Запретный дневник

ГОЛОС

из воспоминаний об Ольге Берггольц

 

…я вмерзла в твой неповторимый лед.

О. Берггольц

 

ГЕОРГИЙ МАКОГОНЕНКО[395] 

Фрагменты из воспоминаний «Письма с дороги»

 

<…> 15 декабря я вернулся с Волховского фронта. После приключений на Ладоге я не рискнул еще раз испытывать судьбу и, воспользовавшись предложением летчиков, добрался до Ленинграда на бомбардировщике. Попутный грузовик довез меня с аэродрома до угла Невского и Садовой. Заваленный сугробами Невский трудно было узнать. В городе ли Ольга Федоровна — я не знал. Позвонил из автомата на квартиру — телефон, к счастью, работал — и услышал ее голос. Застал я ее случайно: холод изгнал ее из ледяной квартиры, и она перевезла Николая к знакомым, у которых топилась печка. К себе домой она забежала на минутку за нужными вещами.

Я передал подарок из дивизии генерала Краснова — концентраты гречневой каши, кубики спрессованного какао и несколько помятый в дороге настоящий калач! Его выпекали на полевой кухне. Все это именно в тот день было более чем кстати — карточки ведь уже были сданы и выданный за два дня вперед хлеб был съеден.

Но уехать Ольге Федоровне не удалось, очередь на самолет оказалась очень большой, а шофер, обещавший перевезти через озеро, исчез…

К концу декабря болезнь Николая Молчанова приняла грозный характер. Врачи потребовали положить его в больницу. Пришлось подчиниться. Почти ежедневно быстро слабевшая Ольга Федоровна, еле волоча ноги, с трудом добиралась по занесенным улицам до больницы, с крошечным узелком и традиционным блокадным бидончиком в руках.

Значительную часть своей скудной блокадной пайки она носила в больницу. Положение больного ухудшалось с каждым днем. В январе Николай Молчанов умер.

Окаменевшую от горя, еле державшуюся на ногах от истощения, бездомную (нельзя же было оставаться в вымерзшей, покрытой инеем квартире), я привел Ольгу Федоровну в Дом радио, где мы все, сотрудники, жили на казарменном положении. Здесь ей, среди друзей, было легче. Да и бытовые условия у нас по тем временам были царские: горело электричество, топилась печка в большом кабинете председателя Радиокомитета, где мы днем и вечером работали, а по ночам спали на раскладушках и длинном, вытянутом вдоль всей стены кабинета диване. Дрова оказались под рукой — на чердаке. Наши инженеры заверили, что стропила — толстые сосновые бревна — были установлены с огромным запасом прочности, их можно выборочно спиливать. После войны мы предупредили новое начальство, что нужно восстановить военные потери. Специальная комиссия после обследования пришла к заключению, что и оставшихся стропил больше чем нужно, чтобы держалась крыша. А мы-то так экономили…

<…>

В трагических обстоятельствах, сложившихся у Ольги Берггольц, — неуклонно наступавшая дистрофия, болезнь и смерть Николая Молчанова — только работа, только ежечасное ощущение своей нужности осажденному городу, его защитникам, только ясное знание, что она выполняет долг поэта-бойца, могли ей помочь, рождали бы те духовные силы, ту нравственную стойкость, которые побеждали физическую слабость и личное горе. Так жили все сражавшиеся ленинградцы. Такой жизнью и могла только жить Ольга Берггольц. В этом был секрет сопротивляемости и выживания.

Помимо корреспондентских поездок на мне лежали другие, более ответственные обязанности. С сентября я был редактором-организатором передач на страну «Говорит Ленинград» — они проводились сразу после того, как замкнулось кольцо блокады. Со страной говорили защитники города: солдаты и матросы, рабочие и домохозяйки, ставшие самоотверженными бойцами ПВО, ученые, писатели, композиторы, прибывшие из области партизаны — все те, кто имел гражданское и моральное право говорить от имени Ленинграда. Выступала в этих передачах и Ольга Берггольц со специально написанными стихами.

С сентября назначенный начальником литературного отдела, я вместе с редакторами готовил почти ежедневные передачи различных жанров. Мы организовали очерки о защитниках города, о работе для фронта, публицистические статьи, стихи, новые песни. Регулярно выходила «Радиохроника». Это был радиожурнал, органически объединявший литературу и музыку, публицистику и художественную прозу, лирическую поэзию и сатиру — поэтическую и прозаическую, выступления писателей-фронтовиков, ученых, артистов, поэтов со своими стихами. Актуальность «Радиохроники», тематическое и жанровое ее разнообразие снискали ей широкую популярность у радиослушателей. Идея создания «Радиохроники» была осуществлена под непосредственным руководством Яши Бабушкина, когда он еще был начальником отдела (с осени его назначили художественным руководителем Радиокомитета).

По роду своей работы я, как и другие редакторы отдела, выступал «заказчиком». Программы передач носили индивидуальный характер. Каждая из них зависела от конкретных заданий. Страна ждала от нас информации — как сражается и держится Ленинград. Враг стоял у ворот, нужно было находить формы и методы передачи информации. Быстро менявшиеся обстоятельства войны определили тип и характер передач на Севастополь, на Москву (в октябрьские, грозные для столицы дни). Прикрепленные к Радиокомитету писатели получали всякий раз совершенно точные задания. По мере необходимости привлекались и писатели, состоявшие при Политуправлении Ленинградского фронта: Н. Тихонов, А. Прокофьев, В. Саянов — и при Политуправлении Балтийского флота: Вс. Вишневский, Л. Успенский, А. Крон, Вс. Азаров. Из прикрепленных к Радиокомитету писателей в первую блокадную зиму больше других работали Ольга Берггольц и Владимир Волженин (умер в феврале 1942 года).

Сразу по возвращении с Волховского фронта, помимо текущих передач, я начал готовить новогодние передачи.

Нужно было выступление поэта на страну. Ольга Берггольц уже делала это в сентябре, и тогда ею была найдена отличная форма — письмо к матери, жившей на Каме. Сейчас я попросил написать второе письмо на Каму. Оно было написано 20 декабря.

Новогодние передачи для Ленинграда были особенно трудными. Ленинградцы встречали 1942 год в ужасных условиях. Огромное число рабочих и служащих жило на казарменном положении, и, естественно, Новый год они встретят вместе, в общежитиях. Будет свет и тепло, а главное — не будет одиночества. Но сотни тысяч останутся в своих промерзших квартирах без света, — лишь у немногих будет теплиться слабый огонек самодельной свечки или коптилки, Ослабевшие даже не смогут подняться с постели. Их связь с миром поддерживалась только через радио, и в этот, когда-то светлый и праздничный, вечер они с особым напряжением станут ждать — что скажут по радио? Нельзя было обманывать это ожидание, этой веры в радио, нельзя было делать вид, что мы забыли, что 31 декабря — не обычный, а новогодний вечер.

В поисках формы такой нетрадиционной передачи родилась мысль провести беседу с ленинградцами, начать с ними разговор — доверительный, жестко-правдивый и гордый — о нашей жизни, о беспримерных испытаниях и о нашей победе! Ведь уже пятый месяц враг рвется в наш город, но путь ему прегражден, и планы захвата Ленинграда провалились! Враг пытается обстрелами и бомбежкой, голодом и холодом сломить нашу волю, отнять веру в победу и опять терпит поражение. Мы всем сердцем верим в победу, мы ждем ее, и она будет…

Естественным было обращение к Ольге Берггольц. Естественным, потому что она многие свои стихи, написанные для радио, строила как живой разговор с каким-нибудь конкретным собеседником: соседкой по квартире Дарьей Власьевной, сестрой… Это обращение к собеседнику придавало удивительную эмоциональную силу ее стихам.

Нам показалось, что не меньше возможностей таит в себе «прозаический» разговор с ленинградцами. Преодолевая слабость, Ольга Федоровна согласилась. 29 декабря состоялась первая беседа.

«Дорогие товарищи! Послезавтра мы будем встречать Новый год. Год тысяча девятьсот сорок второй. Еще никогда не было в Ленинграде такой новогодней ночи, как нынешняя. Мне незачем рассказывать вам, какая она. Каждый ленинградец знает об этом сам, каждый чувствует сейчас, вот в эту минуту, ее небывалое дыхание… И все-таки, вопреки всему, да будет в суровых наших жилищах праздник. Ведь мы встречаем тысяча девятьсот сорок второй в своем Ленинграде, — наша армия и мы вместе с ней не отдали его немцу, не дали ему вторгнуться в город. Мы остановили врага. Наш город в кольце, но не в плену, не в рабстве.

Это уже безмерно много.

Да, нам сейчас трудно… Но мы верим… нет, не верим — знаем — она будет! Ведь немцев отогнали от Москвы, ведь наши войска отбили обратно Тихвин. Победа придет, мы добьемся ее, и будет вновь в Ленинграде и тепло, и светло, и даже… весело. И может быть, товарищи, мы увидим наш сегодняшний хлебный паек, этот бедный, черный кусочек хлеба, в витрине какого-нибудь музея… И мы вспомним тогда наши сегодняшние — декабрьские — дни с удивлением, с уважением, с законной гордостью».

В заключение первого разговора с ленинградцами Ольга Берггольц прочла два стихотворения: «Первое письмо на Каму», написанное в сентябре, и «Второе письмо на Каму», написанное 20 декабря, — неизвестные ленинградцам, потому что они читались в передачах на страну.

Специальный номер «Радиохроники» был посвящен встрече Нового года. Для этого номера, который передавался поздним вечером 31 декабря, Ольга Берггольц написала стихотворение «Новогодний тост»:

 

В еще невиданном уборе —

Завьюженный огромный дот, —

Так Ленинград, гвардеец-город,

Встречает этот Новый год.

Как беден стол, как меркнут свечи!

Но я клянусь: мы никогда

Правдивей и

                          теплее встречи

Не знали в прежние года…

 

Январь и февраль были самыми суровыми месяцами блокады. Число жертв в Радиокомитете возрастало. Почти каждый день мы теряли наших товарищей. Но работа продолжалась и в прежнем объеме и с прежней интенсивностью. Обязанности павших брали на себя живые.

Ольга Берггольц выполняла различные поручения наших многочисленных редакций. Но в январе у нее последние силы отнимали тягчайшие походы в больницу к Николаю Молчанову. Дистрофия свирепо и ожесточенно пыталась сломить ее волю к жизни, уничтожить ее сопротивляемость болезни.

В конце января, как-то ночью сидя в нашем общежитии, где кто-то беспокойно спал, кто-то тихо стонал в забытьи, мы с Яшей Бабушкиным заговорили о том, что нас уже давно беспокоило и тревожило: как спасти Ольгу? Решили, что будем настойчиво добиваться разрешения эвакуации Ольги Берггольц самолетом. Но мы понимали, что эти хлопоты могут затянуться надолго, а надо — крайне необходимо было — уже сейчас найти что-то. Так родился план  поручить Ольге Берггольц срочную и ответственную работу. Конкретно — решили просить ее написать… поэму о блокаде, о сражающемся и сопротивляющемся в осаде городе. При этом была поставлена дата, чтобы задание, как всегда, носило точный и определенный каким-то событием срок. Время подсказывало эту дату: поэма о Ленинграде должна быть написана к Дню Красной Армии, к 23 февраля.

Предложение было неожиданным для Ольги Федоровны, оно смутило ее. Берггольц раньше поэм не писала. И — поэма о Ленинграде… сейчас, в эти месяцы блокады?.. Но высокое чувство ответственности, сознание своего долга, выработанная за месяцы войны внутренняя дисциплина определили ее решение. Если нужно — значит, она обязана сделать!

Днем мы все были заняты, нас ждали сотни редакционных дел, очередные передачи, беседы с авторами, заказы, редактирование. И дела бытовые, становившиеся все более сложными и хлопотливыми: нужно было организовывать в Доме радио «баню», следовало найти в городе парикмахершу и открыть парикмахерскую у себя в подвале, чтобы люди не опускались, следили за собой, мылись, стриглись и брились…

Ольга Федоровна сидела в дневное время на диване, закутавшись в платок, и что-то писала, тихо «бормоча» рождавшиеся стихи… Мысль о поэме все больше захватывала ее. А ночами, несмотря на слабость, на отеки, словно расцветала: сбивчиво и увлеченно говорила нам с Яшей о будущей поэме и твердо заверяла, что она обязательно будет «личной». И требовала, чтобы мы высказывали свои пожелания…

Потом эти беседы прекратились. В послеполуночные часы, когда затихало наше общежитие, Ольга забиралась в отдаленный угол громадного председательского кабинета, садилась за маленький столик, накрывала платком лампу, чтоб свет не мешал спящим рядом усталым товарищам, и начинала работать.

К середине февраля поэма была написана. Так же ночью, негромким голосом, но с той, присущей только Ольге Берггольц, чеканной и волевой интонацией она прочитала нам свою поэму, названную — «Февральский дневник». Форма повествования — дневник — естественно сочетала лично пережитое ею и общее в судьбе всех ленинградцев, живущих в сражающемся и осажденном городе. В поэме естественно прозвучало единство лирического, исповедального и библейско-эпического начал. Поразителен был совершенно новый, впервые созданный образ великого города, о котором было столько написано русскими поэтами. Будничные и горестные приметы блокадного быта («дремучий иней», «уездные сугробы», «степная туманная мгла») обретали высокий поэтический смысл, вырастали в символы нашей жизни, когда страшный и безумный быт становился бытием героического города.

Но мы были потрясены прежде всего интонацией поэмы, ее страстным, захватывающим и гипнотизирующим читателя пророчеством. Только большой поэт мог почувствовать сердцем, что в эти жестокие дни войны и осады нужен именно этот эмоционально-категорический пафос, утверждающий неизбежность поражения врага и сегодняшнюю победу — победу духа, несмотря на все бесчеловечные испытания, обрушенные на ленинградцев.

Поэма «Февральский дневник» была впервые прочитана Ольгой Берггольц 22 февраля 1942 года в очередном, 195 номере «Радиохроники». Для Берггольц это был рубеж: она бессознательно, где-то в глубинах души, в тайниках сердца, почувствовала и поняла, что теперь навечно связала себя с Ленинградом, что завоевала дорогой ценой звание поэта своего города.

В одну из январских ночей Ольга Берггольц, Яша Бабушкин и я заговорили о пути, пройденном с начала войны, о нашей работе, о том месте, какое заняло радио в жизни и борьбе осажденного города. У микрофона выступали сотни его защитников. Сколько было написано отличных стихотворений, песен, рассказов… Сколько передано волнующих репортажей с места событий: бой на отдельном рубеже, завод, работающий под бомбами и снарядами, спасение детей, пострадавших от артиллерийского обстрела… Какие люди выступали в передачах на страну и в перекличках сражающихся городов — Ленинграда с Одессой, Севастополем… Какие письма писали ленинградцы на радио… За каждым выступлением, очерком, стихотворением, репортажем — реальные судьбы людей.

Радио обладало только ему свойственной способностью объединять сотни тысяч людей в одну аудиторию, превращать разбросанных по городу и фронту слушателей в соучастников тех событий, о которых рассказывал боец, рабочий, писатель или диктор.

Но слово, произнесенное по радио, западая в души слушателей, не закреплялось печатно. К нему нельзя было вернуться. А ведь на Ленинградском радио был накоплен огромный опыт. Так родилось предложение подготовить книгу «Говорит Ленинград», куда вошли бы лучшие материалы, передававшиеся по радио в месяцы осады. Вспоминая теперь о наших планах создать такую книгу, поражаешься тому обостренному чувству истории, которое нас вдохновляло. Война была еще в начале, блокада продолжалась, а мы действительно жили завтрашним днем. Задумывая книгу о радио в блокаде, мы как-то просто и естественно думали о завершенном периоде, об истории осажденного города, о нашей победе… Только вот когда это будет — никто не знал.

Но в декабре 1941 года разгромили немцев под Москвой. В январе наши войска освободили Тихвин. Безотказно действовала автомобильная трасса через Ладожское озеро, хотя немцы беспрестанно и ожесточенно ее бомбили и обстреливали. По ней шли бесценные для Ленинграда грузы, и прежде всего продовольствие, хлеб. Народ любовно назвал эту трассу Дорогой жизни. В январе уже было объявлено о прибавке хлеба по карточкам. Все дышало нарастающей, трудной, дальней, но неукоснительно приближающейся победой народа…

В конце января Николай Тихонов был вызван в Москву для выполнения срочных заданий. Он рассказал в Союзе писателей о бедственном положении ленинградцев. Владимир Ставский добился разрешения послать через Ладогу машину с продовольствием. Сопровождать эту машину самоотверженно согласилась сестра Ольги Федоровны — Мария. И вот в конце февраля в Доме писателя появилась Муся Берггольц, та, которую мы знали по сентябрьским стихам Ольги Берггольц: «Машенька, сестра моя, москвичка…» Запомнилось несколько февральских вечеров в нашем общежитии, когда у весело горящей печки собирались сотрудники редакции, чтобы послушать двух сестер. А они, укутавшись одним платком, пели старинные печальные народные песни.

…А дистрофия продолжала свое грозное дело. Ольга Федоровна с каждым днем все больше слабела — истощение приобрело отечный характер. Нужно было срочно вывезти ее на Большую землю. 1 марта Берггольц вылетела в Москву, где прожила почти два месяца. Этот период жизни получил отражение в ее письмах из Москвы.

<…>

 

ЛЕВ ЛЕВИН[396] Фрагменты из воспоминаний «Жестокий расцвет»

 

<…> 6 ноября 1941 года мой товарищ по курсам младших лейтенантов при Первом учебном запасном минометном полку известный ленинградский кинооператор Анатолий Погорелый и я патрулировали по Невскому. Мы ходили взад-вперед по его левой стороне, если стоять спиной к Адмиралтейству, от Садовой до Московского вокзала. Заступили в шестнадцать часов. Должны были патрулировать до двадцати четырех.

Праздничную демонстрацию отменили. Можно было ждать, что немцы подготовят к празднику сюрприз, но ничего особенного, кажется, не произошло. Где-то в отдалении лопались снаряды и рвались бомбы, но к этому, в общем, уже привыкли. Во всяком случае, на Невском было спокойно. Наше дежурство обошлось без происшествий.

В полночь пришла смена. Закоченевшие и, как всегда в те дни, голодные, мы заторопились домой. Наши курсы помещались в одном из больших казарменных зданий неподалеку от Витебского вокзала.

Когда мы поравнялись с улицей Рубинштейна, я увидел на другой стороне, возле хорошо известного ленинградцам рыбного магазина, дворничиху, сгребавшую снег (тогда его кое-где еще убирали).

Недолго думая, я попросил Погорелого минутку подождать, нацарапал короткую записку и передал дворничихе, с тем чтобы она завтра утром как можно раньше отнесла ее на улицу Рубинштейна, семь, Ольге Федоровне Берггольц. Просьба была, естественно, подкреплена некоторой суммой денег.

Я написал, что завтра буду патрулировать по левой стороне Невского, если стоять к Адмиралтейству спиной, и попросил Ольгу, если это возможно, хотя бы ненадолго появиться на Невском от восьми до шестнадцати.

— В чем дело? — вяло поинтересовался Погорелый, когда мы пошли дальше.

Я рассказал.

Погорелый с сомнением покачал головой.

— Вряд ли Берггольц придет, — сказал он. — Да и не стоило ее тревожить. Уверяю вас, ей сейчас не до свиданий с друзьями.

Я стал горячо возражать. С Ольгой, говорил я, меня связывает десятилетняя дружба, а это кое-что да значит.

— Посмотрим, — усмехнулся Погорелый. — Завтра увидим, кто из нас прав. — Он помолчал. — Если, конечно, дворничиха вообще передаст вашу записку. Что, как говорится, вряд ли. Очень ей нужно в такое время бегать по чужим квартирам. Вы хоть дали ей что-нибудь?

— Двадцать пять рублей, — с достоинством сказал я.

— Тоже мне деньги! По такому случаю могли бы и раскошелиться.

Тем временем мы подошли к казарме, поднялись по зашарканной лестнице, добрались до нар и, не раздеваясь, повалились на них.

— Спать! — приказал Погорелый. — Завтра подъем чуть свет.

Он повернулся ко мне спиной и вскоре уже похрапывал.

А я, несмотря на усталость, заснул не сразу. «Придет Ольга или не придет? — гадал я. — Вероятно, ей сейчас и в самом деле не до меня. Силенок, конечно, маловато. Да и откуда им взяться? Живет наверняка на тех же правах, что и все остальные. Так же голодает».

Встали мы с Погорелым действительно чуть свет, похлебали редкого блокадного супа, взяли винтовки, противогазы и пошли на Невский.

Было ясно, что с утра Ольга во всяком случае не появится. Но я все-таки присматривался к каждой женщине, попадавшейся навстречу. Однажды мне издали почудилась Ольга, ее фигура, ее походка, ее прядка. Я уже шагнул, чтобы заговорить, и только тут увидел незнакомый удивленный взгляд.

Погорелый молчал, но посматривал на меня насмешливо.

Время шло, а Ольга все не появлялась.

