Шел солдатик на станцию, с побывки на позицию возвращался. У опушки
поселок вилами раздвоился: ни столба, ни надписи, — мужичкам это без
надобности. Куда, однако, направление держать? Вправо, аль влево? Видит, под
сосной избушка притулилась, сруб обомшелый, соломенный козырек набекрень, в
оконце, словно бельмо, дерюга торчит. Ступил солдат на крыльцо, кольцом
брякнул: ни человек не откликнулся, ни собака не взлаяла.
Наддал он плечом, взошел в горницу. Видит, на лавке старая старушка
распространилась, коленки вздела, на полати смотрит, тяжело дышит. Из себя
словно мурин, совсем почернела. В переднем углу заместо иконы сухая тыква
висит, куриные лапки в одну шеренгу прибиты.
— Здравствуй, бабушка… Куда на станцию поворот держать, — вправо, аль
влево?
— Ох, сынок… На обгорелый дуб целиной-лугом ступай. Пешему не
заказано… Да не подашь ли мне, старой, водицы испить? Совсем, сынок,
помираю!
Зачерпнул солдат ковшиком, сам все на передний угол посматривает.
— Что ж у тебя, бабушка, иконы-то не видать? Из татарок ты, что ли?
— Тьфу, тьфу, служивый!.. Русская я, орловской породы, мценского завода.
Да знахарством все промышляла по слабости здоровья. Рукоделие такое: бес
ухмыляется, ангел рукой закрывается. Стало быть, образ мне в избе держать
несподручно. Всухомятку молюсь, — на порог выйду, звездам поклонюсь, «Славу в
вышних» пошепчу… Авось Господь-Бог услышит.
— А по какой части, бабушка, ты орудуешь больше? По штатской, аль по
военной?
— По штатской, яхонт, по штатской. Отстуду, скажем, между мужем-женой
прекратить, альбо от зубной скорби заговорить… Деток кому подсудобить, ежели
потребуется. Худого не делала. А по военной, что ж… В стародавние годы
заговоры по ратному делу действовали, пули свинцовые отводили. А ныне, сынок,
сказывают, кулеметы какие-то пошли. Так веером стальным и поливают.
Управься-ка с машиной этакой!..
Вздохнул солдатик.
— Ну, бабушка, ничего. На себе поснесем, да вас побережем. Кланяйся
родителям, в случае чего… В запрошлом году они скончавшись. Будь здорова,
бабушка, помирай себе с Богом…
Только встал, обернулся, — слышит, у ног тварь какая-то мяучит, о сапог
мягкая шуба трется, а ничего не видит… Протер он обшлагом буркалы, — что за
бес… Плошка пустая у порога подпрыгнула, метла прочь сама откатилась, голос
шершавый все пуще мяучит-надрывается.
— Ох, — говорит, — бабка! Что ж это за наваждение? Душа кошачья у тебя по
избе без лап, без хвоста бродит…
— А это, соколик, кот мой, Мишка. Плесни-ка ему молочка в плошку. Я
сегодня по слабосильности и с лавки не вставала. Голоден он, чай.
— Да где кот-то, бабушка?
— Плесни, плесни. Экой ты, солдат, надоеда… Налил солдат из крынки
полную плошку. Глядит: молоко стрепенулось, кверху подпрыгивает, будто
ложечкой кто сливки взбивает. Брызги во все стороны… Дрожит плошка, молоко
убывает да убывает, глядь-поглядь — само в себя ушло, края подлизаны, даже до
сухости…
Обалдел солдат, на бабушку уставился. Усмехается старушка.
— На войне был, а пустякам удивляешься. Настой-зелье я по своей секретной
надобности сварила, остудить под лавку поставила. А он, дурак Мишка, сдуру
лизнул, вот и бестелесным стал. Да пусть так бродит, мне все одно помирать.
Авось в бестелесном виде промышлять ему способнее будет.
Загорелась солдатская душа до чужого ковша, — по какой причине и сам не
знает…
— Ох, родненькая… Дай-ка мне состава энтого, умора ведь какая…
Солдатикам на позиции тошно, тоска смертная. А тут этакая забава… Уж я за
тебя в варшавском соборе рублевую свечу поставлю: окопный солдат вроде как
святой, — тебе это без пользы будет.
