старост бараков не обращал на него внимания. Все наблюдали за теми, кому Ниман подставил подножку. Хандке, подняв голову, даже вышел вперед. Пятьсот девятый схватил зашатавшегося Розена за руку, подтянул его к себе и, выдернув из шеренги, спрятал за своей спиной.
— Быстрее! В барак! Спрячься там!
Он слышал тяжелое дыхание за спиной, воспринимал уголками глаз какое-то движение, потом пыхтение прекратилось. Ниман ничего не видел. Он все еще стоял спиной. Хандке тоже ничего не заметил. Пятьсот девятый знал, что дверь в барак была открыта, и надеялся, что Розен его понял. И он надеялся, что если его схватят, тот не продаст. Розен должен был понимать, что ему и без того была бы крышка. Ниман не пересчитывал новичков, и у Розена появился шанс. Пятьсот девятый почувствовал, что у него дрожат колени и пересохло горло. Потом вдруг зашумела кровь в ушах.
Он осторожно бросил взгляд на Бергера. Тот спокойно наблюдал за бежавшей толпой, из которой падало на землю все больше людей. По его напряженному лицу было видно, что он все видел. Потом Пятьсот девятый услышал за спиной шепот Лебенталя: «Он уже внутри». Колени затряслись еще сильнее. Ему пришлось даже опереться на Бухера.
Повсюду были разбросаны деревянные башмаки, которые достались некоторым новичкам. Людям непривычно было их носить, и они их теряли. Только двое еще отчаянно грохотали в этих башмаках. Ниман протер запотевшие очки. Он раскраснелся: его возбуждал страх узников перед смертью. Они падали, вскакивали, снова падали, вскакивали и, покачиваясь из стороны в сторону, бежали дальше. Он ощущал тепло в животе и вокруг глаз. Впервые у него было такое ощущение, когда он убил первого еврея.
Он, собственно, этого вовсе не хотел, но потом… Он всегда был пришибленным, закомплексованным и поначалу испытывал чуть ли не страх, замахиваясь на еврея. Но когда тот валялся у него в ногах и молил о жизни, Ниман вдруг почувствовал, что стал другим: крепким и могучим; он ощутил в себе ток крови, его горизонт расширился: разрушенная четырехкомнатная квартира с мебелью, обитой зеленым репсом, этого мелкого еврейского торговца готовым платьем превратилась в азиатскую пустыню Чингисхана, а торговый служащий Ниман мгновенно стал властителем над жизнью и смертью; к нему пришли власть, всемогущество, пьянящее упоение, которое все ширилось и возрастало, пока первый удар совершенно непроизвольно не обрушился на очень податливый череп с редкими крашеными волосами.
— Отделение, стой!
Узники не могли поверить своим ушам. Они ожидали, что их будут гонять до тех пор, пока они не расстанутся с жизнью. Бараки, плац и люди закружились перед глазами, как во время солнечного затмения. Они держались друг за друга. Ниман снова надел свои протертые очки. Он вдруг заторопился.
— Трупы перенести сюда!
Они уставились на него. Ведь до сих пор никаких трупов не было.
— Те, что попадали на землю, — поправился он. — Которые остались лежать.
Пошатываясь, они стали приподымать лежащих за руки и за ноги. В одном месте образовался целый клубок людей. Они падали, натыкаясь друг на друга. В этой толкотне Пятьсот девятый разглядел Зульцбахера. Прикрытый стоявшими спереди, он старался оттащить лежавшего за полосы и уши. Потом наклонился и поставил его на колени. Человек упал без чувств. Зульцбахер снова встряхнул его, взял под руки и попробовал поставить на ноги. Ему это не удалось. Тогда Зульцбахер в отчаянии стал бить не приходящего в сознание кулаками, пока его не оттащил староста блока. Зульцбахер никак не унимался. И тогда староста блока дал ему пинок, думая, что Зульцбахер вымещает какую-то злобу на находившемся в бессознательном состоянии.
— Ты, скотина чертова! — пробурчал он. — Оставь его, наконец, в покое! Ему все равно хана.
Специально выделенный дежурный Штрошнейдер приехал на грузовике с плоской платформой, на которой обычно перевозят покойников. Двигатель грохотал, как пулемет. Штрошнейдер подрулил к толпе. Погрузили совершенно обессилевших. Некоторые еще пытались сбежать. Но теперь Ниман внимательно следил: он никого больше не отпустил, никого, даже из числа добровольцев.