На углу Литейного я неожиданно встретил старого знакомого — И. Меттера, чью повесть «Разлука» еще так недавно редактировал для «Литературного современника». Мне показалось, что на нем пальто с чужого плеча, но тут же я понял, что он просто очень похудел, как бы уменьшился в размерах. Тем не менее был бодр и, как всегда, улыбался.

— Понимаешь, какая штука, — торопливо заговорил Меттер таким тоном, как будто мы с ним виделись вчера в редакции и на мне обычный штатский костюм, — на днях мы с Сергеем Дмитриевичем Спасским выступали в одном месте. Нас накормили ужином, а сегодня обещали угостить обедом. Который час? Боюсь опоздать. Бегу… — Он на ходу пожал мне руку и быстро пошел, скорее, побежал по Невскому.

До конца дежурства оставалось не так уж много времени. Ольги не было. Погорелый посматривал на меня с явным сожалением.

Я столько раз ошибался, принимая за Ольгу незнакомых женщин, что, когда она на самом деле появилась, чуть не прошел мимо.

Ольга пришла с Колей Молчановым. Прежде всего меня поразила перемена, происшедшая в нем. Когда я видел его последний раз — это было еще до войны, — он производил впечатление полного сил, цветущего молодого человека. Я знал, что он серьезно болен — у него была эпилепсия, — но на щеках его всегда играл румянец, он казался бодрым и даже физически сильным. Сейчас в лице его не было, что называется, ни кровинки, глаза потухли, он улыбался вялой улыбкой, больше похожей на гримасу.

Ольга тоже заметно осунулась и побледнела, но была неестественно оживлена.

Обняв меня и обхватив при этом холодный приклад винтовки, Ольга ткнулась лбом в мое ухо и неожиданно сказала:

— Здравствуй, Ландыш. А где Фиалка?

Это так вопиюще противоречило всему нас окружавшему, что я онемел. Ольга же, блестя глазами и коротко похохатывая, рассказывала, какими молодцами оказались наши старые друзья. Женя Шварц, например. Как много она работает, сколько стихов написала. Среди них есть, между прочим, и такие, которыми она, в общем, довольна.

— Читал? Может быть, по радио слышал?

Пришлось признаться, что не читал и по радио не слышал.

— Э, братец, так ты, видно, про меня ничего не знаешь, — засмеялась Ольга. — Значит, ты и мое письмо Муське не слышал? Я его еще в сентябре написала. «Машенька, сестра моя, москвичка!» Не слышал?

Пришлось признаться, что не слышал.

Не объяснять же ей было, что, обучаясь на своих курсах, я после полевых занятий с непривычки падал на нары или просто на пол и засыпал мертвым сном. Откуда мне было знать, что за эти месяцы в жизни Ольги произошли разительные перемены, что она стала поэтом борющегося Ленинграда, что судьба ее отныне и навсегда связана с судьбой осажденного города, что в ее стихи с болью и надеждой вслушиваются люди не только в кольце блокады, но и далеко за его пределами. Короче говоря, я не знал, что случилось настоящее чудо: война и блокада подняли Ольгу на самый гребень трагических событий, разом проявили то, что годами копилось и зрело в ее душе, превратили ее в истинного поэта-гражданина, чей искренний, чуждый ложного пафоса, живой человеческий голос уверенно и властно звучал над опустевшими улицами и площадями Ленинграда, в оледеневших пещерных жилищах, в землянках и блиндажах переднего края.

Это был неожиданный для многих, но глубоко оправданный и выстраданный поэтический расцвет. Сама Ольга назвала его жестоким:  «Я счастлива, и все яснее мне, что я всегда жила для этих дней, для этого жестокого расцвета»; «Благодарю ж тебя, благословляю, жестокий мой, короткий мой расцвет…».

…Между тем Ольга не умолкала ни на минуту. То и дело она со скрытой тревогой поглядывала на Молчанова. Он стоял молча, с равнодушным видом и явно не прислушивался к нашему разговору.

— Коля у нас комиссован по болезни, — предвосхищая возможные расспросы и как бы оправдываясь, говорила Ольга. — Но без дела тоже не сидит. Много работает в ПВО. Пишет большую статью «Лермонтов и Маяковский». А потом будет писать книгу «Пять поэтов». Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Блок и Маяковский. Правда, здорово?

— Очень здорово. — Я глядел на по-прежнему отсутствовавшего Молчанова и с грустью думал, что вряд ли ему удастся все это написать.

— Вчера передавали по радио мое праздничное письмо. В это время поднялся страшный шум. Немцы стреляли, бомбили, ты же слышал. Но письмо все-таки пошло в эфир. У меня есть копия. Хочешь, подарю? Кроме того, стихи написала. Прочесть?

Мы шли по Аничкову мосту. Ольга и я впереди, Молчанов и Погорелый немного сзади. Молчанов так и не сказал еще ни одного слова.

— «И мы справляли, как могли, — читала Ольга, — великий день… И как дерзанье, в бомбоубежищах прошли торжественные заседанья. Сюда, под землю, принесли мы наши гордые знамена. А бомбы с грохотом рвались, и с пением мешались стоны…» Это я вчера написала. Что скажешь?

Не дожидаясь ответа, она наклонилась ко мне и быстро зашептала:

— Ты не представляешь, как я боюсь за Колю. Он не выдержит. У него участились припадки. Есть возможность уехать, увезти его. Но я не могу. Понимаешь, не могу. Ленинград — моя судьба. Понимаешь?

— Оля, — вдруг сказал Молчанов незнакомым хриплым голосом. — Мы опоздаем.

Это были единственные слова, которые он произнес за все время нашей встречи.

— Да, да, — заспешила Ольга. — Нужно идти. Меня ждут в Радиокомитете. Готовим перекличку с Севастополем. Боже мой, но ты-то как?

Мы обнялись, и вот они уже заскользили по заснеженному Невскому, издали помахали мне — Молчанов нехотя и вяло, Ольга с улыбкой и от души, — заговорили о чем-то, видимо, уже забыли о нашей встрече, скрылись за поворотом.

— Все-таки пришла, — негромко сказал Погорелый. — Честно говоря, не ждал. О дружба, это ты! — Он шутил, но тон у него был виноватый. — А муженек ее долго не протянет. По всему видно, что не жилец…

Увы, Погорелый оказался прав: после нашей встречи Коля Молчанов прожил немногим больше двух месяцев — он умер от голода в январе 1942 года.

Через тридцать с лишним лет Ольга прислала мне трехтомное собрание своих сочинений. Во втором томе, в разделе «Говорит Ленинград», я нашел праздничное письмо — то самое, о котором она рассказывала на Невском 7 ноября 1941 года и копию которого предлагала подарить.

«В этом году, — писала Ольга накануне нашей встречи, — мы ничем не украшаем наш город. Не будет ни знамен, ни огней. Деревянными ставенками, фанерными листами прикрыты окна жилищ. Праздничный стол ленинградцев будет скуден — разве немного погуще суп. Как и вчера, на улицах Ленинграда будут ходить только ночные патрули, — и шаг их на пустых улицах будет звучать гулко и мерно».

 

* * *

 

Через неделю после встречи на Невском наше пребывание в запасном минометном полку закончилось. Мы с Погорелым получили назначение в соседние полки 10-й стрелковой дивизии. На ходу формируясь и обучаясь, дивизия двигалась к передовой и в начале декабря вышла на Невскую Дубровку. Однако пробыл я здесь всего месяца полтора, — в конце января 1942 года меня отозвали в редакцию армейской газеты, где я и прослужил до конца войны.

Вскоре наша 8-я армия перешла из Ленинградского фронта в Волховский. Морозной ночью мы перемахнули через Ладожское озеро. Началось долгое сидение в приладожских лесах и болотах.

До Ленинграда стало дальше, чем прежде, но все-таки близко — несколько часов езды на машине. Тем не менее выбрался я туда только летом 1943 года. Редакции понадобились стихи ленинградских поэтов. Мне было поручено их «организовать».

Задание я выполнил: В. Инбер, Б. Лихарев, А. Прокофьев, В. Саянов дали мне стихи, написанные специально для нашей газеты. Но повидаться с Ольгой и получить у нее стихи не удалось, — именно тогда она ненадолго уехала в Москву. Мы с Николаем Чуковским пришли к Леониду Малюгину в «Асторию» и выпили за здоровье Ольги, но встреча с ней откладывалась на неопределенное время.

Состоялась она только в конце 1944 года.

24 ноября 1944 года на первой полосе нашей газеты «Ленинский путь» появился крупный заголовок: «Доколотили!» Это означало, что войска нашей армии уничтожили наконец фашистскую группировку, окопавшуюся на полуострове Сырве (западная оконечность острова Сааремаа). Война на Ленинградском фронте закончилась.

В декабре мне было разрешено на несколько дней съездить в Ленинград. Поехали мы вдвоем с Дм. Хренковым. Дружба с ним сыграла большую роль в моей жизни и работе фронтового журналиста. Он моложе меня на целых восемь лет, но успел побывать и на войне с белофиннами. Вместе с ним я не раз ходил в нелегкие командировки по частям нашей армии. Эти совместные походы стали для меня школой не только газетного опыта, но и воинского мужества. В конце войны Хренков — единственный из нас! — был награжден орденом Красного Знамени.

Приехав в Ленинград, мы с комфортом расположились в уютном номере «Европейской» гостиницы (это после волховских-то землянок!). Жили в свое удовольствие. Кому-то из нас пришла в голову идея пойти в цирк. Сказано — сделано! В тот же вечер мы были в цирке. Правда, это чуть не кончилось драматически: мы пришли в цирк несколько навеселе и — каждый сам по себе, независимо друг от друга — были задержаны военным комендантом. Я за то, что шел в расстегнутой шинели, а Хренков — за пререкания. Когда меня привели к коменданту, Хренков был уже там и встретил меня с энтузиазмом. Это не вызвало сочувствия у коменданта, но испортить нам вечер он все-таки не захотел…

На следующий день мы были приглашены в гости к Берггольц.

Она жила на той же улице Рубинштейна, но уже не в «слезе», а в другом доме, неподалеку от Пяти углов.

 

…Я живу в квартире, где зимою

чужая чья-то вымерла семья.

Все, что кругом, — накоплено не мною,

все — не мое, как будто я — не я.

 

Когда мы пришли, я сразу понял, что жизнь Ольги обставлена теперь отнюдь не так, как в «слезе». Бросалось в глаза обилие красного дерева. На столе, покрытом белой скатертью, стояла отличная посуда. Я невольно вспомнил квартиру в «слезе», с обеденным столом, накрытым газетами, и чаем из граненых стаканов.

За то время, что я не видел Ольгу, мы обменялись несколькими письмами. К сожалению, они не сохранились. Хорошо помню, что писал ей, узнав о смерти Коли Молчанова, и получил ответ. Но встретились мы за все время войны лишь второй раз. На книжке «Ленинград», подаренной мне в этот вечер, Ольга написала: «В день встречи во второй раз за три года войны. Ольга. Ленинград. 1944 (7/XI 41)».

Кроме нас с Хренковым, по моей просьбе был приглашен Малюгин. Насколько я знаю, Ольга никогда с ним особенно не дружила, но рада была видеть его вместе с нами.

Вечер, проведенный вчетвером (Макогоненко почему-то не было), я вспоминаю как один из самых счастливых и веселых в моей жизни.

Все мы были еще молоды: самому старшему из нас — Малюгину — исполнилось тридцать пять. Страшная война, участниками которой мы оказались, шла к концу. Исход ее не вызывал уже никаких сомнений. Каждый из нас честно выполнил свой долг. Особенно это относилось, конечно, к Ольге. Она не просто выполнила свой долг. Она совершила подвиг. Тоненькая девочка в красном платке, сидевшая когда-то на подоконнике в Доме печати, писавшая книжки для детей и, в сущности, только начинавшая работу во «взрослой» поэзии, стала вдохновенным певцом осажденного героического Ленинграда!

Все годы блокады она жила счастливой — да, да, именно счастливой! — жизнью. Вся предыдущая жизнь казалась Ольге лишь закономерным подступом к ее жестокому, короткому расцвету.

Летом 1942 года она прочитала по радио стихотворение «Мы шли на фронт…»:

 

Да. Знаю. Все, что с детства в нас горело,

все, что в душе болит, поет, живет, —

все шло к тебе, торжественная зрелость,

на этот фронт у городских ворот.

 

Торжественная зрелость — как это сказано!

Невольно вспоминается «государственная печаль» Я. Смелякова. Но дело не только в том, что пришла зрелость. Случилось нечто еще более торжественное — обновилась душа: «У каменки, блокадного божка, я новую почувствовала душу, самой мне непонятную пока».

В поэме «Твой путь», откуда взяты эти слова, Берггольц вспоминает, как задолго до войны она стояла на Мамиссоне — одном из самых высоких кавказских перевалов: «…О девочка с вершины Мамиссона, что знала ты о счастии?»

Девочка с вершины Мамиссона, глядящая на мир широко открытыми наивными глазами, — это и есть довоенная Ольга Берггольц, которая демонстративно застилала стол газетами, обвиняла Либединского в мещанском перерождении, а Германа называла попутчиком…

Поэму «Твой путь» Берггольц написала в апреле 1945 года, в пору «торжественной зрелости». Мечтая о счастье, «девочка с вершины Мамиссона» не знала, что «оно неласково, сурово и бессонно и с гибелью порой сопряжено». В том, что это именно так, автор поэмы «Твой путь» убедился на своем собственном нелегком жизненном опыте последнего десятилетия.

После этого особым вещим смыслом наполняются строки из поэмы, которые я частично уже цитировал:

 

Я счастлива.

                        И все яснее мне,

что я всегда жила для этих дней,

для этого жестокого расцвета.

И гордости своей не утаю,

что рядовым вошла в судьбу твою,

мой город,

                   в званье твоего поэта.

 

В декабре 1944 года, когда мы собрались у Ольги, она была в зените своей «торжественной зрелости», своего «жестокого расцвета».

…В тот вечер все мы нежно любили друг друга и были счастливы.

Самый молодой из нас — двадцатипятилетний Митя Хренков, впервые видевший Ольгу вблизи, — смотрел на нее и слушал ее с восхищением. Да и я смотрел на нее новыми глазами. Это была другая Ольга. Не та, которую я знал до войны. Не та, с которой я встретился на Невском 7 ноября 1941 года.

Ольга, разумеется, не могла не чувствовать нашего восхищения, понимала, что сегодня все мы влюблены в нее, и это делало ее особенно обаятельной и веселой. Она была так же счастлива, как и мы.

Не помню уж, кто из нас первым произнес эти слова, но тотчас после того, как они были сказаны, мы хором повторяли их. Они стали как бы девизом этого счастливого вечера.

— Единение фронта с тылом!

Привычная газетная фраза вдруг прозвучала по-особому, наполнилась жизненной плотью, приобрела неожиданный личный смысл.

Фронт представляли мы с Хренковым просто потому, что на нас была военная форма. Штатская Берггольц не хуже нас знала, как рвутся снаряды и бомбы. Тем не менее она представляла тыл. Впрочем, дело было вовсе не в том, кто что представляет. Мы от души веселились, конечно же, потому, что война кончалась, победа была не за горами и каждого из нас еще ждала длинная-длинная жизнь…

Мы ели, пили, пели песни, танцевали. Кто-то засыпал, просыпался, снова садился к столу. Ольга читала стихи. Мы захлебывались от восторга, становились перед ней на колени, благодарили ее от имени фронтовиков, тыловиков, от имени советского народа, всего передового, прогрессивного человечества…

Прощаясь, мы никак не могли расстаться и клялись друг другу в вечной любви и преданности.

В гостинице Хренков долго не мог угомониться, расспрашивал меня об Ольге, о том, как и когда я с ней познакомился, о ее довоенных книгах, о Борисе Корнилове.

Впоследствии Ольга часто вспоминала нашу встречу и никогда не упускала случая помянуть добрым словом «единение фронта с тылом». Даря нам свои книги, она всегда так или иначе возвращалась к нашему славному единению.

Как-то — это было, видимо, в 1965 году — я получил от Ольги подарок: недавно вышедшую книгу «Узел». На ней была надпись: «Леве Левину за единственное и блистательное единение фронта с тылом. Всегда твоя Ольга». <…>

 

АЛЕКСАНДР КРОН[397] 

Фрагмент из воспоминаний «Дань людскому братству»

 

До войны я никогда не видел Ольгу Берггольц и не читал ее стихов. Ее младшая сестра Мария, актриса Московского Камерного театра, была замужем за моим близким другом Юрием Либединским, от них я не раз слышал, что Ляля необыкновенно умна и талантлива, но Ляля жила в Ленинграде, наезжала редко, печаталась еще реже, и теперь мне уже трудно объяснить, почему в те годы я был так нелюбопытен. Но сегодня, перечитывая довоенные стихи Ольги Берггольц и написанную уже в зрелые годы повесть о поэтической юности, слушая записанный на долгоиграющую пластинку голос Ольги, читающей стихотворения разных лет, я твердо знаю: не война сделала Ольгу Берггольц поэтом, дух поэзии жил в ней всегда, война только раскрыла до конца ее большой самобытный талант, придала ее негромкому голосу покоряющую мощь.

Поэтическая юность Ольги не была бурной, она не заявляла себя ни традиционалисткой, ни новатором, формальные декларации были ей чужды. Не отступая от традиционных размеров, она с первых шагов отличалась своей неповторимой интонацией, очень интимной и в то же время ярко гражданственной. Анатоль Франс говорил, что писать можно в двух случаях: в силу осознанного общественного долга или острой личной необходимости. Для Ольги этого «или» не существовало. Оба начала были в ней органически слиты.

«Вот то, что я пишу, и есть наконец самое главное, вот тут-то я и выражу все самое свое тайное и драгоценное, необходимое согражданам» — это из «Дневных звезд», замечательной книги, написанной прозой, где в каждой строчке, начиная с названия, слышен голос поэта. Такова была мечта всей ее жизни, цель, много раз достигнутая и вновь ускользавшая, потому что движение вперед всегда заставляет горизонт передвинуться и достигнутое — никогда не предел. Недаром Ольга говорила, что Главная книга должна начаться с самого детства, с первых страниц жизни — и так до последнего дыхания.

 

Впервые мы встретились с Ольгой зимой 1941/42 года в литературной редакции Ленинградского радиокомитета, или, как мы говорили тогда, «на Радио». Это слово мы писали (да и произносили) только с большой буквы. Чтобы понять это, надо хоть на минуту представить себе, что значило Радио для жителей и защитников осажденного города. Радиоприемники были только в воинских частях и на кораблях, но черная картонная «тарелка» городской трансляционной сети была в каждой квартире, а мощные уличные репродукторы — на каждом перекрестке. Когда ослабевший от голода ленинградец брел своей падающей походкой по почти безлюдной, заметенной снегом улице, репродукторы бережно передавали его из рук в руки, — там, где кончалась слышимость одного, начиналась зона слышимости другого.

По Радио передавали сигналы воздушной и артиллерийской тревоги, читались сводки о военных действиях, звучала человеческая речь, песня, оркестровая музыка, утром и в полночь отбивали время кремлевские куранты, в паузах и после окончания передач включался метроном. Радио должно было работать всегда — таков был закон, и, быть может, самым страшным днем за историю блокады был тот, когда по техническим причинам Радио целых три часа безмолвствовало, не стучал даже метроном. Радио было духовным хлебом осажденного города, оно сплачивало и вдохновляло, вселяло надежду и уверенность в завтрашнем дне, напоминало, что, несмотря на все обрушившиеся на него испытания, Ленинград живет и борется, а за кольцом блокады есть Большая земля.

В здании Радиокомитета на улице Пролеткульта литераторы — армейские, флотские и гражданские — были своими людьми. Мы выступали с речами, читали стихи, рассказы и очерки. В большинстве случаев нас передавали прямо в эфир, иногда записывали. Магнитофонов тогда еще не было, и запись велась на восковые диски, недалеко ушедшие от валиков эдиссоновского фонографа. Фонограмма получалась достаточно четкой, но очень искажала тембр голоса — нас не узнавали, и мы сами не всегда узнавали себя. Но были два голоса — мужской и женский, — которые узнавали все ленинградцы с первого произнесенного слова. Это были голоса Всеволода Вишневского и Ольги Берггольц.

В моем блокадном дневничке не отмечена дата нашей первой встречи. Это и понятно: не такое было время, чтоб поверять дневнику свои личные впечатления, едва хватало времени и сил на самые скупые деловые записи. А между тем впечатление было сильное. Ольга была полна тогда еще смутно осознаваемым ощущением своей миссии, своего «звездного часа» — и это делало ее не по-блокадному оживленной — и, хотя в ту зиму об этом никто всерьез не заботился, очень красивой. Не отмеченное в дневнике, это первое впечатление нашло косвенное отражение в написанном мной уже после войны романе, где в одной из глав возникает блокадный Радиокомитет:

«…Повсюду кипы скоросшивателей и горы газетных подшивок, среди этого разгрома два десятка мужчин и женщин заняты кто чем: паренек с падающим на лоб чубом склонился над столом и торопливо пишет, пожилая женщина с заплаканным лицом стучит на машинке, кто-то спит, укрывшись ватником, видны только вылезающие из рваных носков голые пятки, а в ногах у спящего лежит, свернувшись калачиком, девочка лет пяти и возится с куклой. Наибольшее оживление у огня. Две раскаленные докрасна времянки установлены посередине зала, здесь кипятят воду и разогревают еду. Худенькая девушка, весь костюм которой состоял из белого лифчика и стеганых армейских штанов, мыла в окоренке длинные волосы, другая — стриженая блондинка — читала сидящим вокруг нее женщинам стихи, вероятно свои. Она слегка грассировала, лицо у нее было задорное и страдальческое…»

Конечно, это Ольга, только увиденная глазами моего героя, лейтенанта-подводника, случайно оказавшегося в этом странном мире, прекрасно изображенном ею самой в поэме «Твой путь».