Закашлялась старушка, зашлась, поплевала в тряпочку, отдышалась и говорит:
— Экий ты младенец стоеросовый… Ну что ж, бери! Свои бросили, чужой
пожалел, водой попоил… Только смотри, шути да откусывай… Ежели какую тварь
либо человека в бестелесный вид приведешь, помни, орел: только водкой зелье
мое и прополаскивается. Рюмку-другую вольешь, сразу предмет в тело свое
войдет, натуральность свою обнаружит…
Солдат одной рукой за чашку, другой за баклажку. Перелил, бабушке в пояс
поклонился, и за дверь — целиной-лугом на обгорелый дуб, к своей станции.
Зелье на боку в баклажке булькает, — аж селезенка у солдата с радости
заиграла, до того забавная вещь.
* * *
С этапа на этап — докатился солдат до своего места, в аккурат час в час в
свою роту заявился. О ту пору полк ихний в ближний тыл на отдых-пополнение
оттянули. Старослужащим вольготнее стало, — винтовку почистил, шинель залатал
и вались на свою койку, потолочные балки в бараке пересчитывай.
А свежих бородачей во дворе обламывают. Занятие идет, соломенное чучело
колоть учат: штык по шейку всади, да назад одним духом с умом выверни. Ходит
ротный, присматривает, не очень и ему весело запасных вахлаков обтесывать.
Зевнул в белую перчатку, фельдфебеля спрашивает:
— А что ж, Назарыч, Шарика нашего не видать?
— Не могу знать! Второй день в безвестной отлучке. Тоже тварь живая,
амуры, надо быть, тыловые завелись.
Повернулся ротный на подковах, Назарычу занятия предоставил, в канцелярию
ротную пошел приказы полковые перелистывать. Слышит, за перегородкой в углу
кто-то посвистывает. Шарика кличет, — в ответ собачка урчит, веселым голосом
огрызается. Поглядел он в щелку: сидит это солдатик Каблуков, что намедни с
отпуска вернулся, на сундучке. Одна нога в сапоге, другая в портянке. Свистит,
пальцами прищелкивает, а перед ним, — Господи, спаси-помилуй! — пустой сапог в
воздухе носится, кверху носком взметывается.
Дрогнул ротный, а уж на что храбрый был, самому дьяволу не спустит. За
столик рукой придержался. Дошел до порога, за косяк ухватился… Стрепенулся
Каблуков, вскочил, вытянулся, а сапог округ него так в присядку и задувает,
уши по голенищам треплются, а из голенища, будто из граммофонной дыры:
«Ряв-ряв!» Да вдруг сапог прямо на ротного, будто к родному брату, — по
коленке его хлопает, в руку подметкой тычется. Побелел ротный — на елку бы
влез, да елки нетути…
— Ох, — говорит, — Каблуков, плохо мое дело… Прошлогодняя контузия, вот
она когда себя оказывает. Беги за Назарычем, пусть меня скорей в лазарет
свезет… А то, пожалуй, оборони Бог, кусаться начну.
Оробел Каблуков, к земле прирос. Однако кое-как губы расклеил:
— Не извольте, ваше высокородие, тревожиться. Сапог натуральный,
интендантской кожи. А что он сам летает, будьте без сумленья, собачку я
бестелесную учил поноску носить. Да тут вы сбоку взошли, не приметил я,
напужал только ваше высокородие занапрасно.
Выпучил ротный глаза.
Что ты… окстись!.. Какая-такая бестелесная собачка?
— Да наш Шарик! Я его, ваше высокородие, наскрозь прозрачной настойкой для
забавы обработал. Скажем, как стекло: виду нет, а в руку взять можно.
Ротный так на сундучок и опустился:
— Ну, Каблуков, придется, видно, нас двоих в тихое отделение на лазаретной
линейке везти. Я телесные сапоги в воздухе ловить буду, а ты бестелесной
собачкой забавляться. Видишь, что война из людей делает.
Однако, Каблуков, хочь и подчиненный, поперек тут врезался, видит, чем
дело тут плохим пахнет. Обсказал все, как есть, про помирающую старушку да про
кошкино молоко.
— Я ж, ваше высокородие, против присяги не пошел. Мог в лучшем виде сам
себя смыть, стеклянным студнем по всей России перекатываться… Поймай-ка у
сокола на плече, у бабы под мышкой… Ан к окопной страде вернулся. Вы, ваше
высокородие, извольте сундучок ослобонить, я вам чичас все наружу произведу, —
от своего начальника какие секреты!..
Звякнул сундучок веселой пружиной. Каблуков одной рукой шкалик вытащил,
другой невидимую собачку к себе притянул, бестелесную пасть ей раскрыл.