— Кто не отсюда, отойти в сторону! — кричал он. — Кто назвался больным, приступить к погрузке остальных!
Люди бросились врассыпную по баракам. Так и не пришедших в сознание погрузили на платформу. Штрошнейдер дал газ. Он ехал так медленно, что добровольцы могли идти пешком. Ниман шагал рядом.
— Теперь вашим страданиям конец, — сказал он своим жертвам другим, чуть ли не дружеским голосом.
— Куда их везут? — спросил один из новичков в двадцать втором бараке.
— Вероятно, в сорок шестой блок.
— И что там будет?
— Не знаю, — ответил Пятьсот девятый. Он не хотел рассказывать, что было известно в лагере: в одном из помещений сорок шестого экспериментального блока у Нимана были канистра с бензином и несколько шприцев для инъекций, причем никто из заключенных никогда не возвращался обратно. А вечером Штрошнейдер отвезет их в крематорий.
— А чего ты так волтузил того самого? — спросил Пятьсот девятый.
Зульцбахер посмотрел на него, но ничего не ответил. Он давился, словно старался проглотить кусок ваты.
— Это был его брат, — сказал Розен. Зульцбахера вырвало только зеленоватым желудочным соком.
— Ты посмотри-ка! Все еще здесь? Они про тебя, наверно, забыли, а?
Хандке стоял перед Пятьсот девятым и медленно осматривал его с ног до головы. Это было во время вечерней переклички. Узники выстроились на плацу.
— Тебя, наверно, записали в книгу. Надо будет проверить.
Он раскачивался на каблуках, разглядывая Пятьсот девятого своими светло-голубыми выпученными глазами. Пятьсот девятый замер.
— Ну так что? — спросил Хандке.
Пятьсот девятый молчал. Было бы безумием хоть как-то раздражать старосту блока. Молчание — это самое правильное. Он надеялся только на то, что Хандке снова все забудет или не примет всерьез. Хандке ухмыльнулся. У него были желтые зубы с пятнами.
— Ну и что? — повторил свой вопрос Хандке.
— Номер тогда записали в книгу, — проговорил спокойно Бергер.
— Ах, так? — Хандке повернулся к нему. — Ты это точно знаешь?
— Да. Номер записал шарфюрер Шульте. Я сам видел.
— В темноте? Тогда все в порядке. — Хандке еще немного покрутился. — Значит, я могу спокойно пойти и выяснить. Ничто мне не помешает, а?
Все молчали.
— Ты можешь еще подкормиться, — любезно сказал Хандке. — Ужин. Не имеет смысла расспрашивать про тебя начальника блока. Сразу же сделаю это в подходящем месте, ты, сатанинское отродье. — Он огляделся. — Внимание! — громко крикнул он.
Подошел Больте. Он как всегда спешил. Целых два часа он проиграл в карты и был в хорошем настроении. Он скучным взглядом окинул груду мертвецов и поскорее удалился. Хандке остался, послал дежурных за едой на кухню и потом неторопливо направился к проволочному заграждению, разделявшему женские бараки и Малый лагерь. Там он остановился и стал разглядывать противоположную сторону.
— Пошли в бараки, — сказал Бергер. — Один может остаться снаружи и продолжать за ним наблюдение.
— Я хочу, — вызвался Зульцбахер.
— Дай знать, когда он уйдет. Немедленно! Ветераны разошлись по баракам. Лучше было не попадаться Хандке на глаза.
— Что будем делать? — спросил озабоченно Бергер. — А если эта свинья действительно сказала всерьез?
— Может, снова забудет? Похоже, что он сегодня в бешенстве. Если бы у нас был шнапс, чтобы его накачать!
— Шнапс! — Лебенталь сплюнул. — Невозможно! Абсолютно невозможно!
— Может, он просто хотел пошутить, — проговорил Пятьсот девятый. Он не совсем в это верил; но такие вещи в лагере уже случались, и нередко. Эсэсовцы поднаторели в том, чтобы постоянно держать людей в страхе. В конце концов не один из них сам сводил с жизнью счеты: одни с разбегу повисали на колючей проволоке, у других отказывало сердце.
Приблизился Розен.
— У меня есть деньги, — сказал он шепотом Пятьсот девятому. — Бери. Вот, сорок марок. Отдай их ему. Насчет денег мы тут сами подсуетились.