Во время войны отношения складываются быстро, а этикет упрощается. Нас никто не представлял, мы заговорили сами и через полчаса разговаривали так, как будто знали друг друга с детства. Нас многое сближало: и общие друзья в Москве, и комсомольское прошлое, — мы были сверстниками, выходцами из интеллигентских семей, для которых завод (для Ольги — «Электросила», для меня — «Красный пролетарий») стал второй школой, во многом определившей дальнейший жизненный путь.

Мы подружились сразу, как бывает только в молодости или на войне, и сегодня, просматривая свой блокадный дневник, я вижу, что почти каждое увольнение в город — из Кронштадта или со стоящего на Неве корабля — означало встречу с Ольгой, на Радио или у нее дома.

Ольга жила тогда на улице Рубинштейна, невдалеке от Невского проспекта и Московского вокзала, в доме ничем не примечательном, кроме надписи крупными буквами — суриком по беленому фасаду: «Береги дом, сохраняя его, ты сохраняешь социалистическую собственность!» В годы блокады мы относились к этой прописи с юмором: уважение к социалистической собственности было не единственной причиной, по которой нам хотелось, чтобы дом уцелел.

Ольга была общительна и гостеприимна. И в голодное время, и позже, когда пришел достаток, она любила угощать. В блокаду — при свете коптилки, а после войны, когда на Невском уже зажглись электрические фонари, — при свечах. Их таинственный свет нравился Ольге, он напоминал ей то прекрасное и трагическое время, когда она впервые ощутила свою покоряющую силу. Страшное время, но — «блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые…» — блокада на всю жизнь осталась для Ольги незаживающей раной и источником поэтического вдохновения.

На всю жизнь сохранила Ольга ощущение блокадного братства: люди, которых она узнала и полюбила в военные годы, навсегда становились для нее родными душами.

Застолье в доме на улице Рубинштейна никогда не было пустой болтовней, говорили о жизни и о литературе, бывало весело, и все-таки, вспоминая наши встречи, я не могу отделаться от укоров совести, не думать о том, как мы, друзья, нежно любившие Ольгу, мало ее берегли, как скоро мы привыкли к тому, что Оля — «свой парень», и забывали, что она все-таки женщина, притом многое пережившая, с незалеченными травмами, с необыкновенно тонкой, легко возбудимой нервной организацией, и не всегда понимали, что Ольга заметно отличается от нас, в большинстве своем здоровенных мужиков, своей незащищенностью. Ольга ни в чем не знала удержу и беречь себя не умела.

Ох, сколько раз я впоследствии убеждался, что талант — качество не только драгоценное, но и опасное для его обладателя!

О человеке такого яркого таланта, как Ольга Берггольц, всегда много говорят; обсуждали ее при жизни, вспоминают часто и теперь, когда ее уже нет среди нас. В этих разговорах Ольга представала в самых разных обличьях: то трогательно нежной, то до грубости резкой, радостно-доверчивой и угрюмо-замкнутой, расточительно-щедрой и неожиданно скуповатой, по-комсомольски простой в обращении и высокомерно-отчужденной. Во всех этих суждениях, если исключить откровенно недоброжелательные, есть то, что я назвал бы частной правдой.

Любой человек, а человек талантливый в особенности, в разные моменты своей жизни, с разными людьми проявляет себя различно. Одному приоткрывается одно, другому — нечто другое. Но для всестороннего понимания такого сложного характера, как Ольга Берггольц, надо помнить: даже недостатки его — естественное продолжение достоинств. Приступы бережливости — кратковременная оторопь, наступавшая после длительного периода, когда деньги тратились без счета; резкость и кажущееся высокомерие — защитная реакция на злоупотребление доверием, на бесцеремонность литературных и иных чиновников. Если же попытаться определить, что же было в этом привлекательном человеческом характере доминантой, определяющей чертой, то я не знаю лучшего определения, чем ее собственное:

 

Что может враг? Разрушить и убить.

И только-то?

                              А я могу любить,

а мне не счесть души моей богатства,

а я затем хочу и буду жить,

чтоб всю ее,

                       как дань людскому братству,

на жертвенник всемирный положить.

 

У Ольги Берггольц был великий дар любви, и приведенная цитата лучше, чем я сумел бы это сделать, объясняет, какое широкое содержание она вкладывала в слово «любовь».

Ольге было свойственно самозабвенно отдаваться любовному чувству, но любовь была для нее понятием гораздо более всеобъемлющим, чем любовная страсть. Она любила детей и страдала оттого, что из-за перенесенной травмы материнство было для нее недоступно. Любила друзей, не просто приятельствовала, а любила — требовательно и самоотверженно. Даря друзьям свои книги, чаще всего писала на титуле: «с любовью», и это не было пустой фразой; она говорила другу: «Я тебя люблю» — с целомудрием четырехлетней девочки и при случае доказывала это делом. Она любила Анну Андреевну Ахматову и бросалась ей на помощь в самые критические моменты ее жизни; любила Александра Александровича Фадеева, — узнав о его смерти, выскочила из дому в одном платье, без билета приехала «стрелой» на похороны, обратно ее привезли простуженную, закутанную в шубу Софьи Касьяновны Вишневецкой, тоже друга блокадных лет. Она любила свой город, свою страну, и это не была абстрактная любовь, позволяющая оставаться равнодушной к частным судьбам.

Обостренная способность к сопереживанию — один из самых пленительных секретов ее творчества; яркое доказательство тому — изумительные стихотворные беседы с сестрой, с соседкой по дому. Не знаю, существовала ли на самом деле соседка по имени Дарья Власьевна, но женщины Ленинграда были для Ольги не безликой массой, а именно соседками, чьи заботы и горести она знала, как свои.

Эту ее способность к сопереживанию я особенно оценил во время нашего эпизодического сотрудничества. Зимой 1943 года мне была дана возможность написать пьесу для Театра Балтийского флота. В непривычно короткий срок пьеса была готова, не хватало только песни. В этом жанре Ольга никогда или почти никогда не работала, на флоте были свои поэты-песенники, и все-таки я обратился к Ольге. Ольга согласилась сразу. Но тут же ее обуяли сомнения:

— Ты думаешь, я могу?

— Уверен.

— Застольная песня? Это что же — за тех, кто в море?

— Приблизительно. Но это тост. А мне нужен призыв, страстная мольба… Притом женская…

— Ну, ну! Скажи еще что-нибудь…

— Это должно быть как заклинание. Где бы ты ни был, моряк, в этот час…

Ольга задумалась. И вдруг засмеялась:

— Где бы ты ни был, моряк, в этот час? Знаешь, это уже похоже на первую строчку. Ладно, попробую.

На следующий день при встрече я получил листок бумаги с написанными от руки словами будущей песни:

 

Где бы ты ни был, моряк, в этот час,

Знай — тебя ожидает подруга, дыханья верней,

С моря не сводит влюбленных, тоскующих глаз.

Радуясь волнам и солнцу — помни о ней!

Где бы ты ни был, моряк, в этот час,

Знай — тебя ожидают друзья боевые твои,

Ловят молву о тебе,

                                    как мужчины мужчиной гордясь.

Гибели глядя в глаза — помни о них!

Где бы ты ни был, моряк, в этот час,

Знай — на земле и друзья, и подруга, и дом.

Милый отеческий край, где весна пролегает сейчас.

Каждым биением сердца — помни о нем.

 

Помнится, я ничего не говорил Ольге о весне, но она знала: флот готовится к весенней кампании, премьера, вероятнее всего, состоится весной, и ее удивительная способность к сопереживанию подсказала ей строчку о пролетающей весне. Вероятно, Ольга была права, не включая в свои поэтические сборники эти искренние, но наспех рожденные строчки. Однако мне они дороги. Положенные на музыку, они неизменно находили горячий отклик у моряков…

Способность пылко отдаваться чувству бесконечно обогащала творчество Ольги Берггольц, но она же делала ее ранимой. Потери и разочарования становились для нее катастрофой, незаживающей душевной травмой. Накапливаясь, они приводили к приступам тяжелой депрессии.

Другим прекрасным и опасным качеством Ольги была искренность. Она проявлялась не только в стремлении открыться, но и в неумении что-либо скрывать. Открытая в своих привязанностях, она не умела таить неприязнь. Ложь, трусость, чванство и фарисейство Ольга ненавидела до глубины души, и даже когда она молчала, приговор можно было прочитать на ее лице. Делалось это совершенно непроизвольно и оттого еще больше задевало. Она не боялась наживать себе врагов. Искренность ее публичных выступлений покоряла, но, случалось, навлекала на нее серьезные неприятности, и меня всегда восхищало редкостное достоинство, с каким она держала себя в самых трудных ситуациях. У нее было настоящее гражданское мужество — качество, по моим наблюдениям, более редкое, чем физическая отвага. Даже в последние годы жизни, уже подточенная тяжелой болезнью, Ольга сохраняла свой неукротимый дух и творческий запал. Вспомним, что «Дневные звезды» — книгу, которую она считала как бы прологом к своей Главной книге, — она написала, когда здоровье ее было уже подорвано.

После войны мы с Ольгой виделись реже, но не теряли друг друга никогда. Ленинград стал для меня, москвича, вторым родным городом, а Ольга каждый год, иногда подолгу, бывала в Москве. С Москвой ее связывали и творческие интересы, но еще больше — сестра и близкие друзья, старые и новые, в том числе Софья Тихоновна Дунина, театровед и критик, женщина образованная и остроумная, удивительно умевшая ободрять и даже веселить Ольгу. Ольга часто звонила ей из Ленинграда, звонки раздавались вечером, а иногда и ночью: «Софи  я, скажите мне что-нибудь…» Бывало, разговор затягивался настолько, что телефонистка сурово предупреждала: «Вы говорите уже двадцать пять минут», а Ольга сердито шипела: «Не прерывайте, мне нужно еще пять минут. Ну, десять…»

Мне память сохранила Ольгу всякой: печальной, задорной, величественной, ребячливой, общительной, замкнутой. Светящейся от радости в преддверии материнства и опустошенной. Помню язвительной и помню нежной, в Ленинграде и в Москве, в Крыму и в Подмосковье, в разные годы, в разном состоянии духа, но неизменно привлекавшей сердца окружавших ее людей обаянием ума и таланта. Помню и в более поздние времена, когда здоровье Ольги ухудшилось, развивающаяся болезнь зачастую делала ее трудной в быту и в повседневном общении. Но и в этом состоянии у нее были блистательные просветы, заставлявшие помнить, что Ольга — это Ольга, чей талант и разум не угасли, и, может быть, именно поэтому мне особенно врезались в память несколько эпизодов, относящихся к послевоенным годам ее жизни.

Первый — начало пятидесятых годов. Ольга в Москве. Приезжая в столицу, она неизменно останавливалась в гостинице «Москва», всегда на одном и том же этаже. Получить без брони номер в центральной гостинице — задача вообще не легкая, а в сезон съездов, научных конгрессов или наплыва иностранных туристов особенно. Для Ольги Берггольц номер находился всегда. Секрет был самый простой: ее знали и любили. На этаже за ней ухаживали как за дорогой гостьей и не слишком обременяли соблюдением суровых гостиничных правил. Друзья засиживались у нее до поздней ночи.

И вот как-то поздним вечером раздается телефонный звонок: «Шура, Лиза… Ребята, пустите меня к себе. Я не могу одна…»

Я жил тогда вместе с женой и падчерицей — студенткой ГИТИСа — в крошечной и неудобной квартирке; на гостей, особливо беспокойных, она рассчитана не была, но законы блокадной дружбы священны — для Ольги место нашлось. Она приехала на «леваке» и прожила у нас двое суток, за это время ни разу не вышла на улицу, почти ничего не ела и, главное, почти не спала. Ночью она жаловалась, что ей мешают спать поселившиеся у нас в форточке-отдушине голуби, они вызывали у нее какие-то тягостные воспоминания. Среди ночи на нее нападало желание читать стихи, и ей нужна была аудитория. Но стихи она читала прекрасные, а ее рассказами о своих юных годах можно было заслушаться. Впрочем, Ольга не только говорила, но и слушала жадно…

Конечно, этот неожиданный визит порядком нарушил мои рабочие планы, но у меня и у моих близких от посещения Ольги осталось ощущение праздника: вместе с беспокойной гостьей в нашу хмуроватую квартирку ворвалась сама Поэзия.

Второе воспоминание — это уже шестидесятые годы, точнее — февраль 1969 года. По городу расклеены афиши: «Писатели — участники героической обороны Ленинграда». Дата круглая — двадцать пять лет со дня снятия блокады. На афише два десятка писательских имен, ленинградцев и москвичей, в том числе несколько знаменитых. Но я уверен: никого с таким нетерпением не ждали ленинградцы, как Ольгу Берггольц. А Ольга была в больнице и выступать ей было запрещено.

Этот вечер я запомнил на всю жизнь, и вот уже десять лет не снимаю со стены своей комнаты приколотую кнопками старую афишу. Мы вновь оказались в том самом прекрасном Колонном зале Ленинградской филармонии, где четверть века назад выступали перед жителями осажденного города, где впервые была исполнена Седьмая симфония Шостаковича. С тех пор внешний вид зала заметно изменился, некогда сырой и холодный, он обрел довоенный уют, стал светлее и наряднее, но многое властно напоминало о блокаде: и то, что начало было объявлено не на семь часов вечера, как обычно, а по-блокадному — на четыре часа, как в те годы, когда в Ленинграде соблюдался комендантский час; и то, что среди зрителей первых рядов я, сидя на эстраде, безошибочно различал бывших блокадников, различал не столько даже по зеленым муаровым ленточкам медали «За оборону Ленинграда», сколько по глазам, по тому, как взволнованно эти немолодые люди, пришедшие в этот зал с детьми, а кто и с внуками, ловили каждое слово. Всех выступавших принимали очень тепло, но настоящую овацию всего зала вызвало появление на эстраде запоздавшей к началу Ольги Берггольц.

Она была не одна, рядом с ней шел явно смущенный своим появлением перед переполненным залом человек в темной пиджачной паре — это был фельдшер из больницы, Ольгу отпустили под его личную ответственность, и в течение всего вечера он сидел с нею рядом, стараясь быть как можно более незаметным.

Я с волнением ждал выступления Ольги. Кроме волнения было и беспокойство: как она? Моя тревога еще усилилась, когда, встреченная горячими аплодисментами, Ольга встала и пошла к установленной на краю эстрады стойке с микрофоном, — походка у нее была неуверенная. Я не отрывал глаз от ее ног в высоких черных замшевых ботинках. Но, подойдя к микрофону, Ольга вдруг обрела прежнюю осанку — прямизну плеч, гордый постав головы, знакомую манеру встряхивать падающей на лоб светлой — все еще не седой — прядью. Не помню, что говорила и читала Ольга, — к слову сказать, в тот день, разогретые приемом аудитории, многие писатели выступали хорошо, — но выступление Ольги было незабываемым, и то, что я не в силах восстановить его в памяти, ничуть тому не противоречит: незабываемым было потрясение.

Все пережившие блокаду — и те, кто сидел на эстраде, и те, кто был в зале, — на несколько минут помолодели, они вспомнили себя такими, какими были двадцать пять лет назад, опаленными войной и блокадой, но гордыми своей причастностью к историческому подвигу. Ольге аплодировали стоя, кричали «спасибо!».

Последняя встреча. Я опять в Ленинграде и опять — с делегацией москвичей. После памятного мне вечера я долго не виделся с Ольгой, хотя всегда знал о ней от общих друзей, чаще всего от Веры Казимировны Кетлинской. Вера Казимировна относилась к Ольге с трогательной заботливостью. Резкая и самолюбивая, она с поражавшей меня терпимостью сносила перепады в настроении Ольги и не позволяла с собою поссориться.

Приехав, я первым делом справился об Ольге. Мне сказали, что она тяжело больна, нигде не бывает и никого не пускает к себе; звонить ей бесполезно, к телефону подходит ее домоправительница, сама Ольга берет трубку редко. Я еще раздумывал, как быть, когда мне позвонил приехавший с той же делегацией Лев Ильич Левин: «Ольга хочет нас видеть…» И мы поехали в тот же день на набережную Черной речки, застроенную новыми домами, где лишь немногие жители знают точное место дуэли Пушкина.

Ольгу мы застали лежащей в постели; по-видимому, она была очень слаба, такой тихой и беспомощной я ее никогда не видел. Затем она оживилась, голос ее окреп, мы заговорили о литературе, вспомнили блокадные годы — перед нами была прежняя Ольга, ласковая и смешливая, с ясной памятью на людей и события. В середине нашего разговора позвонил некий руководящий товарищ, то ли из издательства, то ли из Радиокомитета, и Ольге пришлось взять трубку — не потому, что это было какое-то начальство, а потому, что существовал требовавший срочного разрешения конфликтный вопрос, — и я хорошо запомнил, как твердо, с каким спокойным достоинством Ольга отстаивала свою точку зрения. Не только отстаивала, но и отстояла. Когда она, извинившись перед нами, вернулась к прерванному разговору, глаза ее задорно блестели.

Разговор наш продолжался еще около часа, пока мы не почувствовали, что Ольга устала. На прощание мы получили по долгоиграющей пластинке с записью стихотворений разных лет в авторском чтении. Никаких лишних слов при этом сказано не было — прощались так, как люди, которые еще не раз увидятся, но у меня — вероятно, и у Льва Ильича тоже — было тревожно на душе.

Я очень дорожу подаренными Ольгой книгами, но эта пластинка мне еще дороже. На плотном глянцевом конверте большой фотопортрет Ольги — лучший из всех, какие я знаю. В левом верхнем углу твердым Ольгиным почерком: «Саше Крону, другу, с любовью Ольга Берггольц». Я часто подолгу смотрю на пластинку, но на проигрыватель ставлю редко. Это каждый раз событие. В первые послевоенные годы мне нужно было сделать усилие над собой, чтобы заглянуть в свои блокадные дневники, — слишком свежа была боль. Нечто подобное я ощущаю, слушая голос Ольги, — в этот день я уже не умею думать ни о чем другом.

 

АЛЕКСЕЙ ПАВЛОВСКИЙ[398] 

Фрагменты из воспоминаний «Голос»

 

…из рупоров звеневший голос мой…

Ольга Берггольц

 

У нас в классе было в сорок первом году сорок три человека, живут — пять.

Я был обыкновенный ленинградский мальчишка, о которых тогда любили писать в «Ленинградской правде» и в «Смене», как они тушат зажигалки, какие они ловкие и смелые… Все это, конечно, правда. Мы действительно хотели и часто на самом деле были и бесстрашными, и ловкими. Но нас умерло так много…

<…>

Я написал книгу, и один знакомый, соединившись с Ольгой Берггольц по телефону, передал мне трубку. И я услышал в трубке — в обыкновенной черной телефонной трубке — тот самый Голос. Он мне сказал: «Приходите, но сначала все же позвоните».

На следующий день я позвонил «голосу», что само по себе уже было странно, как если бы я позвонил в ту зиму.

Но я позвонил, и ее голос сказал: «Приходите…»

Мне так хорошо были знакомы «его» интонации, что я сразу же понял: «голос» прочитал присланную ему рукопись и на меня не сердится.

Оказалось, Берггольц живет на Черной речке — там, где погиб Пушкин.

Дверь открыла маленькая светлая женщина, что-то произнесла и тотчас метнулась к зазвеневшему в прихожей телефону. Это дало мне возможность освоиться: я слушал знакомый голос — тот самый, говоривший что-то обыкновенное; и я ленно выходил из той зимы в теперешнюю действительность. У меня на глазах этот голос, столько лет живший звуком в эфире, невесомый, невидимый, всегда раздававшийся сверху, из репродуктора, превращался в человека. У Берггольц оказалась теплая маленькая ладонь, ласковые глаза, быстрая походка…

Ольга Федоровна жила в небольшой квартире, заставленной книгами стихов, — в доме, которого не существовало во время блокады. Может быть, ей легче было жить в этом доме?

Все-таки я, хотя и написал уже книжку об Ольге Берггольц, еще недостаточно знал ее!

В ней главным была память. Настолько главным, что Голос теперь уже можно было бы с равным правом именовать также и Памятью, и это вполне соответствовало бы ее сокровенной душевной сути.