— Ишь ты, ртуть курчавая!.. Ротный армейский цупик, а насчет водки
отворачивается. За пальцы меня хватать? Своего отделенного начальника? Готово,
ваше высокородие, извольте получить.
И, действительно… Бабушке твоей Хны-Хны, преподобной Печерице! Сапог сам
собой на земь швякнулся, а промеж пальцев у Каблукова мясная собачка-Шарик
вьется, пасть раззявила, нос морщит, лапой по языку машет, винный дух
соскребывает.
Ротный по сторонам глянул, воздуху глотнул, Каблукову в самое ухо выпалил:
— Никому не показывал?
— Никак нет! Я, ваше высокородие, всей роте сюрприз готовил. В балагане на
ярманке и за двугривенный такого сюжета не покажут. Пусть, думаю, узнают, кто
есть таков Егор Каблуков…
— Эх ты, — говорит ротный, — телятина с косточкой… Смотри ж, чтобы мышь
не прознала, чтоб муха не догадалась… Чтоб ветер не подсмотрел. Ох,
Каблуков, чего это мы теперь с тобой разделаем… Наград в штабе не хватит!
И пошел к дверям, будто в мазурке поплыл, — один глаз лукавый, другой
задумчивый…
* * *
Часы заведи, а ходить сами будут. К закату из полкового штаба вестовой в
барак вкатывается: экстренно, мол, Каблукову явиться, да чтоб с ротной
собачкой пожаловал. Фельдфебель удивляется, землячки рты порасстегнули, однако
Каблуков ни гу-гу… Ноги шагают, а рука в затылке скребет: беспокойства-то
сколько от старушки этой помирающей произошло.
Переступил он через штаб-крылечко, писаря за столами переглядываются,
полковой адъютант, насупившись, ус теребит, — почему, мол, такая секретность?
Через него же первого всякие тайности происходили, а тут накось, — серый
солдат со сверхштатной собачкой, и хочь бы слово… Обидно.
Провели Каблукова в дальний закуток. Сам командир полка коридорную дверь
на два поворота замкнул, вторую прикрыл. — Ох, милый друг, Егор Спиридонович,
что-то будет?.. И ротный тут же: один глаз лукавый, другой и того лукавее.
Дернул командир плечом, щеки пламенем отливают. Дать бы ему, Каблукову,
промеж глаз, а ротного налево-кругом на гауптвахту, суток на десять, пока не
очухается… Ан сначала-то проверить надо.
— Ну что ж, показывай, голубь. А уж потом и я тебе по-ка-жу…
И зубом золотым скрипнул.
Подтянулся Каблуков. Он что ж, худого не замышлял. Схватил Шарика поперек
живота, баклажку вынул, да в пасть ему пропорцию и влил: сгинул Шарик, как дым
разошелся.
Повеселел тут солдат совсем, а командира полка аж в малиновый румянец
вдарило.
— Разрешите, ваше высокородие, фуражечку вашу?
Насмелился Каблуков, снял со стола да бестелесной собачке в зубы. И пошла,
братцы, мои, командирова фуражка козлом по всей горнице скакать, будто
нечистая сила в нее из-под половиц поддувает…
Перекрестился командир мелкой щепотью.
— Тьфу, тьфу!.. Простая деревенская баба, кочерга ей под пятое ребро, а
какую военную химию надумала!..
Глаз у него, конечно, по иному заиграл: та же опара, да другой кисель.
Потрепал Каблукова по защитному погону, ротного к грудям прижал.
— С Богом! Валите в мою голову! Только, чтоб и воробей на телеграфной
проволоке до поры-времени не услышал… Убью!
Обратил Каблуков Шарика в первобытное состояние, шкалик-то с собой
прихватил, и за ротным на вольный воздух выкатился.
А ротный так и кипит. Чичас через федьдфебеля десять отчаянных
самохрабрейших охотников вызвал. В баню их собрал, потому к бане рощица
примыкала, — очень это по диспозиции способно было. Выстроились молодцы, один
к одному — хоть в Семеновский полк в первую роту — и то не подгадят.
Разведчики рьяные, — блоха за немецкой пазухой повернется, и то уследят.
Про помирающую старушку ротный им, само-собой, обсказывать не стал. Зачем
православных землячков в сумление вгонять, — по нечистой линии сам Скобелев
сдрейфит…
— Вот, — говорит, — львы, слыхали, небось, — аеропланты теперь наши в
краску-невидимку красить начали. Достигаем до точки. Разговор был, что и
наушники такие к моторам приспособлять начали. Глушители то-исть! Фыркнет он в
небо, ни цвета, ни зуда, ни стрепета. Врагу каюк, нам чистая польза… Ан
теперь в главном штабе у нас новую вещь удумали… Состав такой безвредный
один доктор химический сообразил. Хлебнешь рюмку, сразу тебя в бестелесность
ударит, — ни ногтей, ни пупка, будто столб воздуха на невидимых подметках.