Он сунул банкноты Пятьсот девятому в руку.
— От этого никакой пользы, — сказал Пятьсот девятый. — Он возьмет их и все равно будет делать то, что хочет.
— Тогда пообещай ему больше.
— Откуда нам взять еще?
— У Лебенталя есть, — сказал Бергер. — Разве не так, Лео?
— Да, у меня кое-что есть. Но если однажды мы пробудим в нем интерес к деньгам, он с каждым днем, будет требовать все больше, пока у нас ничего уже не останется. И скоро мы опять, как сейчас, будем на мели. И от денег останутся одни воспоминания.
Все молчали. Никто не усомнился в доводах Лебенталя. Все было сказано по-деловому. Вопрос был сформулирован ясно и просто: допустимо ли ставить под удар все коммерческие возможности Лебенталя только ради того, чтобы добиться для Пятьсот девятого нескольких дней отсрочки. Ветеранам досталось бы меньше пищи, возможно, именно настолько, чтобы извести кое-кого или даже всех. Каждый из них без колебания отдал бы все, лишь бы Пятьсот девятый был действительно спасен. Но нельзя было рисковать жизнью дюжины узников ради того, чтобы один из них прожил всего на два-три дня больше. Это был неписаный, жестокий лагерный закон, благодаря которому они до сих пор остались в живых. Они все его знали, но на этот раз еще не хотели его признавать. Они искали выход.
— Убить надо эту падлу, — безнадежно проговорил Бухер.
— Чем? — спросил Агасфер. — Он в десять раз физически сильнее нас.
— Но если все мы с нашими мисками…
Бухер умолк. Он знал, что это идиотская идея. Если бы план удался, повесили бы десяток людей, не меньше.
— Он все еще стоит там? — спросил Бергер.
— Да, на том же месте.
— Может, он забудет?
— Тогда он не стал бы ждать, пока все поедят. В темноте воцарилось зловещее молчание.
— По крайней мере, ты можешь дать ему сорок марок, — сказал Розен Пятьсот девятому некоторое время спустя. — Они принадлежат тебе одному. А я передам их тебе. Только тебе. Никому больше до этого нет дела.
— Верно, — проговорил Лебенталь. — Вот это верно. Пятьсот девятый пристально смотрел в открытую дверь. Он увидел темную фигуру Хандке на фоне серого неба. Когда-то уже было что-то подобное — темная голова на фоне неба и огромная надвигающаяся опасность. Он никак не мог вспомнить, когда это было. Снова посмотрел и удивился своей нерешительности. В нем подымалось неясное мрачное желание оказать сопротивление. Сопротивление попытке купить Хандке. Подобное ощущение было для него впервой; раньше он испытывал лишь откровенно выраженный страх.
— Пойди туда, — проговорил Розен. — Отдай ему деньги и пообещай еще.
Пятьсот девятый медлил. Он не понимал самого себя. Он, правда, отдавал себе отчет в том, что подкуп — бесполезное дело, если Хандке действительно решил его извести. Он частенько наблюдал такие случаи в лагере: у людей отнимали то, что они имели, после чего их приканчивали, чтобы они уже не могли ничего сказать. Но один день жизни — это один день, и за это время многое может произойти…
— Идут дежурные с едой, — сообщил Карел.
— Послушай, — прошептал Бергер Пятьсот, девятому. — Все же надо попробовать. Отдай ему деньги. Если же он будет требовать еще, мы ему пригрозим, что привлечем к ответственности за взяточничество. Нас ведь много свидетелей. Мы все заявим, что видели своими глазами. Это — единственное, на что мы способны.
— Он идет сюда, — дал знать Зульцбахер. Хандке повернул в сторону секции «Д».
— Где ты, сатанинское отродье? — спросил он. Пятьсот девятый выступил вперед. Какой смысл было прятаться!
— Здесь я.
— Хорошо. Я сейчас пойду. Простись и оставь завещание. Они тебя заберут потом. С помпой.
Пятьсот девятый ухмыльнулся. Фразу насчет завещания он воспринял как великолепную шутку. Так же, как и насчет помпы. Бергер подтолкнул Пятьсот девятого. Тот сделал шаг вперед.
— Можно на минутку с вами поговорить?
— Ты со мной? Что за бред!
Хандке направился к выходу. Пятьсот девятый последовал за ним.