Первый наш разговор начался с воспоминаний. Я был для Берггольц человеком с блокадной улицы, совершенно ей незнакомым, то есть тем самым, для кого она говорила по радио все три блокадных года. Я чувствовал, что не только я вспоминаю тот Голос, но и она вспоминает меня, блокадного, узнает во мне какие-то ей одной видимые черты и очень любит меня, еще как следует не познакомившись со мною, за то, что я оттуда, из той зимы, за то, что я знал, помнил и любил ее Голос… И я рассказывал ей, как звучал ее голос в пустых квартирах, над мертвецами, и это не было страшно, а казалось обыкновенным. Впрочем, тогда и все уже не было страшно, и сама смерть казалась простой…

Она долго, очень долго молчала.

Наша беседа, начавшаяся в тот первый вечер, не закончилась ни через час, ни через два — она продолжалась двадцать лет. И все эти двадцать лет со мною разговаривала Память, наша общая память, соединявшая живых и мертвых. Ничего не забывшая память. Она говорила знакомым голосом, в котором звучали для меня по-прежнему неповторимые интонации Блокады. И я постепенно начал понимать, хотя и прежде догадывался об этом, что к слову «Голос» и к слову «Память» еще необходимо добавить слово «Правда». Объединившись вместе, эти три слова как раз и обозначают то необыкновенное явление в жизни и в искусстве, которое мы называем именем Ольги Берггольц. <…>

 

НАТАЛЬЯ БАНК[399] 

Фрагменты из воспоминаний «Запоминай всё это!.»

 

<…> Я встретила О. Ф. Берггольц в ту пору, когда желание говорить о лучшем в людях еще преобладало в ней. «Вот жаль, забыла сказать об этом у вас в университете: как мало у нашей молодежи настоящей, хорошей влюбленности. У нас уж если любят, то не совсем, а с критическим отношением, — рассуждала она. — А как раньше все общество преклонялось перед Блоком, Комиссаржевской!..»

Я любила тогда Ольгу Федоровну совершенно безоглядно, без намека на «критическое отношение». Ее авторитет был непререкаем, оценки людей, литературы казались единственно правильными. Она разрешала брать домой книги, которых почти никто из нас, будущих филологов, и в руках-то никогда не держал. Мы переписывали стихи Ахматовой, цветаевские «Версты», отрывки из «Моей Африки» Б. Корнилова. До сих пор храню эти тетрадки, и в них чувствуется время, и в них, пусть косвенно, живет память об О. Ф. Берггольц. Она так много вкладывала в образование моей души и ума, так щедро и радостно делилась всем, что знает и любит сама.

Полушутя-полусерьезно она говорила: «В старых литературоведов, как и во МХАТ, — не верю! Очень трудно писать о советском искусстве, о судьбах, необычайно сложных».

Имея дело с человеком, совсем еще не сложившимся, наивным, Ольга Федоровна, вероятно, чего-то ждала от меня в будущем — отдачи, возврата о котором написала потом в «Дневных звездах». Ждала не в мелком, тщеславном смысле — «прославления» ее судьбы, ее, и только ее творчества. Однако понимания и сопереживания искала, и это тоже ко многому обязывало.

Трудновато мне было выполнять дипломную работу объективно, «научно». На обсуждениях в семинаре мне крепко доставалось за апологетические ноты, преувеличения.

Ольга Федоровна сама помогала мне изживать неумеренность оценок, завышенный пафос. Сохранились страницы с ее пометками. Вот, например, рядом с фразой, которая начиналась так: «Героическая общественная деятельность…» — на полях написано: «Не надо. Я еще живая!»

А дальше, по поводу рассуждений об афористичности «Ленинградской поэмы», о связи автора с «древнерусской повествовательной литературой» — ни больше ни меньше! — она заметила: «О. Б. и древнерусская культура! Заманчиво, но чрезмерно и — „сопряжение далековатых понятий“».

«Сильно  !» — иронически откомментировала она торжественно-приподнятый период: «Верная принципу утверждения драматизма в жизни и поэзии…» И под словами «в жизни» — издевательская змейка карандашом.

«Многовато всюду о святости, святом и т. д.», — сказано в другом месте.

Замечания касались стиля: «Так цитировать нельзя»; «Ну и фраза — ногу сломать можно!» — из телефонного разговора.

И не только стиля.

О. Ф. Берггольц попутно высказывала мысли, которые стоило развить. «Важно развернуть — право поэта на стихи с настроением „мгновенья“. См. у Пушкина об этом: „Искренность драгоценна нам в поэте“ и т. д.», — писала она на той странице, где шел разбор стихотворения «Отрывок» («…Октябрьский дождь стучит в квадрат оконный…»).

«Реквием и трагедия — не одно и то же. Путь к трагедии через реквием — не обязателен» — это она объясняла в связи с моим а..лизом поэмы «Памяти защитников». В той части работы, где шел разговор об этой поэме, было больше всего пометок.

Ольга Федоровна как-то сказала, причем без тени кокетства, что испытывает сомнения, является ли девяносто процентов написанного ею литературой,  имеет ли художественную ценность. А когда я спросила, что же она включает в те десять процентов, ответила: «Памяти защитников», «Твой путь», — в них «все (то есть душевная жизнь поэта, — Н. Б.) объективировалось».

Берггольц учила меня быть смелее — «не запихивать в сноски дорогих мыслей». Ее удивляло, огорчало, бесило внушенное нам, как «должно быть» в литературе. И стыдно, и смешно теперь читать собственноручно выведенные строки о том, что произведение («Памяти защитников») «в указанных местах» было лишено «должной страстности». «Выдумки», — пишет рядом Берггольц, приберегая более точное и крепкое слово для личной беседы.

Между прочим, забегая вперед, скажу, что Ольга Федоровна прекрасно владела всеми «стилями», всеми оттенками родного языка: пуристкой не была и меня учила знать язык без вычетов «нелитературных» слов («Ведь ты филолог!»). Помню, я позвонила ей однажды, в день ответственного публичного выступления, и попросила, по обычаю, ругнуть, на что Ольга Федоровна с готовностью сказала: «Не беспокойся, уж я тряхну словарем Даля!..» — и точно, должно быть, «тряхнула», потому что все у меня прошло хорошо.

Я приводила примеры замечаний О. Ф. Берггольц к главе о поэзии военных лет. С первой же — предвоенной — главой все было гораздо сложнее! Читая первоначальный ее вариант, Ольга Федоровна оказалась бессильна что-либо связное написать — оспорить, не согласиться со мной: настолько прямолинейно я обрушилась на нее — за стихи 1937–1940 годов — с упреками в «камерности», в «неверных нотах», в уходе от больших событий современности и от явлений, волнующих мир. Был долгий и нелегкий разговор о времени, когда рождались эти стихи. О том, почему они не могли быть более «бодрыми». Одну мысль она высказала сразу, еще при чтении. Я писала по поводу стихотворения 1939 года «Родине» («Все, что пошлешь: нежданную беду…»): «Оскорбительными, унижающими достоинство поэтессы являются просительные интонации…» Ольга Федоровна вывела рядом: «Перед ней (Родиной, — Н.Б.) ничего не стыдно», — из контекста ясно следует, что именно не стыдно  перед Родиной: ее не стыдно попросить о помощи, о понимании, доверии, с ней стыдно лукавить, лицемерить, фальшивить. В этой короткой категорической фразе — жизненная позиция, суть гражданской лирики Берггольц, зерно ее понимания взаимоотношений человека с Родиной.

Как важно в молодости, на пороге самостоятельной жизни, встретить человека старшего поколения, которому ты сможешь поверить до конца, довериться вполне, за которым пойдешь не задумываясь, страстно желая хоть в чем-то продолжить его дело. При всей исключительности ее судьбы в Ольге Берггольц для меня и моих друзей, узнававших ее, конкретно воплощалась высокая, прекрасная, трудная судьба Родины.

Была середина пятидесятых годов, «середина века» — так назвал тогда В. Луговской свою книгу поэм. Многое менялось в нашей общественной жизни. Тем значительнее казалась связь поколений, окрепшая благодаря людям, подобным Ольге Федоровне Берггольц, благодаря их стойкой, чистой вере в большие идеалы, которую они передавали тем, кто моложе…

Как свято для нее было — думаю, здесь она бы не упрекнула меня за это слово! — сознание принадлежности к советской художественной культуре, к советской интеллигенции, сознание причастности великой русской литературе.

Помню сияющий огнями зал Таврического дворца, где в ноябре 1955 года праздновалось семидесятипятилетие со дня рождения Блока. Помню Ольгу Федоровну Берггольц на трибуне. Вдохновенную. Красивую.

В записной книжке осталось лишь несколько фраз: «Блок и Маяковский воспринимались нами взаимно… Любовь к Родине — это культура, которая не только дается, но и воспитывается… Блок ненавидел видимость правды, деятельности», — но живо и сейчас общее впечатление от ее речи, проникнутой радостью.

За несколько месяцев до этого, в первых числах июня, я слушала другую речь О. Ф. Берггольц — о Пушкине, на VIII Пушкинской конференции в Институте русской литературы. «Товарищи! Поскольку речь сегодня идет о лирике Пушкина, позвольте и мне говорить о ней лирически», — начала Ольга Федоровна.

Она вспомнила свою прошлогоднюю поездку в Бахчисарай. Кто-то из людей, впервые там бывших, спросил: «А где же пушкинский фонтан?» — «Так вот же он», — ответила Ольга Берггольц. «И тогда, — рассказывала она, — все сразу по-новому взглянули на этот, казалось бы, невзрачный фонтан — фонтан слез, фонтан любви… А в чаше плавали две розы. Служитель парка сказал нам, что зимой и летом кто-то кладет сюда две розы… Над Крымом пронеслась война, гораздо более ужасная, чем анчар, а эти розы вечны…»

Переписывая сейчас из дневника эти слова — увы, лишь слова (много значили интонации голоса, очень тихого, и жест, непривычно мягкий), — думаю: может быть, и они что-нибудь добавят к облику О. Ф. Берггольц. <…>

…В те первые годы нашей дружбы Ольга Федоровна еще умела бороться с собой. Срывалась — и возвращалась к жизни, жадно желая наверстать упущенное, ответить на письма, кому-то позвонить, с кем-то увидеться.

Мы столько тогда посмотрели, послушали, прочитали вместе. Многих поэтов я открыла для себя благодаря ей.

От нее — из рук в руки — получила тоненькую книжку стихотворений Леонида Мартынова («зелененькую», как называла ее Ольга Федоровна). «Что-то новое в мире. Человечеству хочется песен…», «Слышите! Не рупор, не мембрана звуки издает — громогласно, ясно, без обмана человек поет», — Берггольц ликовала: после большого перерыва вновь слышен голос прекрасного поэта, автора «Лукоморья».

Вышел первый «День поэзии» — и там целая подборка Марины Цветаевой. «Ты только послушай: „Вчера еще в глаза глядел, а нынче всё косится в сторону, вчера еще до птиц сидел — все жаворонки нынче вороны… Уводят милых корабли, уводит их дорога белая… И стон стоит вдоль всей земли: „Мой милый, что тебе я сделала?!““ Какая поэзия! Ты понимаешь, какая это поэзия?..»

Ломалась жизнь, уходила любовь — и стихи такого плана особенно много значили для души: и эти, и мартыновский «Первый снег» («Ушел он рано вечером…»), и знаменитые строки Пастернака — Ольга Федоровна часто их твердила:

 

Как будто бы железом,

Обмокнутым в сурьму,

Тебя вели нарезом

По сердцу моему…

 

Эти стихи постоянно звучат для меня голосом Ольги Федоровны Берггольц. <…>

 

ОЛЬГА ОКОНЕВСКАЯ[400] 

Фрагмент из книги «И возвращусь опять»

 

<…> Этот день я запомнила навсегда. Пятница, 14 ноября 1975 года. Запыхавшаяся дежурная поднимается ко мне в класс. У нас это не принято. С уроков никогда никого не вызывают. Значит, ЧП.

…Ночной ленинградский аэропорт. Точнее, вечерний по времени, но ночной по восприятию. Не могу ничего сказать водителю такси, чтобы не разрыдаться. Едем по воспетому Ольгой Федоровной Московскому проспекту. За окнами машины Московский парк Победы, «Электросила»…

— И все-таки — куда?

— На Черную речку.

И сразу все черно. Вечная Черная речка российской поэзии.

Вот и писательское жилище. Даже в гробу Ольге Федоровне не суждено будет вернуться сюда, ибо власти заранее распишут маршрут.

Вхожу в освещенную пустоту подъезда. Страшнее всего сейчас — позвонить. Отдышаться бы. Побыть на лестнице хоть до утра. Как 12 лет назад, боюсь нажать кнопку звонка. Но теперь совсем по другой причине. Очень дрожит рука, и звук раздался какой-то резкий, рваный, жалобный. Открывает Антонина Николаевна, поникшая, черная — не одеждой, лицом.

Почему-то приходили милиционеры и, не сняв фуражки, проверяли в комнате наши паспорта, а у меня даже потребовали письменное объяснение.

— Вы хоть головной убор в доме покойной снимите, — попросила я.

— Мы в форме.

Вечером звонили из Союза писателей, спрашивали, в чем собираемся хоронить. Тем же интересовался и Макогоненко.

— Ольга Федоровна просила в костюме и обязательно с цепью.

— Нет, нет! Только в черном платье. Мы когда-то об этом с ней говорили.

— Георгий Пантелеймонович! Это было давно и, пожалуй, в другом измерении.

На следующий день поехали покупать одежду и обувь. Искали туфли на небольшом каблучке и долго не могли сообразить, какой же размер ей нужен теперь. Как назло, все попадались со светлой подошвой. Пришлось купить что было, и дома упорно закрашивали черной тушью.

В записной книжке Ольги Федоровны разыскали телефон скульптора Е. Г. Ефремова. Через несколько часов он приехал в Ленинград — прямо из своей московской мастерской, в чем был — в легком пальто по настоящему ленинградскому снегу, захватив с собой только генеральный план Пискаревского кладбища: там, думалось, будет последний приют поэта.

На следующий день он помогал выбрать место на Литераторских мостках Волкова кладбища — так, чтобы ближе к «братьям писателям» и чтобы солнце и дневные звезды не терялись в ветвях деревьев.

А потом решили снять посмертную маску и сделать слепок руки: может быть, когда-нибудь пригодится для памятника.

Скорбный узел был наготове, и в понедельник утром мы поехали в Военно-медицинскую академию. Было очень холодно и очень трудно дышать. Казалось, холод исходил от Ольги Федоровны, до подбородка прикрытой простыней. Я бережно вынула и положила на дощечку уже чужую, холодную, негнущуюся руку.

Несколько часов делали слепок, но, когда собирались уходить, он соскользнул и разбился вдребезги. Ефремов выскочил за дверь:

— Больше я сюда не вернусь.

Не предполагал Евгений Георгиевич, что он будет последним, кто прикоснется к руке Ольги Федоровны — руке, протянутой ему на дружбу двадцать два года назад в старинном русском городе Угличе.

Я собрала все кусочки слепка руки в какую-то картонную коробку. Возвращались по темным ленинградским улицам. Падал снег. Мороз пробирал не только снаружи, но и изнутри. Охватывало состояние вселенской боли и пустоты. Пришли домой, сварили картошку, вскипятили чай и первый раз за эти дни поели. Нам еще нужны были силы.

Всю ночь и следующий день мы помогали Евгению Георгиевичу собрать из осколков слепок руки и сушить маску.

В среду предстоял последний путь.

Приезжаем с гробом, чтобы одеть Ольгу Федоровну и приготовить к последнему посещению Дома писателя. Нам протягивают толстую инвентарную книгу:

— Распишитесь в получении…

Сидим в автобусе у черного гроба с серебряной отделкой. Спрашиваю у водителя, когда заедем на Пискаревское кладбище — сейчас или по пути на Мостки?

— Совсем не заедем, — вдруг ошарашивает он своим ответом. — Маршрутом не предусмотрено, а он утвержден свыше.

— Тогда сейчас. Пожалуйста, — прошу я.

— Это невозможно. Нас ведь ждут на гражданскую панихиду, — возражает он.

— Успеем. Не поехать нельзя, — твердо умоляю я и подкрепляю материально свою просьбу.

— Хорошо. Только обещайте: быстро и не вынося гроба из автобуса, иначе я лишусь работы.

Мы подъезжаем к воротам «ее кладбища»,

 

где выгрызал траншеи экскаватор

и динамит на помощь нам, без силы,

пришел,

             чтоб землю вздыбить под могилы…

 

Разворачиваем автобус так, чтобы Ольга Федоровна была лицом к памятнику, к чеканным строкам, ставшим теперь и собственной эпитафией. Бесконечной вереницей идут люди. И никто из них не знает, что кладбище прощается сейчас со своим поэтом, не имея права принять ее в себя. Я взяла горсть этой земли для гроба. Нам казалось: «бронзовая Слава, держа венок в обугленных руках», неслышно спускается со своего постамента, чтобы возложить его на гроб музы блокадного Ленинграда.

 

Здесь, на камнях, горит твой стих,

и камни стали как бы зримей.

Как будто тенью Хиросимы

ты отпечаталась на них, —

 

прочитает Глеб Горбовский на панихиде.

О прощании с О. Берггольц в Доме писателя знали немногие, так как ленинградские газеты с сообщением вышли в день похорон, а люди возвращались с работы уже вечером.

И все-таки сотни ленинградцев пришли проститься. Старые и молодые, блокадники и их внуки, те, кто видел Ольгу Федоровну, и те, кто только слышал ее по радио.

Мы привезли с собой пластинки — «Всенощную» Рахманинова и «Ныне отпущаеши»: Ольга Федоровна хотела, чтобы эта музыка и голос Шаляпина звучали над нею и тогда, когда она их уже не услышит. Но кого бы мы ни просили поставить пластинки, в ответ слышали только бесстрастное:

— Ну что вы? Ведь Берггольц — коммунист. Она давно отреклась от религии.

Когда же забыли мы, что перед вечностью все равны и что не исполнить последнюю волю — общечеловеческий грех?

Очень мало времени отведено было для прощания на этих, как и у Твардовского, «воровских похоронах» (по выражению Б. Чичибабина). Сколько людей не успели, не пробились, не попрощались.

Начинается панихида. Не помню всех выступавших. Но помню, что бесстрашней всех (по тем временам) говорил Федор Абрамов: «…нынешняя гражданская панихида, думаю, могла бы быть и не в этом зале. Она могла бы быть в самом сердце Ленинграда — на Дворцовой площади, под сенью приспущенных красных знамен и стягов, ибо Ольга Берггольц — великая дочь нашего города, первый поэт блокадного Ленинграда».

Стоят в почетном карауле бывшие солдаты и военачальники, писатели, электросиловцы — те, кто знал и любил Берггольц.

 

Теперь возможно и о ней

писать стихи в высоком стиле…

Прощай, поэт! С не женской силой

твой голос пел на хорах дней, —

 

читает Глеб Горбовский. Скорее!

Закрываются дверцы автобуса, и остаются на улице люди, которым не на чем доехать до кладбища… Уже открыты ворота Литераторских мостков. Навсегда закрывается черная крышка гроба. Она сразу становится белой от снега, потом снова черной — первые комья земли, согретые теплом дружеских рук, и снова белой. Первый могильный саван, а на нем, почти вертикально, — мраморная светло-серая плита с  надписью золотом, в которой нет ничего лишнего:

ОЛЬГА БЕРГГОЛЬЦ 1910–1975

И лица… лица… В них растерянность, отчаяние, воспоминания, боль…

<…>

…На девятый день решили собраться в доме самые близкие люди. Мы сидели за первым и последним в этой квартире поминальным столом. Горели свечи, освещая огромный портрет, и как-то. до неприличия громко тикали часы: время — понятие не только относительное, но и абсолютное.

 

Знаю, смерти нет: не подкрадется,

Не задушит медленно она, —

Просто жизнь сверкнет и оборвется,

Точно песней полная струна.

 

 

ФЕДОР АБРАМОВ[401] 

Слово у гроба

 

Этот небольшой круглый зал давно уже стал не только местом встреч живых писателей, свидетелем их земных радостей и тревог. Он стал и местом последнего прощания с нашими товарищами.

Но нынешняя гражданская панихида, думаю, могла бы быть и не в этом зале. Она могла бы быть в самом сердце Ленинграда — на Дворцовой площади, под сенью приспущенных красных знамен и стягов, ибо Ольга Берггольц — великая дочь нашего города, первый поэт блокадного Ленинграда. И сегодня над ее гробом в последнем низком поклоне склонились все: и живые и мертвые, и герои и жертвы, все участники великой битвы за город на Неве.

Я знаю, не по наслышке знаю, что такое блокада. Я помню, не забыл, как в самую страшную пору — в декабре-январе — лежал в нетопленном госпитале с простреленными ногами, в одной из аудиторий исторического факультета, где всего еще каких-то полгода назад доводилось мне слушать лекции. Лежал в рукавицах, в солдатской шапке-ушанке, а сверху был завален еще двумя матрацами.

Так ведь то было в военном госпитале, где был все ж таки кое-какой уход за больными, была — худо-бедно — трехразовая кормежка. А что сказать о тех, домашних госпиталях? А Ленинград — мы помним это — на две трети, на три четверти в то время был госпиталем. Великое множество промороженных склепов и пещер, в которых медленно умирали истощенные ленинградцы.