Поняли, львы?
— Так точно, поняли. А как же опосля, ваше высокородие, когда замирение
произойдет? У нас у всех жены-детки. Неудобно по домашности…
Усмехнулся ротный.
— Ничего, не робей. Вернемся с разведки, всем по чарке поднесу. Водка вмиг
состав этот створаживает, опять все в теплое тело войдем. Ужель стану я солдат
своих самолучших портить? Да я ж с вами… Из приварочной экономии командир
всем по десяти целковых обещал, окромя награды, — да и я от себя прибавлю…
Подошвы войлоком все подшили?
— Так точно, подшили.
Повеселели львы. Да и Каблукова взмыло: ишь ты, с какой малости такое дело
развернулось… А насчет доктора, может, ротный и правду сбрехнул: доктор этот
в мирное время, может, в орловском земстве служил, — старушка от него и
позаимствовала.
— Ну, Каблуков, — говорит ротный, — действуй… Только как же насчет
обмундирования? Немцы ж по пустым штанам-гимнастеркам палить будут. Это нам,
друг, не модель.
— Не извольте тревожиться! Обмундирование я, ваше высокородие, спрысну! Уж
насчет этого сам призадумывался, — однако действует… На Шарике ж ошейника и
видом не видать было. Винтовок, между прочим, брать не придется. Сталь-дерево
нипочем не поддается. Старушка-то не доглядела…
Сверкнул ротный глазом.
— На кой ляд нам винтовки! Не в них в этом деле сила… Только, ребята,
друг дружку на аршин дистанции бечевками связать надо, а то разбредемся, как
туман в поле. Говорить-то только тихим шопотом придется. Господи, благослови!
Действуй, Каблуков.
Выстроились десять охотников в ряд. Кажному Каблуков по деревянной ложке
налил, ротному последнему. Спрыснул всех, сам остатки хлебнул… Пронзительный
состав!..
Скрипнула дверь. В рощице за баней кусты зашуршали, будто ветер зеленую
дорожку надвое распахнул. А ветра, между прочим, и с детское дыхание не было:
на лугу спокой-тишина, пушинку оброни, сама наземь падет и не дрогнет. Огни
кое-где по окраинным халупам зажглись, туман вечерний у моста всколыхнулся, —
воздух сам с собой разговаривает:
— Эх, покурить бы теперь, ваше высокородие…
— Я тебе покурю. Пополам перерву, да еще надвое…
— Кто там с правого фланга споткнулся?
— Ничего… Держалась кобыла за оглоблю, да упала. Вали, землячки,
дальше…
* * *
Отмахали верст с десять. Притомились солдатики, потому хочь видимости в
них не было, однако, пятки горят, как у настоящих. По дороге, как через
местечко шли, баба полька, — из себя мед на рессорах, — руками всплеснула, к
фонарю отскочила, глаза выкатила… «Иезус-Мария! Плечо горит, будто медведь
облапил, — а на улице никого!..» Затряслась, подол собрала и — ходу.
Зыкнул ротный, по голосу сразу признать можно:
— Какой там кобель на правом фланге озорует? Смотри, Востяков, как в тело
войду, морду тебе за это самое набью окончательно. Зачем бабу обижаешь?
— Подвернулась она, ваше высокородие. Виноват! Эх, горе, на веревочке
идем, а то занятно уж очень, как в этом самом виде ежели бы подкатиться к ней
по настоящему…
— Я тебе подкачусь… Обменяйся с ним, Козелков, местом. Разыгрался он
что-то, как бугай в клевере.
У крайних домов на взгорье спохватился ротный:
— А ну-ка-сь, Каблуков! Веревочку я тебе приспущу. Смотайся-как в лавочку,
колбасы возьми конец, а то, окромя хлеба, провианту с собой не прихватили.
— Да как, ваше высокородие, брать-то? Колбаса по воздуху поплывет, купец с
перепугу крик поднимет, лавку замкнет. Попаду я тогда, как козел в прорубь.
Двинул его ротный невидимым локтем в невидимую косточку.