— У меня при себе есть деньги, — сказал он в спину Хандке.
— Деньги? Вот как? Сколько же? — Хандке шагал не останавливаясь. Он даже не оборачивался.
— Двадцать марок. — Пятьсот девятый хотел сказать сорок, но какая-то странная сила помешала ему это сделать. Он ощущал это сопротивление как своего рода упрямство; он предложил половину суммы за собственную жизнь.
— Двадцать марок и два пфеннига!
Хандке прибавил шагу. Пятьсот девятому удалось с ним поравняться.
— Двадцать марок — это все равно лучше, чем ничего.
— Все это ерунда!
Предлагать теперь сорок не имело никакого смысла. Пятьсот девятый почувствовал, что допустил решающую ошибку. Он должен был выложить все целиком. Вдруг его желудок полетел куда-то в бездну.
— У меня еще есть деньги, — сказал он скороговоркой.
— Ты смотри! — Хандке остановился. — Капиталист! Капиталист на издыхании! Сколько же у тебя есть еще?
Пятьсот девятый вздохнул.
— Пять тысяч швейцарских франков.
— Что?
— Пять тысяч швейцарских франков. Они лежат в хранилище одного банка в Цюрихе.
Хандке рассмеялся.
— И я должен поверить тебе, ничтожество?
— Я не всегда был ничтожеством.
Хандке бросил мимолетный взгляд на Пятьсот девятого.
— Половину этих денег я завещаю вам, — торопливо проговорил Пятьсот девятый. — Тут достаточно переписать деньги на ваше имя, и они ваши. Две тысячи пятьсот швейцарских франков. — Он посмотрел в суровое невыразительное лицо перед собой. — Война скоро закончится. И тогда деньги в Швейцарии очень могут пригодиться. — Он ждал. Хандке все еще медлил с ответом. — А если еще война будет проиграна, — медленно добавил Пятьсот девятый.
Хандке поднял голову.
— Ах, так, — тихо проговорил он. — Значит, на это ты рассчитываешь, а? Но мы постараемся тебе здорово насолить! Вот ты сам себя и выдал — теперь тобой займется еще Политический отдел; запрещенное обладание валютой за границей! Одно присовокупится к другому! Слушай, мне не хотелось бы оказаться на твоем месте.
— Иметь две тысячи пятьсот франков и не иметь их — не то же самое…
— Для тебя тоже нет… Проваливай! — неожиданно рявкнул Хандке и так резко толкнул Пятьсот девятого в грудь, что тот упал.
Пятьсот девятый медленно выпрямился. Подошел Бергер. Хандке между тем растворился в темноте. Пятьсот девятый понимал, что догонять его уже не имеет никакого смысла. К тому же Хандке был уже далеко.
— Что произошло? — спросил торопливо Бергер.
— Он отказался взять.
Бергер промолчал. Пятьсот девятый понял, что Бергер держал за спиной дубину.
— Я предложил ему еще немного больше. Но Хандке не захотел. — Он смущенно посмотрел вокруг. — Наверное, я что-то не так сделал. Но я не знаю, что.
— Что он, собственно, против тебя имеет?
— Да терпеть меня не может. — Пятьсот девятый пропел рукой по лбу. — Сейчас это уже не так важно. Я даже предложил ему деньги в швейцарском банке. Франки. Две с половиной тысячи. Он не захотел.
Они подошли к бараку. От них не ждали никаких объяснений, Здесь уже знали, что произошло. Все стояли, как прежде: ни один не сошел со своего места, но было такое ощущение, что вокруг Пятьсот девятого уже образовалось какое-то свободное пространство, невидимое, неприкасаемое кольцо, изолировавшее его от остальных, — одиночество смерти.
— Черт возьми! — проговорил Розен.
Пятьсот девятый спас его утром. Удивительно, что ему это удалось и что сейчас Розен уже находился бы там, откуда больше не смог бы протянуть руки.
— Дай мне часы, — сказал Пятьсот девятый Лебенталю.
— Зайдем в барак, — проговорил Бергер. — Нам надо кое-что обдумать…
— Нет. Теперь можно только ждать. Дай мне часы. И оставьте меня одного…
Он сел один. Стрелки часов поблескивали зеленоватым светом в темноте. «Всего полчаса, — подумалось ему. — Десять минут, чтобы дойти до административных зданий; десять минут — на доклад и приказы; десять минут, чтобы вернуться. Полукруг большой стрелки — вот и вся его жизнь.