И может быть, самым страшным для них, для этих умирающих, был еще не голод, не стужа, не кромешная тьма, а одиночество. Да, да, одиночество, самое обычное одиночество, когда некому сказать тебе последнего слова, когда не от кого услышать слова поддержки и утешения.

И вот в часы этого страшного одиночества над головой блокадника из промороженного, мохнатого от инея репродуктора-тарелки — такие тогда были — вдруг раздавался живой человеческий голос. Голос, полный неподдельной любви и сострадания к ленинградцам, голос, опаленный ненавистью к врагу, голос, взывающий к жизни, к борьбе.

То был голос Ольги Берггольц.

И тогда совершалось чудо: силою слова, силою только одного человеческого слова, правда, слова Ольги Берггольц, безнадежно больные, истощенные, умирающие воскресали к жизни.

Но человеку не только надо помочь жить. Человеку надо еще помочь умереть. Умереть достойно, по-человечески. И это, между прочим, хорошо понимала и понимает Церковь, облегчая душевные страдания умирающего словами утешения и отпущения земных грехов.

Ольга Берггольц не утешала, не отпускала грехов. Да и какие грехи были у блокадных ленинградцев? А если и были у кого, то они дотла вымерзли в лютом холоде тех дней.

Ольга Берггольц давала умирающим другую веру — веру в торжество жизни, в торжество света и разума, веру в Победу, в победу человека над оборотнем, над двуногим зверем.

Ольга Берггольц как человек умерла. Отмучилась. Кончились ее земные страдания, а их на ее долю выпало немало. Все муки, все беды эпохи сполна прошли через ее жизнь, через ее сердце. Физические недуги годами терзали ее. Но не будем оскорблять ее память слезами сентиментальной жалости. Покойница не любила этого. Она была мужественным человеком.

Ольга Берггольц прожила большую и завидную жизнь. Ей выпало великое и трудное счастье стать поэтической музой, поэтическим знаменем блокадного Ленинграда. И поэтому смерть ее необычна. Она перешагнула за порог жизни, чтобы обрести новую жизнь, обрести бессмертие, стать легендой. Она умерла, чтобы жить в веках. Жить столь же долго, сколько суждено жить нашему бессмертному городу на Неве.

 

* * *

 

18/XI-75  

Я никогда бы не признал ее — так она изменилась. Ни дать ни взять в гробу лежит старая крестьянка-страстотерпица.

Да, чего-чего, а горя и мук она хватила. Первая барабанщица эпохи, и по ней же всей тяжестью своей эта железная эпоха.

Народу было порядочно. Больше, пожалуй, чем на всех панихидах, когда-либо бывших в доме 18 на Воинова. И все же, думал я, больше будет людей. Невпроворот. Весь Ленинград хлынет к Союзу писателей…

Блокадники, блокадники, — вы-то где? Своего первого поэта не смогли проводить в последний путь как следует. Или вас уже нету? Вымерли вы?

Я выступал. Не мог не выступить. Историческое событие. И, кажется, удалось мне растопить сердца. Многие плакали, многие благодарили, многие просто, без слов целовали…

Но была на поминках и суета, мелочность, попытка свести счеты с эпохой.

Верно, верно, хватила мук О. Б. Но разве поэт может быть вне мук и страданий эпохи? А многие выступавшие хотели без мук, без страданий войти в поэзию.

 

ДАНИИЛ ГРАНИН[402] 

Похороны 18 ноября 1975 года

 

Вот и похоронили Ольгу, Ольгу Федоровну Берггольц. Умерла она в четверг вечером. Некролог напечатали в день похорон. В субботу не успели! В воскресенье не дают ничего траурного, чтобы не портить счастливого настроения горожан. Пусть выходной день они проводят без всяких печалей. В понедельник газета «Ленинградская правда» выходная. Во вторник не дали: что, мол, особенного, куда спешить. Народ ничего не знал, на похороны многие не пришли именно потому, что не знали. Газету-то читают, придя с работы. Могли ведь дать хотя бы траурную рамку, то есть просто объявление: когда и где похороны, дать можно было еще в субботу. Нет, не пожелали. Скопления народа не хотели. Романовский обком наконец-то мог отыграться за все неприятности, какие доставляла ему Ольга. Нагнали милиции и к Дому писателя, и на Волково кладбище. Добились своего — народу пришло немного. А как речей боялись, боялись, чтобы не проговорились — что была она врагом народа, эта великая дочь русского народа была врагом народа, была арестована, сидела, у нее вытоптали ребенка, ее исключили из партии, поносили… На самом деле она была врагом этого позорного режима. Никто, конечно, и слова об этом не сказал. Не проговорились. Только Федя Абрамов намекнул на трагедию ее жизни, и то начальство заволновалось. Я в своем слове ничего не сказал. Хотел попрощаться, сказать, за что любил ее, а с этими шакалами счеты у гроба сводить мелко перед горем ее ухода, заплакал, задохнулся, слишком много нас связывало. Только потом, когда шел с кладбища, нет, даже на следующий день заподозрил себя: может, все же убоялся? Неужели даже над ее гробом лжем, робеем?

Зато начальство было довольно. Похоронили на Волковой, в ряду классиков, присоединили, упрятали в нечто академическое. Так спокойнее. И вроде бы почетно. Рядом Блок, Ваганова и пр. Чего еще надо? А надо было похоронить на Пискаревском, ведь просила с блокадниками. Но где кому лежать, решает сам Романов. Спорить с ним никто не посмел. А он решает все во имя своих интересов, а интерес у него главный был — наверх, в Москву, чтобы ничего этому не помешало!

Надо было оповестить о ее смерти и по радио, и по телевидению, устроить траурный митинг, траурное шествие. Но у нас считают, что воспитывать можно только радостью. Что горе — это чувство вредное, мешающее, не свойственное советским людям. О своей кончине начальники не думают, мысли о своей смерти у них не появляется. Они бессмертны. Может, они и правы. Их приход и уход ничего не меняет, они плавно замещают друг друга, они вполне взаимозаменяемы, как детали в машине.

Машина эта и Ольгу, смерть ее тоже старалась перемолоть, пропустить через свое сито, через свои фильтры, дробилки, катки. Некролог, написанный Володей Бахтиным, написанный со слезами, любящим сердцем, — искромсали, не оставили ни одной его фразы. И то же сделали с некрологом Миши Дудина в «Литгазете».

Накануне я был у Ольги дома. Ее сестра, Муся, рвалась к ней ночью, домработница Антонина Николаевна не пустила ее. Какая-то грязная возня, скандал разразились вокруг ее наследства. Еле удалось погасить. А Леваневский, старый стукач, уже требовал передать ее архив КГБ (!).

На поминках выступала писательница Елена Серебровская, тоже с..сотка, бездарь, которую Ольга терпеть не могла. На могиле выступал поэт Хаустов. Зачем? Чужой ей человек. Обозначить себя хотел? Вся нечисть облепила ее кончину, как жирные трупные мухи.

Мне все это напомнило похороны Зощенко, Ахматовой, Пастернака. Как у нас трусливо хоронили писателей! Чисто русская традиция. Начиная с Пушкина. И далее Лермонтов, Гоголь, Достоевский, Есенин, Маяковский, Фадеев… Не знаю, как хоронили Булгакова, Платонова. Но представляю, как хоронили Цветаеву.

На поминках опять выступала Елена Серебровская, оговорила, что не была другом Ольги Федоровны, но должна сказать, как популярно имя Ольги Берггольц за границей и т. д. Не была другом — да Ольга ненавидела эту доносчицу, презирала ее. Она бы никогда не села с ней рядом, увидела бы ее за столом — выгнала бы, изматерила. Если бы она знала только, что эта п…а будет выступать на ее поминках, жрать ее балык, пить ее водку, приобретенную на заработанные Ольгой деньги.

И на похороны Юрия Павловича Германа эта Серебровская пришла и стояла в почетном карауле у гроба человека, которого травила, на которого писала доносы, которого убивала.

Что это такое? Ведь кощунство — это самое постыднейшее, самое безнравственное извращение человеческой души, где не осталось ничего запретного, нет ничего стыдного, нечего уже совеститься. Не то что — все дозволено, а все сладко, самое мерзкое сладко, человечину жрать — радость…

И мы тоже хороши, вместо печалей, благодарной памяти — злоба, злоба.

 

МИХАИЛ КУРАЕВ[403] 

Беззащитное прошлое

 

Высокое имя поэта Ольги Федоровны Берггольц принадлежит нашему прошлому.

Мы помним евангельский стих о вере, о том, что имеющий веру размером даже с горчичное зерно, скажет горе: сдвинься, и гора сдвинется. Примеров пока не видели. Но вера в революцию, в возможность осуществить вековые, как говорилось, мечты человечества, дала миллионам людей реальные силы двигать горы вовсе не в метафорическом смысле.

Невозможно отдать дань таланту и мужеству Ольги Берггольц, отдать дань уважения и признательности за ее вдохновенный, жизнетворящий труд, не признавая высокого достоинства времени, в котором она жила, которому она была верна. И вера ее в избранный народом путь, и гордость за свою страну не были слепы. Она знала о сталинских застенках, о жертвах произвола не по рассказам, не из книг. Слово «сталинщина» я впервые услышал из ее уст. Но даже тяготы, полной мерой доставшиеся ей, тяготы, выпавшие на долю страны, не только не убили, но и не поколебали в ней убежденного строителя нового мира, строителя мировой коммуны.

 

Не может быть, чтоб жили мы напрасно!

Вот, обернувшись к юности, кричу:

«Ты с нами! Ты безумна! Ты прекрасна!

Ты, горнему подобная лучу!»

 

Услышать и понять этот крик сердца в пору торжества мещанской глухоты, мещанской пошлости, увы, невозможно.

Мне, познакомившемуся с Ольгой Федоровной Берггольц в начале 60-х годов, не хватало воображения, и, увы, не только воображения, чтобы в немолодой даме, не имеющей сил следить за строгостью стрелок на чулке, увидеть олицетворение революции как мечты. Мне трудно было представить, что передо мной та, что стояла у гроба Маяковского в красной косынке и с револьвером на поясе, обхватывающем юнгштурмовку. Разве эта женщина, со строгим напряженным лицом, нетвердо ступающая по коридорам «Ленфильма», та самая Берггольц, чья «Ленинградская поэма», изданная в Ленинграде в 1942 году, долгие годы жила, именно жила в дамской сумочке моей матери, рядом с карточками, документами и деньгами. Она и сейчас передо мной, эта книжка, в бледно-голубоватой, как щеки блокадника, обложке.

Почему у меня не хватило ума или смелости подойти к Ольге Федоровне Берггольц, члену Художественного совета 2-го творческого объединения, где я начал работу после института, показать заветную мамину книжку, попросить автограф?..

Нет, думаю я, дело не в уме и смелости. Это было бы все равно что подойти с иконой к великомученице и попросить автограф. Это уже не литература…

 

В конце 1962 года, когда производственная программа «Ленфильма» выросла до шестнадцати картин в год, было принято решение создать три творческих объединения, как бы самостоятельные киностудии, с программой пять-шесть картин в год. Приглашение Ольги Федоровны Берггольц в худсовет именно 2-го творческого объединения, как покажут последующие события, оказалось неслучайным. Впрочем, во главе 1-го объединения стоял народный артист СССР Г. М. Козинцев, автор трилогии о Максиме, а во главе 3-го объединения народный артист СССР Ф. М. Эрмлер, прославившийся «Великим гражданином». Наш художественный руководитель, народный артист СССР А. Г. Иванов был не только постановщиком лучших военных картин: «На границе», «Звезда», «Солдаты», но и участником и Первой мировой, и Гражданской войн. Впрочем, Козинцев художником в агитпоездах, Эрмлер в ЧК, Иванов в Красной кавалерии по убеждению, по выбору сердцем служили революции. Именно Александр Гаврилович Иванов завершит свою творческую биографию кинорежиссера постановкой фильма по поэме Ольги Федоровны Берггольц.

Поэзия наименее «экранизируемый» род литературы, и тем не менее уже в 1943 году в Ленинграде поэт Ольга Федоровна Берггольц в соавторстве с Георгием Пантелеймоновичем Макогоненко пишут по заданию ЦК ВЛКСМ сценарий о Ленинградской блокаде, сама Ольга Федоровна уже по ходу работы считала, что «сценарий получился даже более „театрален“, чем кинематографичен».

Придет час, и «театральность» другого сценария, написанного Берггольц на основе своей поэмы «Первороссийск», даст совершенно неожиданный толчок для создания фильма, не имеющего а..логов в отечественном кинематографе.

В основу поэмы, отмеченной высокой государственной наградой, взята реальная история Первого Российского общества хлеборобов-коммунаров, созданного на землях Алтая рабочими Невской заставы, рабочими Обуховского завода в 1918 году.

«Первым в будущее брошен / и жизнью вымощен живой, / он никогда не станет прошлым, / твой трудный путь, твой огневой» («Первороссийск», 1950)

Когда сегодня читаешь Берггольц, душа замирает, кажется, что с тобой говорит свидетель Первого дня творенья. Но именно так она слышала зов времени. И «Первороссийск», это поэма Исхода, это свидетельство пришествия первороссиян  в землю обетованную.

Не многим дано жить так, как жила Ольга Берггольц, для этого нужно поднять и расположить свою душу так высоко, откуда только и можно обозреть «всю жизнь разом».

 

Приближался 1967 год, 50-летие Октября, время оглянуться назад, время осуществить мечту.

«Я до сих пор считаю недоразумением, что поэма больше чем на пятнадцать лет отстала от сценария. С настойчивостью, достойной, наверное, лучшего применения, я из года в год предлагала „Первороссийск“ для художественного фильма, и только сейчас моя мечта становится реальностью… Но верила и верю в жизненную необходимость именно этой темы на экране», — писала О. Берггольц в газете «Советское кино» в апреле 1966 года.

Замечу, забегая вперед, что в юбилейной  программе нашего творческого объединения было три фильма на темы революции: «Первороссияне», «Интервенция» по подзабытой к этому времени пьесе Л. Славина и «Свадьба в Малиновке». К зрителю вышла только безупречная во всех отношениях «Свадьба в Малиновке». Героическая комедия, решенная в оригинальной гротесковой манере, «Интервенция» выйдет на экраны лишь через двадцать пять лет, а реквием коммунарам Невской заставы широкий зритель так и не увидит.

Охранители соцреалистического благонравия в нашем кинематографе твердой рукой вели «важнейшее из искусств»; шаг влево, шаг вправо считался побегом… и принимались меры.

 

Но ближе к «Первороссиянам».

Александр Гаврилович Иванов предпочитал в своем творчестве иметь дело с хорошей литературой. В титрах лучших его фильмов — В. Биль-Белоцерковский, Э. Казакевич, В. Некрасов, М. Шолохов… Редактор нашего объединения, жена поэта Михаила Дудина, Ирина Николаевна Тарсанова, близкий Ольге Федоровне человек, предложила нашему художественному руководителю перечитать поэму «Первороссийск». Александр Гаврилович, как всегда, был немногословен: «Я буду это снимать, давайте сценарий».

Сценарий… Состояние здоровья Ольги Федоровны было нестабильным, а кинопроизводство — это план, это сроки, это большие деньги. Было принято простое решение: к Ольге Федоровне будет приезжать секретарь сценарного отдела, владеющая стенографией Ксения Николаевна Сотникова, и записывать сценарий с голоса под диктовку.

Помню состояние Ксении Николаевны, вернувшейся от Берггольц после первого дня работы. Опытнейший стенограф, прослужившая на киностудии, записывая заседания худсоветов с довоенных времен, была полна удивления и восторга. «Когда я пишу стенограмму, — рассказывала нам Ксения Николаевна, — я пишу вперед не только отдельные слова, но и куски фраз. Записывая за Ольгой Федоровной, я не угадала ни одного слова! Интересно, в следующий раз угадаю?» Нет, не угадала и во все последующие встречи. Сценарий «Первороссиян» не был импровизацией, Ольга Федоровна готовилась и только потом приглашала стенографистку.

Ни одного банального, легко угадываемого слова так и не легло в стенографическую тетрадь, а стало быть, и в сценарий. Это и есть поэтический дар — владеть словами, отличающимися от наших. Сценарий «Первороссиян» стал вполне законченным самостоятельным литературным произведением и был в свое время опубликован. Поэма, сценарий и фильм — они очень разные, но в них биение одного сердца, одна кровь, они похожи, как и должны быть похожи дети одной матери.

Сказать, что фильм «Первороссияне» снят по сценарию, нельзя. Написанный в поэтической стилистике, сценарий тем не менее предполагал, а стало быть, и предписывал по преимуществу традиционное, вполне реалистическое изложение описываемых событий. Однако в сценарии входила, например, призрачной тенью Ведущая, соединявшая время минувшее и наставшее, звучали стихи. Но внутренний пафос сценария, требовавший сделать шаг от быта к бытию,  не прорвал традиционную ткань повествования. Этот смелый шаг, потребовавший совершенно оригинального воплощения истории на экране, был совершен Александром Гавриловичем Ивановым, пригласившим себе в помощники дерзкого, авангардного, как тогда говорилось, молодого театрального режиссера Евгения Шифферса и его друга, едва начавшего работу на «Ленфильме», художника, тоже театрального, Михаила Щеглова.

Сама поэма и сам сценарий дали толчок к поиску совершенно новых в кино пластических решений.

Вот сцена в сценарии. Ссыльные питерцы на Алтае, мужчина и женщина, ждут товарищей. Где обычно встречаются поднадзорные ссыльные в кино? В каком-то укромном месте. А в сценарии Берггольц они стоят посреди первозданной снежной равнины, исполненной величественной красоты и надменности,  как сказано в сценарии. Извольте изобразить надменную  равнину?! Набивший руку режиссер скажет в этом месте сценаристу: это непрофессионально — писать в сценарии то, что не может быть снято.

А вот это может быть снято, но как?

«Они стоят, счастливые и смелые, незабвенные питерские рабочие, солдаты Революции. И облака идут под их ногами. Кажется порой, что они стоят на облаках в заоблачной легендарной долине, как древние боги».

Как это снять? Построить подмостки, напустить пару? Подобрать оптику? Поставить ветродуй? И получится, скорее всего, что-то аляповатое.

Иванов и его соратники приняли сценарий как вызов.

Так родится фильм-фреска, фильм-реквием, фильм-поэма…

Да, это слово и страсть поэта, запечатленные в поэме и сценарии, дали постановщикам право освободить свое повествование о людях новой веры от быта.

И тема костра, аввакумова костра, пронизывающая сценарий, стала ведущей изобразительной доминантой фильма.

Фильм завораживает открытостью поэтической метафоры. Нужна красная трава? Щеглов красит в красное и траву и камни… А жатва? Это месса, где женщины, одетые в монашеское облаченье, но красное, расставленные по ослепительно-золотому жнивью, собирают снопы… Или похороны жертв революции на Марсовом поле. Экран огромен! Это первая широкоформатная картина на «Ленфильме», именно широкоформатная, на пленке 76 мм, а не привычная нынче широкоэкранная. Посередине необъятного экрана — черный прямоугольник ямы, к ней с четырех сторон несут ослепительно-алые, словно только что извлеченные из горна гробы. Шествие исполнено торжества и величия…

По собственному опыту, и редакторскому и сценарному, знаю, с какой ревностью и требовательностью относится наш брат сценарист к воплощению своего детища на экране. В советское время у автора сценария даже было право остановить работу, а то и закрыть картину, если режиссер позволял себе слишком вольно обращаться со сценарием. А перманентные конфликты между сценаристом и режиссером сопровождали работу над большинством картин.

Ольга Федоровна приняла фильм безоговорочно. Ее душе — душе художника — был созвучен пафос фильма, его библейская стилистика, искренность.

На худсовете «Ленфильма», где принимали картину, царила атмосфера тревожного торжества. Все знали, что опекающие искусство функционеры твердо усвоили в своих ВПШ, что «формализьм» — это то, за что бьют. Они скорее могли допустить что-нибудь либеральное, но непременно «социалистическое» по форме. Поэты Орлов и Дудин, режиссеры Козинцев и Эрмлер, критики говорили о возрождении искусства первых лет революции.

«О бессмертном подвиге коммунаров-первороссиян нам хотелось рассказать языком не прозаическим, не разговорно-бытовым, но слогом, близким к слогу Маяковского, Петрова-Водкина, слогом Шостаковича», — пояснил эстетическую позицию авторов фильма Александр Иванов.

Поджав губы сидели соглядатаи из Смольного, убежденные по присяге в том, что в нашей стране все трагедии могут быть только оптимистическими.

Ольга Федоровна встала на защиту фильма, оставив без внимания все попытки противопоставить сценарий фильму. Она заговорила о главном:

«Я никак не могу понять, с каких это пор слово „трагедия“ стало ругательным. Это слово стало ругательством во времена „сталинщины“… Пусть молодежь знает, что революция начинается с жертв и что завоевания революции даны ценой жертв, а не ценой чечетки. Как же мы иначе будем воспитывать молодежь?.. В картине достаточно слияния быта и бытия… Могут фрески ожить и заговорить? Мне кажется, могут. Это доказала картина».