— Порассуждай у меня! Ты, хлюст, думаешь, что ежели скрозь тебя фонарь
видать, так ты и разговаривать можешь? Каблуки вместе! В походе кур-гусей
слизываешь, ни одна бабка не встрепенется, — а тут учить тебя. Рупь смотри в
кассу вбрось, не азиаты мы колбасу даром брать…
Слетал Каблуков тихо-благородно. Рупь за колбасу, конечно, многовато…
Полтинник подкинул, семь гривен сдачи себе отсчитал.
Пошли дальше. Собачки к следам принюхиваются, воют. Растолкуй-ка им, в чем
тут секрет… Камнями кое-как отогнали, — неудобно ж команде по такому делу со
свитой идти.
К самым, почитай, позициям нашим подошли. Темень кругом, не приведи Бог.
Прожектор кой-где немецкий из-за речки светлым хоботом рыщет. Сползет, и
совсем ослепнешь… Хочь ты телесный, хочь бестелесный, а ежели сам не видишь,
— куда пойдешь?
Свернул ротный командир в бор.
— Ложись, братцы! Пожуем малость, да и спать. Завтра чуть свет перейдем
линию. Лопатки-то с собой прихватили?
— Так точно, — как приказано. Под гимнастерки подоткнули.
— То-то! Первым делом под их пороховой погреб подкоп подведем. Верстах в
двух он от ихнего расположения, это нам доподлинно известно. Бог поможет, и
начальника их дивизии в лучшем виде скрадем — и не фукнет. Наделаем, львы,
делов! Только смотри у меня, — ни чихать, ни кашлять… К бабам ихним ни-ни!
Знаю я вас, бестелесных… Ежели у кого ненароком бечевка лопнет, помни:
сигнал-пароль «Ах вы сени мои, сени»… По свисту своих и найдешь… Из
подвигов подвиг, Господи благослови!
К сосне притулился, шинельку подтянул — и готов.
На войне заснуть — люльки не надо, проснуться и того легче…
…………………………………………………………………
Только это серая мгла по низу по стволам пробилась, вскочил ротный, будто
и не спал. Глянул округ себя, да так по невидимой фуражке себя и хлопнул. Вся
его команда не то, чтобы львы, будто коты мокрые стоят в одну шеренгу во всей
своей натуральности… Даже смотреть тошно. Веревочка между ими обвисла, сами
в землю потупились, а Каблуков всех кислее, чисто как конокрад подшибленный.
Дернул бестелесный ротный за веревочку — хрясь!.. — от команды отделился,
да как загремит… Хочь и не видать, да слышно: лапа перед ним так и
всколыхнулась. С пять минут поливал, все пехотно-армейские слова, которые
подходящие, из себя выдул. А как немного полегчало, хриплым голосом
спрашивает:
— Да как же это, Каблуков, сталось?! Стало быть состав твой только от зари
до зари действует. Стало быть, старушка твоя…
И пошел опять старушку благословлять. Не удержишься, случай уж больно
сурьезный.
Вскинул Каблуков глаза, кается-умоляет:
— Ваше высокородие! Без вины виноват! Хочь душу из меня на колючую
проволоку намотайте, сам больше того казнюсь. Вчерась, как колбасу покупал,
штоф коньяку заодно спроворил. Старушка-то помирающая, оглобля ей в рот,
явственно ж сказала: только водкой политура эта бестелесная и сводится. А про
коньяк ни слова. Выпили мы ночью без сумления по баночке. Ан, вот, грех какой
вышел…
Что ротному делать? Не зверь ведь, человек понимающий. Ткнул легонько
Каблукова в переносье.
— Эх ты, вареник с мочалкой… Что ж я теперь полковому командиру доложу?
Зарезал ты меня!..
— Не извольте, ваше высокородие, огорчаться. Немцы, допустим, газовую
атаку произвели, — состав наш и разошелся. Так и доложите…
Голос за сосной ничего, добрее стал:
— Ишь ты, дипломат голландский! Ладно уж! Только смотри, ребята, никому ни
полслова. Ну что ж, давай и мне коньяку, надо и мне слюду бестелесную с себя
смыть.
Смутился Каблуков, подает штоф, а там на дне капля за каплей гоняется.
Опрокинул ротный, пососал, ан порции не хватило. Заголубел весь, будто лед
талый, а в тело настоящее не вошел.
— Ах, ироды!.. Слетай, Каблуков, на перевязочный, спирту мне добудь хочь с
чашечку. А то в этом виде как же ворочаться-то: начальник не начальник,
студень не студень…
Благословил этак в полсердца Каблукова, в вереске под сосной схоронился и
стал дожидаться.