А может, больше: если Хандке доложит насчет швейцарских денег, вмешается Политический отдел. Они попробуют заполучить эти деньги, не будут трогать меня до тех пор, пока не достигнут своей цели. Я не думал об этом, когда завел разговор с Хандке. В мыслях было только одно — жадность старосты блока. Это был шанс. Но с трудом верилось, что Хандке доложит о деньгах. Наверно, он доложил, что Вебер желает видеть Пятьсот девятого».
Бухер тихонько проскользнул в темноте.
— Вот здесь еще одна сигарета, — проговорил он как-то нерешительно. — Бергер хочет, чтобы ты вошел и там покурил.
Сигарета. Это верно, у ветеранов оставалась еще одна сигарета. Одна из тех, которые добыл Левинский после проведенных дней в бункере. Бункер! Теперь ему стало ясно, что это была за фигура на фоне неба, о которой ему напомнил Хандке, и где он ее видел. Это был Вебер. Тот самый Вебер, с которого все и началось.
— Пошли! — сказал Бухер.
Пятьсот девятый покачал головой. Сигарета. Последний обед приговоренного к смерти. Последняя сигарета. Как долго ее курить? Пять минут? Десять, если курить не торопясь? В общем, треть отведенного ему времени. Это слишком много. Вместо этого он должен был сделать что-нибудь другое. Но что? Вдруг у него во рту стало сухо от страстного желания покурить. Он внушал себе, что если закурит, то ему конец.
— Уходи от меня! — прошептал он, свирепея. — Убирайся со своей проклятой сигаретой!
Он вспомнил подобное страстное желание курить. То была сигара Нойбауэра, тогда, когда Вебер избил его и Бухера. Вебер, снова он. Как всегда. Как несколько лет назад…
Он не хотел думать о Вебере. Тем более сейчас. Он посмотрел на часы. Прошло пять минут. Он глянул на небо. Ночь была влажная и очень мягкая. В такую ночь все пробуждается к жизни. Это ночь роста корней и почек. Одно слово — весна. Первая весна надежды, странное слабое эхо убиенных лет, но даже это казалось грандиозным, от чего кружилась голова и все менялось. Какой-то внутренний голос подсказывал ему: не надо было говорить Хандке, что война проиграна.
Слишком поздно. Он это уже сделал. Казалось, небо все снижается, становится все темнее, прокопченнее, прямо как огромная крышка, под которой спрессованы разные угрозы. Пятьсот девятый тяжело вздохнул. Ему хотелось уползти прочь, сунуть голову куда-нибудь в угол и закопаться глубже в землю, спасти, вырвать свое сердце и спрятать подальше ото всех, чтобы оно не перестало биться, как вдруг…
Четырнадцать минут. Он почувствовал у себя за спиной причудливое бормотание, почти переходившее в пение. «Агасфер, — подумалось ему. — Агасфер, совершающий молитву». Он прислушался, ему показалось, что прошло несколько часов, прежде чем он вспомнил, что это такое. Это было то же распевное бормотание, которое ему приходилось часто слышать: каддиш — молитва по покойным. Агасфер уже читал молитву по нему.
— Я еще не мертв, старик, — проговорил он через плечо. — Вполне живой. Преврати свою молитву.
— Он не молится, — сказал Бухер.
Пятьсот девятый больше не прислушивался. В своей жизни ему довелось познать многие страхи; он знал беспросветный моллюскообразный страх нескончаемого заключения, глубокий мимолетный страх перед собственным отчаянием — он все это познал и все это прошел; да, он знал это, но он имел представление и о другом, самом главном, и он знал, что это уже на пороге: страх страхов, великий страх перед смертью. Он несколько лет был лишен этого ощущения, верил в то, что этот страх никогда больше не найдет его, никогда не завладеет им, что он растворился в безысходности, в постоянной близости смерти и в абсолютном безразличии. Даже когда они с Бух…м направлялись в канцелярию, он не ощущал этого. Но теперь он чувствовал ледяные капли этого страха в своих позвонках и понимал, что это так и есть, ибо он снова обрел надежду, он ощущал этот страх, который представал в его восприятии, как лед, пустота, распад и беззвучный крик. Упершись ладонями в землю, он смотрел прямо перед собой. Над ним уже было не небо, а сосущий смертельный ужас! Где тут место для жизни? Где сладкие звуки роста? Где почки? Где эхо, нежное эхо надежды? Сверкая и угасая в горькой агонии, прошипела последняя жалкая искра надежды; гнетуще тяжелым замер мир в падении и страхе.