Формально фильм и партийным начальством, и начальниками Госкино был принят. Авторитет и Ольги Берггольц, и Александра Иванова, члена партии с 1918 года, призывал чиновников к осторожности. Но как раз «осторожность» подсказала иезуитское решение: фильм принять… но зрителям не показывать. Было дано распоряжение изготовить шесть копий фильма. Фильм на экраны не вышел.

Но история «Первороссиян», к счастью, не закончена.

В 2009 году, в ретроспективной программе XXXI Международного московского кинофестиваля состоялась демонстрация фильма из запасников Госфильмофонда — «Первороссияне»!

Картину помнят, о картине говорят, пишут, спорят — значит, она жива. Значит, в ней живет и бьется сердце поэта, исполненное боли и сострадания за своих единоверцев.

 

И никогда не поздно снова

начать всю жизнь,

                                       начать весь путь,

и так, чтоб в прошлом бы — ни слова,

ни стона бы не зачеркнуть.

 

 

 

АРХИВНОЕ СЛЕДСТВЕННОЕ ДЕЛО № П-8870

 

 

Я встану над жизнью бездонной своею,

над страхом ее, над железной тоскою…

Я знаю о многом. Я помню. Я смею .

Я тоже чего-нибудь страшного стою.

 

О. Берггольц

 

НАТАЛИЯ СОКОЛОВСКАЯ

«Тюрьма — исток победы над фашизмом»

 

«Вот и похоронили Ольгу, Ольгу Федоровну Берггольц». Первая строка рассказанной Даниилом Граниным истории о похоронах Ольги Берггольц 18 ноября 1975 года. Строка как строка. Но что-то в ней цепляло. Интонация. Цезура, прозой не предусмотренная. Обрыв. Пауза длиною в жизнь. Из этой паузы возник сборник «Память» (СПб.: Азбука-классика, 2009). Собрать его было несложно: избранные стихотворения, книга «Дневные звезды». Сложно было остановиться, вынырнуть из этой уже не чужой судьбы. Особенно обжигали стихи, подписанные: «Январь 1939. Камера 33», «Апрель 1939. Одиночка 17», «Апрель 1939. Арсеналка. Больница», «Май. Одиночка 29».

То, что с 14 декабря 1938 года по 3 июля 1939 года О. Берггольц находилась под арестом, известно. Об этих днях сохранились и ее дневниковые записи. До последнего времени оставалось неясным, по какому делу она проходила, что, собственно, инкриминировалось будущей «Блокадной музе», «Голосу блокадного города». В воспоминаниях современников осталась ироничная реплика Берггольц об обвинении ее «в пятикратных попытках убить Жданова».

Первый запрос в КГБ с целью ознакомления с Делом О. Ф. Берггольц был сделан 4 октября 1989 года и подписан заместителем председателя правления Ленинградской писательской организации. Запись об этом есть в архиве критика Натальи Банк, хранящемся ныне в Российской национальной библиотеке. Надо полагать, инициатором запроса и была Н. Банк, близкий Ольге Федоровне человек, исследователь ее творчества. 27 ноября из КГБ пришел ответ (документ за № 10/28–015832): «В результате поисковой работы наличия в архивах КГБ МВД уголовного дела по обвинению О. Ф. Берггольц не обнаружено» ( Динаров З.  Распятые. СПб., 1993).

Ответ из архивов КГБ МВД следовало принять на веру. Во всяком случае, попыток получить доступ к Делу О. Ф. Берггольц больше не предпринималось (Н. Банк не стало в 1997 году).

Спустя почти двадцать лет, в августе 2009 года, в связи с подготовкой настоящего издания, было сделано еще одно обращение в Управление ФСБ по Санкт-Петербургу и Ленинградской области с просьбой о получении доступа к Делу О. Ф. Берггольц. Сила инерции могла сработать и в этом случае: зачем запрашивать то, что уже «не обнаружено».

Мысль повторно запросить следственные материалы принадлежит Д. А. Гранину. «Интересно было бы посмотреть на Дело». — «Но ведь оно не сохранилось». — «А вы попробуйте».

24 сентября позвонили из Службы регистрации и архивных фондов УФСБ. А в понедельник, 28-го, Архивное следственное дело № П-8870 лежало передо мной на столе в одном из кабинетов на Литейном, 4.

Из «Справки о наличии сведений» (все материалы из следственного Дела цитируются впервые. — Я. С):  

«…Бергольц О. Ф. (в Деле фамилия О. Берггольц везде пишется с ошибкой. — Н. С.)  было предъявлено обвинение в том, что она являлась активной участницей контрреволюционной террористической организации, ликвидированной в г. Кирове, готовившей террористические акты над т. Ждановым и т. Ворошиловым; в том, что квартира Бергольц в г. Ленинграде являлась явочной квартирой террориста Дьяконова Л. Д., который в 1937 г. приезжал к ней и совместно с ней намечал план убийства т. Жданова, т. е. в пр<еступлениях> пр<едусмотренных> ст<статьями> 58–8, 58–10 и 58–11 УК РСФСР.

Постановлением Управления НКВД ЛО от 2 июля 1939 г. следственное дело по обвинению Бергольц О. Ф. за недоказанностью состава преступления производством прекращено. 3 июля 1939 г. Бергольц О. Ф. из-под стражи освобождена».

Напомним, что статья 58–8 означает «совершение террористических актов, направленных против представителей советской власти или деятелей революционных рабочих и крестьянских организаций, и участие в выполнении таких актов, хотя бы и лицами, не принадлежащими к контрреволюционной организации, влекут за собой меры социальной защиты, указанные в ст. 58–2». То есть «высшую меру социальной защиты — расстрел или объявление врагом трудящихся с конфискацией имущества и с лишением гражданства союзной республики и, тем самым, гражданства Союза ССР и изгнание из пределов Союза ССР навсегда, с допущением при смягчающих обстоятельствах понижения до лишения свободы на срок не ниже трех лет, с конфискацией всего или части имущества». Неизвестно, нашлись бы для О. Берггольц «смягчающие обстоятельства».

О Леониде Дьяконове читаем в дневнике О. Берггольц от 20 мая 1942 года: «Вчера были у Матюшиной, тетки Тамары Франчески. Тамара — сестра Игоря Франчески и близкая подруга Леньки Анка — двух людей из 6, которые оговорили меня в 38-м году, и из-за них я попала в тюрьму. Они не виноваты, их очень пытали, но все же их показания чуть-чуть не погубили меня…»

Анк — журналистский псевдоним Л. Дьяконова. Упоминается его имя и в подготовительных материалах ко второй, ненаписанной части «Дневных звезд»:

«Это был 1931 год. Чума, холера, черная оспа. Там хранили воду в выдолбленных тыквах и пытались замостить почти болотистые улицы Алма-Аты, там, где пламенеют канны и где сейчас асфальт… <…> Все было далеко не только до социализма — до нормальной человеческой жизни. Жизни, достойной человека.

Но мы круто повернули, послушные дороге — пути, и сразу открылась сверкающая красота земли.

— Вот, ребята, — сказал Ленька, — вот так мы войдем в социализм.

И мы молча и безоговорочно согласились с ним, только кивнув головой (молча от волнения).

…Мы были молоды, очень молоды, я и Коля (Николай Молчанов, муж О. Берггольц. — Н. С.),  приехавшие работать в казахскую газету, и друг наш, Леонид Д., — сотрудник той же газеты.

<…>

Все было не так, как нам в тот зеленый день казалось.

Всем нам троим, и мне, и Леониду пришлось выдержать 37-й, 39-й год.

И даже самоотверженную работу нашу в 31-м, в дни мечты о социализме, — оклеветали и представили как вражескую деятельность. Потом была война. Николай умер от голода в январе 42-го года. То, что было с нами троими, было с миллионами».

Шестой лист из 226 листов, составляющих Дело О. Берггольц — «Постановление об избрании меры пресечения и предъявления обвинения». Лист седьмой — ордер на арест № 11/046. Постановление утверждено комиссаром 2-го ранга Гоглидзе. Его же подпись на ордере на арест.

Комиссар Гоглидзе назван в дневниковой записи от 1 марта 1940 г.

«…Читаю Герцена с томящей завистью к людям его типа и XIX веку. О, как они были свободны. Как широки и чисты! А я даже здесь, в дневнике (стыдно признаться), не записываю моих размышлений только потому, что мысль: „Это будет читать следователь“ преследует меня. Тайна записанного сердца нарушена. Даже в эту область, в мысли, в душу ворвались, нагадили, взломали, подобрали отмычки и фомки. Сам комиссар Гоглидзе искал за словами о Кирове, полными скорби и любви к Родине и Кирову, обоснований для обвинения меня в терроре. О, падло, падло.

А крючки, вопросы и подчеркивания в дневниках, которые сделал следователь? На самых высоких, самых горьких страницах!

Так и видно, как выкапывали „материал“ для идиотских и позорных обвинений.

И вот эти измученные, загаженные дневники лежат у меня в столе. И что бы я ни писала теперь, так и кажется мне — вот это и это будет подчеркнуто тем же красным карандашом со специальной целью — обвинить, очернить и законопатить, — и я спешу приписать что-нибудь объяснительное — „для следователя“ — или руки опускаю, и молчишь, не предашь бумаге самое наболевшее, самое неясное для себя…

О, позор, позор, позор!.. <…>»

Об изъятых дневниках, которые будут «загажены», тоже есть в Деле. Лист восьмой. Протокол обыска. Под номером семь значатся «пятнадцать записных книжек», под номером десять — девять тетрадей. В Примечании к протоколу сказано также и об опечатанной комнате, в которой находится много рукописей, письма, материалы по истории завода «Электросила», где О. Берггольц работала пропагандистом и историю которого писала.

Неоднократно в Деле встречается и фамилия И. Т. Мусатова, следователя следчасти УНКВД ЛО.

Об И. Т. Мусатове можно прочитать в набросках ко второй части «Дневных звезд»:

«(На внутритюремном допросе с Иваном Тимофеевичем Мусатовым.)

Он добивается, чтобы я сказала, какие шифры я передала Лизе Косульниковой. Я чувствую, что Лиза явно предала или кто-то другой, кому она доверила. Лизе так хотелось к Ванечке и Виталику. Мусатов говорит под конец:

— Ольга Федоровна… Вы поступаете нечестно.

Я взглянула ему прямо в глаза, и взгляды наши столкнулись и вошли друг в друга, — всепонимающий то был, единый взгляд людей.

Взгляд людей друг другу в глаза, взгляд коммунистов — не боюсь сказать. И так мы говорили друг с другом не менее трех секунд, целую вечность.

— Иван Тимофеевич, я поступаю честно, — сказала я, не отводя своего взгляда от его человеческого взгляда (коммуниста), — и вы понимаете это.

— Я понимаю, — ответил он и опустил глаза на мое „дело“ и несколько раз быстро сожмурился, похлопал веками, как делают люди, которые, прямо взглянув на солнце, сразу вновь погружаются в сумерки…

<…>

Нет, таких век не могло быть ни у кутилы, ни у фанатика, ни у развратника, ни у бессонного поэта.

Усталый человек, усталые, коричневые, в мелкую продольную желтую складочку веки… Да ведь он устал… устал этот человек… Потому что он — тоже человек… (как с немцами). Это мгновенное видение век прошло сквозь сознание сквозным, но не колющим, а тупым прободающим ударом, но не задержалось в сердце, в сознании… Я как будто бы отложила его. „Потом, — сказала я себе, — потом…“ С чего ты устал, так твою…

— Ну так как же, значит, у вас в камере вы врагов народа не обнаружили?

Мы вновь были не людьми, а следователем и подследственной…»

Под Постановлением об избрании меры пресечения стоят три фамилии: лейтенанта ГБ Резникова, младшего лейтенанта ГБ Кудрявцева, младшего лейтенанта ГБ Дроздова.

Подпись начальника 6-го отделения Ивана Кудрявцева видим и на Протоколе первого допроса О. Берггольц от 14 декабря (листы 14, 15 Дела).

«Вопрос . Вы арестованы за контрреволюционную деятельность. Признаете себя виновной в этом?

Ответ . Нет. Виновной себя в контрреволюционной деятельности я не признаю. Никогда и ни с кем я работы против советской власти не вела.

Вопрос . Следствие не рекомендует вам прибегать к методам упорства, предлагаем говорить правду о своей антисоветской работе.

Ответ . Я говорю только правду.

Записано с моих слов правильно. Протокол мною прочитан.

О. Берггольц

Допросил Иван Кудрявцев».

В протоколе обозначено время, которое шел этот допрос из семи фраз.  Он шел три часа,  с 21:30 до 00:30.

Дневниковая запись от 14 декабря 1939 г.

Ровно год тому назад я была арестована.

Ощущение тюрьмы сейчас, после 5 месяцев воли, возникает во мне острее, чем в первое время после освобождения. И именно ощущение, т. е. не только реально чувствую, обоняв этот тяжкий запах коридора из тюрьмы в «Б<ольшой> дом», запах рыбы, сырости, лука, стук шагов по лестнице, но и то смешанное состояние посторонней заинтересованности, страха, неестественного спокойствия и обреченности, безвыходности, с которыми шла на допросы.

<…>

Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в нее, гадили, потом сунули ее обратно и говорят: «Живи». <…>

<…> Вот на днях меня будут утверждать на парткоме. О, как страстно хочется мне сказать: «Родные товарищи! Я видела, слышала и пережила в тюрьме то-то, то-то и то-то… Это не изменило моего отношения к нашим идеям и к нашей родине и партии. По-прежнему, и даже в еще большей мере, готова я отдать им все свои силы. Но все, что открылось мне, болит и горит во мне, как отрава. <…>»

«…На днях меня будут утверждать на парткоме». Из кандидатов в члены ВКП(б) Ольгу Берггольц исключали дважды. Первый раз, с последующим восстановлением, — в мае 1937 года, это было связано, вероятно, с делом Л. Авербаха (расстрелян в августе 1937 г.).

5 января 1939 года Берггольц исключили из кандидатов в члены ВКП(б) повторно. В Деле имеется выписка из протокола № 57 заседания бюро РК ВКП(б) Московского района по партийной организации завода «Электросила» им. Кирова (лист 182): «Бергольц Ольга Федоровна, г./рожд. 1910, кандидат в члены ВПК(б) с 1932 года, к/карт. № 0 478 579, национ. — русская, соц. положение — служащая, работала редактором-автором истории завода „Электросила“. Бергольц О. Ф. арестована органами НКВД, как враг народа.

П/организация завода исключила Бергольц из рядов ВКП(б).

Постановили: Бергольц О. Ф., как врага народа, арестованную органами НКВД, из кандидатов ВКП(б) исключить».

В это время она уже три недели находилась в тюрьме, оговоренная Л. Д. Дьяконовым, И. Г. Франчески, А. И. Семеновым-Алданом (писатель, в начале 1930-х также работал в Алма-Ате в редакции газеты «Советская степь»).

А. Семенов-Алдан (показания от 5 апреля 1938 г.):

«…В Алма-Ате Дьяконов был связан с троцкисткой О. Бергольц, которая потом переехала в Ленинград. В начале 1937 г. Дьяконов приезжал в Ленинград (из Кирова. — Я. С.), где связался с О. Бергольц. Бергольц обещала нам полную поддержку».

Л. Дьяконов (показания от 14 апреля 1938 г.):

«…Подобно мне она уже готовила себя для террористической деятельности. И на мой первый же вопрос, как она смотрит на террор? Ольга ответила: только положительно. Она знала о моем вступлении в группу еще в 1936 г. и спросила о работе. <…> В одной из маленьких комнат ее квартиры мы в течение нескольких дней обсуждали план покушения на Жданова. <…> На первомайском параде 1937 г. мы готовили два терр-акта. По одному из них предполагалось произвести выстрел по трибуне из танка. Это дело, как сообщила мне Бергольц, было задумано военной террористической группой, но не состоялось из-за внезапного заболевания надежного танкиста  (курсив мой! — Н. С.).  Второй вариант покушения продумали мы сами. Мы предполагали использовать прохождение перед трибуной кавалерии, бросить в нее шумно-взрывающееся вещество типа больших петард, чтобы напугать лошадей и в получившейся панике проникнуть на трибуну через места у трибуны и стрелять. Бросать вещество должен был я, а стрелять или Бергольц, или Молчанов, смотря по тому, кому удастся ближе подойти. Но я струсил, приехал в Ленинград только первого мая, а они без меня не решились».

Из показаний И. Франчески:

«В начале 1937 г. Дьяконов выезжал в Ленинград. По возвращении он сообщил, что покушение на Жданова по договоренности с Бергольц решено приурочить к торжественному заседанию в театре, посвященному 20-й годовщине Октября. Бергольц взяла на себя достать пропуск в театр…»

 

Знаю, знаю — в доме каменном

Судят, рядят, говорят

О душе моей о пламенной,

                    Заточить ее хотят.

За страдание за правое,

За неписаных друзей

Мне окно присудят ржавое,

Часового у дверей…

 

1938  

Спустя годы она делает наброски об этом времени для второй части «Дневных звезд»:

«Мои даты: 7/XI-37.

Меня выгнали из демонстрации.

Ничего. Я не сержусь на вас. Я еще напишу о вас такое, что вы будете плакать над этим. Парикмахер, который стрижет меня сейчас, когда-нибудь будет гордиться этим.

Затем — блокада. И вот я на „Электросиле“ — веду кружок, и <неразб.>  они просят у меня прощения за то, что они выбросили из демонстрации…»

Тогда, в 1937-м, «обошлось». В мае выгнали из кандидатов в члены ВКП(б), потом выгнали с октябрьской демонстрации (но, кажется, и тюрьму ей было бы пережить легче, чем это унижение!), в ноябре 1937 года выгнали и с «Электросилы». С 19 декабря 1937 года по 1 сентября 1938 года она работала учительницей в школе.

С 1937 годом связан еще один эпизод, отраженный в Деле.

В «Постановлении о прекращении дела № 58 120-38 г. по обвинению Бергольц О. Ф.» читаем (синтаксис и стиль оригинала сохранены): «…Что же касается показаний Бергольц, данных ею во время допроса в качестве свидетеля в июле м-це 1937 г., где она показала, что является участником троцкистско-зиновьевской контрреволюционной организации, являются, как установлено следствием, показаниями вынужденными, даны в состоянии очень тяжелого морального и физического состояния, о чем свидетельствует тот факт, что сразу же после допроса Бергольц попала в больницу с преждевременными родами».

Удивительно: о том, что она летом 1937 года проходила свидетелем по какому-то делу, сама О. Берггольц не пишет. По крайней мере, в опубликованной части предельно откровенных дневников никаких упоминаний об этом нет, разве что глухие намеки на то, что испытания начались для нее уже в 1937 году (а не в конце 1938-го, как принято считать). Может быть, причина такого «умолчания» прояснится, когда будут опубликованы дневники, находящиеся в РГАЛИ.

В 1937-м Берггольц действительно ждала ребенка, лежала на сохранении, о чем свидетельствуют письма к Н. Молчанову от 14 и 17 марта (архив Н. Банк в РНБ, цитируется впервые). Из письма от 14 марта: «Знаешь, после того, как врачи дали определенный срок, я почувствовала некоторый прилив бодрости. <…> О, конечно, конечно, лучше всего было бы родить толстого, милого Степу, — назло жизни, которая в этом пункте точно заговор против нас соорудила, родить, чтобы освободиться от милых, но мучительных теней Иришки и Маечки… да просто так, потому что это нужно и хорошо. Я и стараюсь…» Но есть в этом сугубо житейском, бытовом письме странная фраза: «Здесь, на свободе, много думаю». О какой свободе — или свободе в сравнении с чем — пишет она, находясь по определению не на свободе (в больнице)? Что значит в данном контексте «на свободе»? Обо всех общественных ипостасях своей жизни — ни слова в письме. Только многозначительно подчеркнутая фраза: «Как здоровье, — всё  в порядке?»

Тогда, весной, случилось почти чудо: ребенка она удержала.

«Что же касается показаний Бергольц, данных ею во время допроса в качестве свидетеля в июле м-це 1937 г…» Письмо к Н. Молчанову от 13 июля написано опять в больнице. И ребенок уже потерян («Чувствую себя не плохо — а ведь могли быть всякие сюрпризы, вплоть до заражения крови»).

Это совпадает с данными из Дела.

В апреле 1938 года она действительно была первый раз восстановлена как кандидат в члены ВКП(б) и, судя по всему, в сентябре, уволившись из школы, первый раз возвращается на завод.

Существует и запись о втором, уже послетюремном, возвращении:

«К 1939 г., к возвращению на „Электросилу“»

Надо ли уточнять, что зубы в этой записи упоминаются в совершенно определенном контексте: они не были выбиты на допросах (в связи с этим вспомним пересказ М. Ф. Берггольц фразы О. Б. о Леониде Дьяконове: «Он не знал тогда, что на первом же допросе, где ему выбьют зубы, он предаст меня, Колю и свою мечту» (Встреча. СПб., 2003. С. 279).

Вернемся к справке от 27 ноября 1989 года, выданной КГБ на первый запрос о Деле О. Ф. Берггольц.

«С 8 апреля 1939 года находилась во внутренней тюремной больнице (причина болезни не указана), откуда была направлена в Областную больницу для составления заключения. Возвращена 22 апреля 1939 года».

«— Гражданин следователь! да ведь я беременная баба, куда уж мне покушаться! (на Жданова. — Н. С.).  (Диалог воспроизведен О. Оконевской по рассказу О. Берггольц (Оконевская О. …И возвращусь опять. СПб., 2005).

Следователь. Подумайте хорошо! Вы еще можете спасти ребенка. Только нужно назвать имена сообщников.

— Нет, гражданин следователь. Я ребенка не сохраню. (И в это время кровь как хлынет…) Немедленно отправьте меня в больницу!

— Еще чего захотела!

— Называйте меня на вы. Я — политическая.

— Ты заключенная.

— Но ведь я в советской тюрьме…

Меня все-таки повели в больницу. Пешком. По снегу. Босую. Под конвоем.

— Доктор Солнцев! Помогите мне!

Сидели несколько врачей. Не подошел никто. Молодой конвойный со штыком наперевес, пряча слезы, отвернулся.

— Ты что, солдатик, плачешь? Испугался? А ты стой и смотри, как русские бабы мертвых в тюрьмах рожают!

— Доктор Солнцев! Вы на воле. Вы можете передать моему мужу, что Степки больше нет… Всего два слова, понимаете, два слова: „Степки нет!“

С тех пор ни мальчики, ни девочки у меня больше не рождались».

Думала — родится сын:

 

…Не я ли это, желанный сын,

С тобой, с тобой?

Когда мы вернемся, желанный сын,

К себе домой?

 

(Март. Одиночка 17)

А потеряла девочку:

 

…Двух детей схоронила

Я на воле сама,

Третью дочь погубила

До рожденья — тюрьма…

 

(Апрель. Арсеналка. Больница)

Был ли на самом деле доктор с неподходящей для тюремной больницы фамилией Солнцев или его звали как-то иначе? Не исключено, что в Деле есть ответ и на этот вопрос, и на многие другие вопросы, связанные с самым страшным периодом жизни большого русского поэта и гражданина О. Ф. Берггольц. Однако большая часть листов Дела, вдетая в конверты из плотной коричневой бумаги, недоступна. Объяснений этому несколько: «информация личного характера», «не снят гриф секретности», «нужно разрешение родственников». Но многие факты своей жизни неоднозначно прояснила в дневниках и письмах сама Берггольц.

Хранится в открытой части Дела и документ, от которого не веет болью и отчаянием. Это характеристика, данная Берггольц директором неполной средней школы № 6 Московского района (сейчас школы с таким номером нет), в которой та работала между изгнанием и восстановлением на работе в «Электросиле». Характеристика дана для Следственной части облсуда. Сверху карандашом сотрудника НКВД написано: «Мусатову».

«Берггольц Ольга Федоровна работала в 6 школе Москов. р-на с 19.XII-37 г. по 1.IX-38 г. Вела русский язык и литературу в седьмых классах. Чувствуя себя молодым педагогом, Берггольц О. Ф. много внимания уделяла вопросу подготовки к урокам. Имела всегда планы уроков. Консультировалась с методистами, как лучше поставить работу в классе. С дисциплиной в классе справлялась.

Принимала участие в общественной жизни школы. Вела воспитательский класс. Проводила беседы с учителями по датам красного календаря. Вела кружок текущей политики».

Фамилии директора школы нет, только подпись.

Берггольц проработала в школе чуть больше восьми месяцев. С вычетом зимних, весенних и летних каникул — меньше полугода. Надо думать, что к молодой учительнице с «подмоченной репутацией» — выгнана с завода и из кандидатов в члены ВКП(б) — и привыкнуть еще не успели. Но в характеристике сказано, кажется, все  лучшее, что можно было сказать в этой ситуации, что, несомненно, можно считать поступком, учитывая, какой  организацией затребован документ. Показалось несправедливым оставить в нетях имя человека, написавшего эту характеристику. На запрос пришел ответ из Объединенного архива Комитета по образованию. Из архивной справки следует, что с 1936 по 1941 год директором неполной средней школы № 6 Московского района (Смоленская ул., 14) была Левитина Елена Давыдовна, 1905 года рождения, беспартийная, преподаватель русского языка, проживающая по Международному (ныне Московскому) проспекту, 125.

Здание школы на Смоленской, 14, уцелело. Сегодня в нем расположен проектный институт «Гипрообр».

В архиве Натальи Банк сохранилась корректура любимого детища О. Берггольц, книги «Узел», вышедшей в 1965 году. Откровенная и очень сильная поэтическая книга успела проскочить на излете «оттепели». Первый лист содержит автограф стихотворения 1952 года, озаглавленного «Отрывок»: «Достигшей немого отчаянья, / давно не молящейся Богу, / иконку „Благое Молчание“ / мне мать подарила в дорогу…» Стихотворение входит в состав самого сборника, но этот рукописный эпиграф ко всей книге усиливает, подчеркивает его значение для автора. «Молчание душу измучит мне, / и лжи заржавеет печать…» Так оно заканчивается, словно указывая, что и этой смелой книгой сказано еще далеко не все.

На титульном листе рукой О. Берггольц написано: «По исправлении печатать! Ольга Берггольц. 28.IV-65». Мелкой авторской правки довольно много. Она сделана синими чернилами, с сильным нажимом. Есть и вставленная строфа. В первом из двух стихотворений, обращенных к Евгению Львовичу Шварцу. Вот она:

 

Уж нас ли с тобой не драконили

разные господа

разными беззакониями

без смысла и без суда?!

 

Строфа эта аккуратно перечеркнута крест-накрест цензорским карандашом. Правда, не красным. Тем же карандашом перечеркнуто стихотворение «Нет, не из книжек наших скудных…». И если стихотворение вошло в трехтомник 1989 года, то строфа, благодаря сохраненной Н. Банк верстке, просто нашлась, образовав, таким образом, смысловую рифму с нашедшимся Делом.

Судя по блокадным дневникам, О. Берггольц была готова к тому, что надежды и народа, и ее собственные на послевоенную «оттепель» не оправдаются.

«— Как ты думаешь, изменится ли что-нибудь после войны? — спросила я его (Ю. Эшмана, журналиста. — Я. С.).

— Месяца два-три назад думал, что изменится, а теперь… вижу, что нет…

Вот и у меня такое же чувство! Оно появилось после того, как я убедилась, что правды о Ленинграде говорить нельзя (ценою наших смертей — и то не можем добиться мы правды!). <…> „ОНИ“ делают с нами что хотят» (дневниковая запись от 9/IV-42).

«Они» и после войны делали что хотели. Тучи начали сгущаться над О. Берггольц очень быстро, а 1949 год стал в этом смысле критическим. Именно с этим годом связана история «пробитого дневника». Пробитую гвоздем тетрадь показал Даниилу Гранину Г. П. Макогоненко, сопроводив рассказом о том, как однажды они с Ольгой Федоровной увидели, что к даче на Карельском перешейке, где они отдыхали, подъезжают черные машины. Макогоненко сделал единственно возможное в той ситуации: схватил «крамольную тетрадь» и прибил ее к внутренней стороне садовой скамейки. Тетрадь сохранилась и находится сейчас в РГАЛИ. В описи сказано: «Тетрадь проколота острым предметом». Теперь, благодаря свидетельству Даниила Гранина, происхождение «колотой раны» стало известно.

И этот пробитый гвоздем дневник рифмуется с «точащей кровь и пламя» рукой из стихотворения О. Берггольц конца 1930-х.

 

…А я бы над костром горящим

Сумела руку продержать,

Когда б о правде настоящей

Хоть так позволили писать.

 

Рукой, точащей кровь и пламя,

Я написала б обо всем,

О настоящей нашей славе,

О страшном подвиге Твоем…

 

В этой пробитой тетради оказались датированные 20–27 мая 1949 года страшные, на самом деле «точащие кровь и пламя» записи о жизни села Старое Рахино.

Там есть и такие строки: «…жизненной миссии своей выполнить мне не удастся — не удастся даже написать того, что хочу: и за эту-то несчастную тетрадчонку дрожу — даже здесь». На отдельных листах сохранилась и запись от 31 октября 1949 года, в ней рассказано о поездке на дачу. По всей видимости, именно тогда тетрадь и была прибита к садовой скамье.

В той же октябрьской записи встречается имя Всеволода Александровича Марина, тогда сотрудника дирекции Публичной библиотеки.«…Приходил Волька, — сказал, что ПБ получила задание — доставить компрометирующие материалы на „Говорит Л-д“». Таким образом О. Берггольц пытались сделать фигурантом «Ленинградского дела». Но из этой точки вернемся на десять лет назад, к следственному Делу Берггольц. Лист 174, протокол допроса Марии Васильевны Машковой, жены В. А. Марина (в 1939 году он — зам. директора ПБ, она — аспирант ПБ, там же работал и Н. Молчанов):

«— …Бергольц О. Ф. я знаю с 1928 г., по ЛГУ, она была в то время студенткой.

— А что вам известно о взаимоотношениях Бергольц с Авербахом?

— Авербаха я лично не знаю. Из разговоров Бергольц мне известно, что они с Авербахом были знакомы, это знакомство было непродолжительным.

— О преступном характере связей Бергольц с Авербахом вам что-нибудь известно?

— О преступном характере связей мне ничего не известно. Вся ее вина заключается в том, что она, зная его, своевременно не смогла разглядеть в нем врага, ослеплена была его авторитетом».

И еще из «Постановления о прекращении дела № 58 120-38 г. по обвинению Берггольц О. Ф.» (лист 222):

«…Марин и Машкова охарактеризовали Бергольц с положительной стороны».

И последнее: «Других материалов, изобличающих Бергольц в преступной антисоветской деятельности, не добыто » (курсив мой. — Н. С.).

Не все друзья предали, ни тогда, в 1939-м, ни потом, в 1949-м.

Итак, позади осталась тюрьма. Впереди была война. Эти две бездны также срифмуются в сознании О. Берггольц. 26 сентября, на восемнадцатый день блокады, Берггольц писала сестре Марии в Москву: «Что касается положения Ленинграда, — конечно, почти трагическое, душа болит страшно, но уверена, что вывернемся, — такая же убежденность, как в кутузке, когда была почти петля, а я была уверена, что выйду, — и вышла». «Неразрывно спаять тюрьму с блокадой» — одна из записей ко второй части «Дневных звезд». О. Берггольц «спаяла» тюрьму с блокадой антитезой, потому что как раз блокадное заточение  дало пусть и относительную, но все-таки возможность почувствовать себя свободными от идеологического гнета («…такой свободой бурною дышали, / что внуки позавидовали б нам»). Но тюрьму она «спаяла» — еще шире — с войной. «Тюрьма — исток победы над фашизмом. Потому что мы знали: тюрьма — это фашизм, и мы боремся с ним, и знали, что завтра — война, и были готовы к ней».

 

АЛЕКСАНДР РУБАШКИН

«— Луна гналась за нами, как гепеушник»

 

Война стала одной из Вершин (слово О. Берггольц), взятой поэтессой. Пройдя через испытания тюрьмой, едва ее не сгубившие, она нашла силы выразить настроения, переживания двух важнейших этапов своей жизни. О стихах предвоенных, тюремных и послетюремных мало кто знал, но они звучали в ней. Как и открытые, искренние июня 1941-го, выразившие ее гражданскую позицию:

 

Мы предчувствовали полыханье

этого трагического дня,

Он пришел. Вот жизнь моя, дыханье.

Родина! Возьми их у меня!

Я и в этот день не позабыла

горьких лет гонения и зла,

но в слепящей вспышке поняла:

это не со мной — с Тобою было,

это Ты мужалась и ждала.

 

Этих слов Родина тогда не услышала. Но если бы О. Берггольц их не написала, ей было бы трудно выполнить миссию… «Блокадной музы». Она стала ею во многом благодаря радио. «Сквозь рупора звучащий голос мой» — так вспоминала Берггольц уже конец августа сорок первого, когда враг был у ворот города.

Радио позволило ей стать голосом блокадного Ленинграда, беседовать со своими согражданами, помогать им выдержать неисчислимые беды, потери. Голодные люди в промерзших квартирах, лишенных воды и света, прислушивались к репродуктору, порой едва шептавшему. В феврале 1942 года, прочитав по радио свою поэму «Февральский дневник», она стала поистине народной поэтессой. Голос Ленинградского радио, голос Берггольц, выходя в эфир, прорывал блокаду.

Потом, уже летом 1942-го, была «Ленинградская поэма», с ее железными строками «сто двадцать пять блокадных грамм с огнем и кровью пополам», их тоже услыхали за блокадным кольцом. Ее земляки понимали: с ними — «по праву разделенного страданья» — говорит близкий им человек, такой же, как они, блокадник.

В конце войны О. Берггольц написала и сразу же опубликовала (Знамя. 1945. № 5/6) лучшее свое поэтическое произведение — поэму «Твой путь»…

Ей тридцать пять лет, у нее слава широкая и заслуженная. Казалось, с горькой несправедливостью прошлого покончено… Почему же в ее стихах (1945!) появляются странные полемические ноты:

 

И даже тем, кто все хотел бы сгладить

в зеркальной, робкой памяти людей,

не дам забыть, как падал ленинградец

на желтый снег пустынных площадей…

 

И откуда появилась инвектива, каких раньше у Берггольц не было? Видно, произошло что-то неожиданное, потрясшее ее:

 

Уже готов позорить нашу славу,

Уже готов на мертвых клеветать

герой прописки

                                и стандартных справок…

Но на асфальте нашем —

                                                 след кровавый,

не вышаркать его, не затоптать…

 

1946  

Отношение к Берггольц ее слушателей и читателей расходилось с официальным и раньше. Уже в феврале 1942 года секретарь горкома ВКП(б) Н. Д. Шумилов требовал не передавать в эфир «Февральский дневник». В те же дни поэтесса отметила в своих записях: «Ведь они же (партийные работники. — А. Р.)  утвердятся в случае победы, им зачтут именно то, что они делают, а их деятельность состоит сейчас в усиленном умерщвлении живого слова, в уродовании его в лучшем случае. Им ведь ордена за это дадут. Мне не надо орденов, плевала я на них. Я хотела бы сказать людям то, о чем говорит мое и — я знаю — их сердце» (Апрель. 1991. Вып. IV; в ком. М. Ф. Берггольц (с. 142) запись от 21.02.1942).

С тем, что Берггольц предчувствовала в 1942-м, ей пришлось столкнуться в мае 1945-го. После победного салюта, но до июньского Парада Победы. На X пленуме правления Союза советских писателей выступил поэт А. А. Прокофьев. Он говорил в основном о Берггольц. Относясь, по его словам, «положительно к ее <…> ленинградским стихам», Прокофьев заметил, что они «более выразительны», чем довоенные. Это сопоставление вряд ли правомерно: слишком мало смогла тогда напечатать О. Берггольц. Лишь спустя многие годы стало очевидно — именно те стихи — по меньшей мере 35 стихотворений 1938–1940 годов — подготовили ее взлет военной поры. О тюремных и других стихах, тогда не печатавшихся, Прокофьев мог не знать, но об аресте, исключении из СП знал слишком хорошо. Знал, как звучали ее стихи в блокаду, и все-таки (она называла его «Сашкой») предъявил свой «счет»: «Я хочу сказать, что Берггольц, как и некоторые другие поэты (безымянные. — А. Р.),  заставили звучать в стихах исключительно тему страдания, связанного с бесчисленными бедствиями граждан осажденного города». Приведем стихи, так задевшие Прокофьева:

 

Вот женщина стоит с доской в объятьях;

угрюмо сомкнуты ее уста,

доска в гвоздях — как будто часть распятья,

большой обломок русского креста.

 

Замечая «сказано сильно», Прокофьев предъявляет идеологические претензии. Еще бы — «с таким представлением связывается евангельская Голгофа». Если бы речь шла о солдатах, обороняющих город, можно было бы понять сурового критика, но женщины, дети, старики «укладываются» в тот поэтический образ, который дает Берггольц, более миллиона из них погибли на той Голгофе. В 1942-м А. Прокофьев «не заметил» этого образа. Теперь можно было поставить поэтессу «на место».

То же произошло с отношением поэта-критика к поэме «Твой путь». В. Панова, свидетельница резких высказываний А. Прокофьева о поэме, сокрушалась: «По-моему, выступать так резко поэту против поэта нехорошо». Что же так не понравилось руководителю ленинградских писателей? Образ вмерзшего в блокадный лед ленинградца, высокий трагический образ: «Я знаю все. Я тоже там была, / я ту же воду жгучую брала / на улице, меж темными домами, / где человек, судьбы моей собрат, / как мамонт, павший сто веков назад, / лежал, затертый городскими льдами».

Поэт Прокофьев видит некое бытовое событие, он оспаривает самое поэзию. Его замысел очевиден. «Да, голод валил ленинградцев на улице, да, трупы лежали на них, как на поле сражения, но мы убирали тела павших, об этом хорошо знает Берггольц» (Ленинград. 1945. № 10–11. С. 26).

Поэтесса должна была понять — с такой «критикой» не поспоришь.

Но бывало и хуже.

Следы критических нападок «в разнузданно-хамских тонах» оставили горький след в ее душе. В пронзительной автобиографии 1952 года Берггольц приводит еще одно высказывание о поэме: «В этом произведении рассказывается о том, как некая женщина, потеряв горячо любимого мужа, тотчас же благополучно выходит за другого. Эта пошлая история не имеет ничего общего с героической обороной Ленинграда». «Мирное время» хорошего Берггольц не обещало. Получалось, что с героической историей, с защитой города у нее теперь тоже нет «ничего общего».

В январе 1946 года было объявлено о присуждении Сталинских премий большой группе деятелей искусства и литературы. Из ленинградцев лауреатами (за войну!) стали Вера Инбер, в частности за поэму «Пулковский меридиан», Александр Прокофьев за стихи. Еще раньше, в 1942-м, отметили этой премией Николая Тихонова за поэму «Киров с нами».

Ольгу Берггольц, автора четырех (!) поэм и многих широко известных стихов, повторявшихся в блокаду как заклинания, просто «забыли». Позднее, комментируя отрывки из публикуемых в периодике дневников сестры, М. Ф. Берггольц так определила позицию официальную: «Закончилась война — закончилась Берггольц».

Августовское постановление ЦК ВКП(б) 1946 года о журналах «Звезда» и «Ленинград» ошеломило Ольгу Берггольц. Помимо главных объектов травли — Ахматовой и Зощенко, нарочито упомянутых всюду по фамилиям, но без имен, а также еще нескольких ленинградских писателей, сильно задело и бывшую Блокадную Музу (чему удивляться, что «бывшую», ведь у нас были бывшие маршалы, бывшие великие режиссеры и бывший дважды Герой Советского Союза летчик Я. Смушкевич). Постановление, осудившее А. Ахматову и М. Зощенко, продержалось 42 года, прежде чем его отменили. Но были еще разного рода решения, за которые никто не извинялся. Скажем, резолюция Общегородского писательского собрания по докладу тогдашнего главного идеолога тов. Жданова. Эту резолюцию «Ленинградская правда» опубликовала 22 августа 1946 года, те есть через несколько дней после указующего доклада. В ней, в частности, говорилось: «Собрание особо отмечает, что среди ленинградских писателей нашлись люди (Берггольц, Орлов, Герман, Добин и др.), раздувавшие „авторитет“ Зощенко и Ахматовой и пропагандирующие их писания».

Через месяц с лишним проходит двухдневное отчетно-выборное собрание писателей города, 11 октября та же «Ленинградская правда» сообщает: «Ни в коей мере не удовлетворило собрание выступление Ольги Берггольц. Внезапно потеряв столь обычную для ее прежних речей (видимо, блокадной поры. — А. Р.)  взволнованность и искренность, она отделалась сухой констатацией ошибочности своих статей об Ахматовой». Что называется, «бьют и плакать не дают». «Свистопляску» вокруг нее начали, как она сама писала в упомянутой «Автобиографии» (1952), — «братья писатели», которые исключали ее из партии в 1937 году, «имена их не стали широко известны советскому читателю, а мое, к их прискорбию, стало». Сверх того, она так и не выступила с осуждением опальных писателей. За все это пришлась платить.