Бормотание. Куда делось бормотание? От него не осталось и следа. Пятьсот девятый очень медленно поднял руку. Он медлил, прежде чем раскрыть ладонь, словно в ней лежал алмаз, превращающийся в обычный уголь. Он расслабил пальцы и несколько раз вдохнул воздух, прежде чем взглянуть на бледные линии, определявшие его судьбу.
Тридцать пять минут. Тридцать пять! На пять минут больше, чем он рассчитывал. На пять больше; пять драгоценных, важных минут. Не исключено, что на донесение в Политическом отделе понадобилось еще больше времени.
Еще семь минут. Пятьсот девятый сидел неподвижно. Сделав вдох, он почувствовал, что дышит. Пока ничего не было слышно. Никаких шагов, никакого звона, никаких голосов. Небо снова появилось и отступило. Оно уже не казалось черной давящей массой из могильных облаков. Мало-помалу разгуливался ветер.
Двадцать минут. Тридцать. Кто-то застонал у него за спиной. Просветлело небо. Оно словно расширилось. Опять зазвучало эхо, потом далекое-предалекое биение сердца, едва слышная пульсация и затем по нарастающей: эхо в эхо; и ладони, которые снова ощутили себя, искра, которая не погасла и продолжала тлеть, но разгоралась сильнее, чем прежде. Несколько сильнее. И это «несколько» было продиктовано страхом. Из обессилевшей левой руки выпали часы.
— Может быть… — прошептал Лебенталь из-за спины Пятьсот девятого и замолчал, испуганный и суеверный.
Время вдруг перестало быть. Оно растеклось. Растеклось во все стороны. Вода времени, расплескиваясь, стекала по откосам холма. Его нисколько не поразило, что Бергер поднял с земли часы и сказал:
— Час десять минут. Сегодня уже ничего не будет. Может быть, никогда, Пятьсот девятый. Может, он все это уже продумал.
— Да, — ответил Розен. Пятьсот девятый обернулся.
— Лео, девушки сегодня вечером не придут? Лебенталь уставился на него.
— Ты размышляешь сейчас об этом?
— Да.
«О чем же еще, — подумалось Пятьсот девятому. — Обо всем, что избавляет меня от этого страха, от которого кости превращаются в желатин».
— У нас есть деньги. Я предложил Хандке только двадцать марок.
— Ты предложил ему только двадцать марок? — спросил недоверчиво Лебенталь.
— Да. Двадцать или сорок, какая разница. Если он захочет, то возьмет, и баста. Тогда уже все равно, двадцать это или сорок.
— А если он завтра придет?
— Если придет, получит свои двадцать марок. Если он на меня донес, явится СС. Тогда деньги мне вообще не понадобятся.
— Не донес он на тебя, — сказал Розен. — Наверняка. А деньги он возьмет.
Лебенталь успокоился.
— Оставь себе эти деньги, — проговорил он. — На сегодняшний вечер с меня хватит.
Он увидел, как Пятьсот девятый сделал какой-то жест.
— Не нужно мне это, — резко проговорил он. — С меня хватит. Оставь меня в покое.
Пятьсот девятый медленно выпрямился. Пока сидел, у него было такое ощущение, что ему уже никогда не встать, а его кости действительно превратились в желатин. Он пошевелил руками и ногами. Бергер последовал за ним. Некоторое время они молчали.
— Эфраим, — проговорил Пятьсот девятый. — Ты веришь, что мы когда-нибудь снова избавимся от страха?
— Это было так плохо?
— Так плохо, как никогда.
— Это было плохо, потому что ты дольше всех в живых, — сказал Бергер.
— Ты так думаешь?
— Да. Мы все стали другими.
— Может быть. Но избавимся ли мы когда-нибудь от страха в нашей жизни?
— Трудно сказать. От такого страха, да. То был разумный страх. Оправданный. Другой страх — он постоянный, страх концлагерный — об этом я ничего не могу сказать. В общем, это все равно. Пока нам следует думать только о завтрашнем дне. О завтра и о Хандке.
— Об этом мне думать как раз не хочется, — проговорил Пятьсот девятый.