В 1946 году обвинения в адрес О. Берггольц приобретали направленный характер. Раньше главная ленинградская газета охотно печатала ее стихи. Теперь шпыняет: «Возражая против упреков в любовании страданиями, в воспевании перенесенных мук, она (Берггольц. — А. Р.)  стала приводить не имеющие ничего общего с существом вопроса цитаты из Белинского, Горького и Маркса…»

Было открытое недовольство позицией О. Берггольц, она даже могла «возражать против упреков». Но что-то происходило за ее спиной. Мы и сейчас не можем ответить, кто и зачем востребовал характеристику Берггольц в начале ноября 1946 года. (Хранится в бывшем партархиве.) Она начинается «за здравие»: «Поднимала моральный дух защитников Ленинграда». Но заказана характеристика совсем не для этой констатации. А вот для чего:

«В послевоенном творчестве Берггольц появились нотки упадничества, индивидуализма — она не смогла перестроиться на лад мирной жизни и продолжала воспевать в ленинградской теме, главным образом, тему страдания и ужасов перенесенной блокады. В то же время О. Берггольц допустила крупную ошибку, восхваляя безыдейно-эстетское творчество Ахматовой. В настоящее время О. Берггольц заявила о своем разрыве с влиявшим на нее творчеством Ахматовой, но пока не доказала этого своими произведениями. В общественной работе Союза и в жизни писателей и парторганизации принимает слабое участие» В середине тридцатых Сталин оценивал положение Бухарина, тогда редактора «Известий», «на три с минусом». Характеристика О. Берггольц тянет на ту же оценку: ни больше ни меньше — оторванный ломоть. Все теперь зависело от положения самой Ахматовой. Одно дело — «связь» с исключенной из СП, другое — с тем, кого объявляют в ином качестве…

В 1946 году единственное, что обрадовало Берггольц, — выход книги ее радиовыступлений (лишь некоторых) блокадной поры «Говорит Ленинград». Даже поставленная пьеса «Они жили в Ленинграде» (написана вместе с Г. Макогоненко) вызвала нарекания партруководства. Но что не зависело от него, так это встреча у нее 1947 года вместе с друзьями и опальной Ахматовой.

Осенние проработки не прошли бесследно. Весной 1947-го она признает: «Прошло полгода молчанья…» Отмеченное двойной датой (1935, 1947) стихотворение «Феодосия» (характерно для настроений послевоенных). Оно и о том, «что к самому себе потерян след / для всех, прошедших зоною пустыни…». И вот наконец звучит ответ на все, что пришлось Берггольц вынести после словно бы обесцененного военного подвига: «На собранье целый день сидела — / то голосовала, то лгала… / Как я от тоски не поседела? / Как я от стыда не померла?» (датируется предположительно 1948–1949 годами, но, судя по дневнику 1949 года, ближе к последнему). По своему характеру этот год соответствует 1937-му — новой волной арестов, «Ленинградскому делу», беспримерному потоку приветствий кремлевскому тирану.

Обратимся к дневникам Ольги Берггольц — «Записям о Старом Рахине».

Вот что увидела Берггольц в деревне на Валдае, возле городка Крестцы: «угнетенно-покорное состояние людей», «живут чуть не впроголодь», «весенний сев превращается в отбывание тягчайшей, почти каторжной повинности». Наконец, печальная констатация: «Это и есть народ-победитель». У Берггольц не просто «заметки с натуры», но выводы, противоречащие всей тогдашней идеологии. В записи 20 мая 1949 года она ставит диагноз: «Это общее отчуждение государства от общества».

В 1937–1939-м ей приписывали преступления, которых не было. Но за эти записи ее неминуемо исключили бы еще раз из партии, что открывало бы для органов широкие возможности. Кризис, который переживает Берггольц в конце сороковых, вполне сравним с предвоенным и, может быть, даже сильнее. «Рассказ о женщине, которая умерла в сохе», то есть когда на ней пахали в упряжи, вызвало у ответственных за это стыдливое: «Некрасиво получилось». Но от этой картинки Берггольц идет к другому, тоже широкому обобщению: «Баба, умирающая в сохе, — ужасно, а со мною — не то же ли самое! И могу ли я быть, при этом-то родстве (конечно, „негласном“, „неопубликованном, „секретном“), могу ли я быть при этой бабе — „пустоплясом“, как Грибачев и К°». Берггольц не зря вспоминает щедринскую сказку «Коняга», она, в отличие от казенных писателей типа Николая Грибачева (Сталинская премия за поэму «Колхоз „Большевик“»), за эти свои записки могла бы получить отнюдь не премию. За четыре года войны Берггольц написала четыре поэмы и замечательные стихи, за четыре послевоенных — несравнимо меньше. В старорахинских записях есть тому объяснение: «Внутренняя несвобода — обязанность написать то-то и то-то, видимо, больше всего сковывает меня». И это не все, ей еще предстоит «обелиться», то есть отчитаться на партбюро перед поэтом Б. Кежуном, критиками В. Друзиным и А. Дементьевым, как она исправилась после критики ее творчества. «Это мне-то, за мою блокаду, каяться и „исправляться“. Эх, эх, эх… Соха!»

Вот теперь уже понятно, почему она написала в дневнике — «только раз или два прошелся по душе творческий трепет и тотчас угас». Вместо творчества приходится отвечать за лучшее, ею написанное, Берггольц даже боится «этой несчастной тетрадчонки», в которую заносит самое откровенное. Эх, соха! От всего этого — строки из стихотворения «На собранье целый день сидела…»: «В подворотне — с дворником курила, / водку в забегаловке пила…»

И вопреки всему — усталая, потерявшая многих близких, уже во многом сомневающаяся женщина пишет триптих 1949 года, который накладывается на записи в дневнике. В разгаре «Ленинградское дело». Уже арестовали многих партийных работников, уже никто не может быть уверенным, что он не «связан» с таким-то и не работал с другим, Берггольц знает от друзей из Публичной библиотеки, что ищут компромат в ее книге «Говорит Ленинград». И ведь нашли — это издание отправили на многие годы в спецхран. Как тут не задуматься о своей возможной судьбе. «Не будет ничего удивительного, если именно меня как поэта, наиболее популярного поэта периода блокады, — попытаются сделать „идеологом“ ленинградского противопоставления (речь идет о якобы существовавшей в городе оппозиции центру страны. — А. Р.). со  всеми вытекающими выводами вплоть до тюрьмы».

31 октября 1949 года Берггольц вместе со своим мужем Г. П. Макогоненко едут на дачу в отдаленный от города район Карельского перешейка. Описание поездки напоминает фильм ужасов, герои которого бегут от погони. Кажется, что каждая машина, которая осветила фарами дорогу, преследует именно их.«…В полной темноте, я, обернувшись, увидела мертвенные фары, прямо идущие на нас. „Эта“. Я отвернулась и стиснула руки. Оглянулась — идет сзади. „Она“. Оглянулась на который-то раз и вдруг вижу, что это — луна, обломок луны, низко стоящий над самой дорогой… <…> Так мы ехали, и даже луна гналась за нами, как гепеушник».

Насколько глубоко задевала О. Берггольц ситуация, которая складывалась вокруг нее тогда, видно по уже упомянутому циклу из трех стихотворений с условным названием <Триптих 1949 года>. Это поэтическое решение выходит за рамки конкретного опыта, такого у нее не было и в 1937-м. Только в тюрьме, к своему ужасу, поняла, что сидят люди невиновные. В «Триптихе» поэтесса вспоминает о недавнем событии на Карельском перешейке:

 

…в то воскресенье,

                       в темный день погони,

когда разлуки каторжная даль

                               открылась мне —

ясней, чем на ладони…

Как плакал ты!

 

Но сильнее конкретики — обобщение, обстановка поголовного преследования. Автор может говорить о верности «знаменам», но, встречая «мордастого энкаведешника» или бывшего своего следователя, она повторяет: «Не могу без судорожной ненависти говорить о них». В первом стихотворении «Триптиха» это выражено так:

 

Я не люблю за мной идущих следом

                                                         по площадям

                                                                              и улицам

Мой путь —

             мне кажется тогда —

             стремится к бедам:

Скорей дойти до дома

                                                как-нибудь.

Они в затылок дышат горячо…

             Сейчас положат руку

                                                              на плечо!

 

Слова «не люблю» звучат здесь даже сильнее, чем «ненавижу», заставляя вспомнить непримиримого Владимира Высоцкого: «Я не люблю, когда мне лезут в душу, особенно когда в нее плюют». 1949-й проходит под неослабевающей угрозой: «…меня не покидает страх знакомый, что по Следам Идущие — придут». Исповедальная открытость, откровенность этих стихов возвращает им поэтическую силу, Поэт никуда скрыться не может (Живу — тишком. / Живу — едва дыша), потому что душа оставляет свои следы — «то болью, то доверием, то песней».

Почему Идущие Следом за ней в 1949-м не пришли, можно лишь догадываться. Во-первых, О. Берггольц практически сошла с литературной арены, ее противники, «конкуренты» утолили свои амбиции. Во-вторых, у нее остались влиятельные друзья. Тот же А Фадеев, который, по ее словам (см. книгу О. Оконевской«…И возвращусь опять»), вызволил ее в 1939-м, теперь — генеральный секретарь СП СССР, вновь использовал свой ресурс, помог вернуть из сибирской ссылки в европейскую часть страны отца сестер Берггольц, высланного из блокадного Ленинграда. Поддерживал Ольгу Берггольц ее собрат по блокаде, влиятельный Вс. Вишневский. Личность противоречивая (приложил руку к травле М. Зощенко), Вс. Вишневский уже осенью 1946 года умерил некоторые оргмеры против Берггольц, а еще раньше, как известно, опубликовал в своем журнале поэму «Твой путь».

Запойность — тоже смягчающее обстоятельство… Но, может быть, главным спасением стал адский труд над поэмой «Первороссийск». Он занял долгих восемь лет (1949–1957). В 1951 году поэтесса написала: «О, возмести хоть миг труда / в глухонемое наше время». Горькое, точное определение тех лет. О. Берггольц обратилась к прошлому, к легенде, она душой была с теми рабочими Невской заставы, которые в годы революции погибали за тысячи километров от родного дома, пытаясь построить новую, утопическую жизнь в коммуне.

Спасала Берггольц и любовь, что бы ни говорили о ее трудных отношениях с мужем — Г. Макогоненко («последнее желанье на земле»)… «Первороссийск» — скорее не поэма, но повесть в стихах, ее журнальный вариант появился в 1950-м (тоже в журнале «Знамя», еще у Вс. Вишневского), а уже в 1951 году поэтесса получила за нее Сталинскую премию. Премия несколько обезопасила саму Берггольц, но «глухонемое время» продолжалось. Лишь последним стихотворением из цикла «Пять обращений к трагедии», начатым в августе 1946-го, а завершенным в январе 1954-го, Берггольц распрощалась с эпохой. Обращаясь к трагедии, «матери живого огня», она написала:

 

О, не твои ли трубы рыдали

Четыре ночи, четыре дня

с пятого марта в Колонном зале

над прахом, при жизни

                                             кромсавшим меня…

 

Последняя строка изменена[404] по предложению рецензента. Раньше было: «над прахом эпохи, кромсавшей меня». Рецензент обиделся за «эпоху», мол, как это можно называть ее «сталинской»… Во всяком случае, после марта 1953 года «каменный дом» уже не угрожал большому поэту и гражданину Ольге Федоровне Берггольц.

 


 

[1] Публикуется по: Звезда. 1990. № 5–6; Знамя. 1991. № 3; альманах «Апрель». 1991. Вып. IV; Берггольц О.  Встреча. СПб., 2003.

 

[2] Если забуду тебя, Иерусалим, забудь меня десница моя. Прилипни язык мой к гортани моей, если не буду помнить тебя… (Ветхий Завет. Псалтырь. Псалом 136, ст. 5–6).

 

[3] 13 декабря был выдан ордер на арест. Арестована 14 декабря (см. документ на второй вклейке).

 

[4] Молчанов Н. С.  (1910–1942) — муж Ольги Берггольц (1930–1942). Ему посвящены многие произведения О. Б. (подробнее о нем в публикации Н. А. Прозоровой, см. с. 257 наст. изд.).

 

[5] Эти публикации не состоялись.

 

[6] Сокамерницы О. Б. по тюрьме.

 

[7] Следователь Иван Кудрявцев, вел первый допрос О. Б. См. документы на второй вклейке.

 

[8] Неточная цитата из романа «Война и мир» Л. Н. Толстого.

 

[9] Тычина П. Г.  (1891–1967) — украинский поэт. «Живи, як Сонце, Сталiн»: Из юбилейных статей к шестидесятилетию вождя // Литературная газета. 1939. 21 декабря.

 

[10] Луговской В. А.  (1901–1957) — русский советский поэт.

 

[11] Герцен А. И.  (1812–1870) — философ, публицист, писатель. Приводится цитата из «Былого и дум».

 

[12] Гоглидзе С. А.  (1901–1953) — начальник Управления НКВД ЛО в 1938–1941 гг. Организатор массовых репрессий. Расстрелян.

 

[13] Киров С. М.  (1886–1934) — с 1926 г. первый секретарь Ленинградского обкома ВКП(б), член Политбюро ЦК ВКП(б). Убит в Смольном Л. Николаевым выстрелом в затылок.

 

[14] Эренбург И. Г.  (1891–1967) — поэт, прозаик, публицист, автор знаковой книги «Оттепель» (1954–1956), литературных мемуаров «Люди, годы, жизнь» (1961–1965).

 

[15] Прендель Ю. А.  — врач-психиатр. Таня —  его жена. Друзья О. Б.

 

[16] Герман Ю. П.  (1910–1967) — писатель, драматург, близкий друг О. Б. Ему посвящено стихотворение «Феодосия».

 

[17] Дзержинский Ф. Э.  (1877–1926) — председатель ВЧК-ОГПУ (1917–1926). Один из организаторов Красного террора (1918–1922). Ю. Герман написал о нем цикл рассказов «Железный Феликс».

 

[18] Зонин А. И.  (1901–1962) — прозаик-маринист, критик. В 1950 г. осужден на 10 лет лагерей. В 1955 г. реабилитирован. Второй муж В. Кетлинской.

 

[19] Стихотворение Ф. И. Тютчева.

 

[20] Чуковская Л. К.  (1907–1996) — дочь К. И. Чуковского, редактор, писательница, мемуарист. Основные произведения: повесть «Софья Петровна», «Записки об Анне Ахматовой».

 

[21] Наровчатов С. С.  (1919–1981) — поэт. Ему посвящено стихотворение «Не сына, не младшего брата…».

 

[22] Персонаж романа М. Е. Салтыкова (Щедрина) «Господа Головлевы», чье имя стало нарицательным.

 

[23] Корнилов Б. П.  (1907–1938) — поэт, автор поэм «Соль», «Моя Африка», неоконченной поэмы «Люся» и др. Первый муж О. Б., адресат нескольких ее стихотворений. Автор «Песни о встречном» (1932) и др. В 1937 г. арестован, расстрелян. Песни исполнялись после его гибели как народные.

 

[24] Дочь Б. Корнилова и О. Берггольц (1928–1936).

 

[25] Райх З. Н.  (1894–1939) — известная актриса, первая жена С. Есенина, жена Вс. Мейерхольда, зверски убита после его ареста.

 

[26] Мейерхольд Вс. Э.  (1874–1940) — режиссер, актер, реформатор театра. В 1939 г. репрессирован, расстрелян.

 

[27] Яблонский В. П.  (1897–1941/42?/) — актер и режиссер 2-го МХАТа.

 

[28] Максим Горький (Пешков А. М.)  (1868–1936) — писатель, публицист, общественный деятель.

 

[29] Авербах Л. Л.  (1903–1937) — генеральный секретарь РАППа в 1928–1932 гг. С ним О. Б. была близко знакома. В апреле 1937 г. объявлен врагом народа, расстрелян.

 

[30] Чумандрин М. Ф.  (1895–1940) — писатель, погиб в советско-финляндской войне.

 

[31] Эрлих В. И.  (1902–1937) — поэт, друг С. Есенина, репрессирован.

 

[32] Либединский Ю. Н.  (1898–1959) — писатель, деятель РАППа, первый муж М. Ф. Берггольц (1912–2003), актрисы. Расстались в 1939 г.

 

[33] К этому времени относится первоначальный замысел поэмы «Первороссийск».

 

[34] До 1918 г. — Царское Село. С 1937 г. — г. Пушкин. Дом творчества писателей находился на Пролетарской ул., 6 (ныне Церковная ул.).

 

[35] Толстой А. Н.  (1883–1945) — граф, советский писатель, лауреат трех Сталинских премий.

 

[36] Толстая Л. И.  (1906–1982) — жена (четвертая) А. Н. Толстого.

 

[37] «Лишенец» —  гражданин СССР, лишенный избирательных и других прав по социальным признакам.

 

[38] Строка из стихотворения А. Блока «Осенняя воля».

 

[39] Пленкина Г. Г.  (1911—?) — подруга О. Б. Знакомы с 1932 г., начала работы О. Б. на заводе «Электросила».

 

[40] Гурская Ирэна  (1902–1987) — близкий друг семьи Берггольц, в 1927 г. была вызволена МОПРом (Международная организация помощи борцам революции) из польской тюрьмы. В 1939 г. у нее отобрали паспорт и приказали выехать на родину, где ее опять ждала тюрьма. О. Б. приложила усилия, чтобы Гурская осталась в СССР.

 

[41] Довлатова М. С.  (1907–1975) — редактор, друг О. Б. (родная тетка писателя С. Довлатова).

 

[42] Троицкий М. В.  (1904–1941) — поэт, тогда редактор журнала «Литературный современник». Погиб под Ленинградом.

 

[43] Стихотворение О. Б. «Аленушка», впервые опубликованное в кн. «Узел».

 

[44] Мессер Р. Д.  (1905–1984) — критик, консультант «Ленфильма».

 

[45] С. Кара (Кара-Дэмур)  (1911–1977) — критик, сценарист. Работал на студии «Ленфильм» и в редакции журнала «Нева».

 

[46] Аллюзия на стихотворение М. Лермонтова «Расстались мы, но твой портрет…» (1837).«…Так храм оставленный — все храм, / кумир поверженный — все Бог!»

 

[47] Герасимов С. А.  (1906–1985) — советский кинорежиссер. К тому времени прославился фильмами «Семеро смелых», «Учитель», «Маскарад».

 

[48] Роман о том, «как мы ничего не щадили, как себя не щадили во имя Ее (революции. — Ред.),  как верили ей…». 14 декабря 1938 г. наброски к роману были изъяты при обыске во время ареста О. Б., потом возвращены. Остался незавершенным.

 

[49] Птушко А. Л.  (1900–1973) — известный режиссер-новатор. Им поставлены мультфильмы «Новый Гулливер» и «Золотой ключик».

 

[50] Роман «Застава».

 

[51] Зарецкий Михаил  — муж И. Гурской, журналист-международник, репрессирован.

 

[52] Чумандрина М. М.  (1929–1969) — дочь М. Ф. Чумандрина.

 

[53] Строки из стихотворения Ф. Сологуба «В поле не видно ни зги…». Правильно: «Как помогу?!»

 

[54] «Испытание»  — цикл «тюремных» стихотворений О. Б.

 

[55] Дмитревский В. И.  (1908–1978) — писатель, критик. В 1946 г. осужден на 15 лет. В 1956 г. освобожден.

 

[56] Homo sapiens (лат.)  — человек разумный. Цитата из стихотворения Б. Пастернака «Образец». Правильно: «Существованье — гнет». («О, бедный Homo sapiens, / Существованье — гнет. / Былые годы за пояс / Один такой заткнет. / Все жили в сушь и впроголодь, / В борьбе ожесточась, / И никого не трогало, / Что чудо жизни — с час…»)

 

[57] Герой романа Ф. М. Достоевского «Братья Карамазовы».

 

[58] Маханов А. И.  — секретарь Ленинградского горкома партии, один из инициаторов «чистки» Радиокомитета (1943) по «анкетным данным». Своей оценкой поэзии А. Ахматовой («реакционная поэтесса») опередил «ждановское» постановление.

 

[59] Ахматова А. А.  (1889–1966) — поэт. Автор «Реквиема» (1935–1940), «Поэмы без героя» (1940–1962). О. Б. была знакома с Ахматовой с конца 1920-х гг., содействовала ее эвакуации из блокадного города. В годы травли Ахматовой (Постановление оргбюро ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград») вела себя по отношению к ней безупречно.

 

[60] Неточная цитата из «Горя от ума» А. С. Грибоедова. Надо: «…не должно сметь свое суждение иметь».

 

[61] Говорится об отношении к советско-финляндской войне, спровоцированной СССР 30 ноября 1939 г.

 

[62] Мартехов Е. Т.  — рабочий «Электросилы», герой очерка О. Б. «Орден депутата».

 

[63] Пьеса М. А. Светлова (1903–1964), поэта и драматурга, автора знаменитой «Гренады», друга О. Б.

 

[64] Музыкальная комедия «Светлый путь» (1940), режиссер Г. Александров.

 

[65] Речь идет о романе «Застава».

 

[66] Сценарий мультфильма для А. Л. Птушко.

 

[67] Ю. П. Герман.

 

[68] Келомяки  (с 1948 г. — Комарово) — поселок на Карельском перешейке (б. территория Финляндии).

 

[69] Муська  — М. Ф. Берггольц.

 

[70] Радлова А. Д.  (1891–1949) — поэтесса, переводчица. Репрессирована в 1944 г., умерла в лагере.

 

[71] Постановление ЦИК и СНК от 27.06.1936 г. «О запрещении абортов…». Отменено 23.11.1955 г.

 

[72] Берггольц Ф. Х.  (1885–1948). Подробно историю высылки отца О. Б. см. в публикации Н. Прозоровой, наст. изд.).

 

[73] Ходоренко В. А.  (1912–1981) — с апреля 1941 г. по май 1945 г. исполнял обязанности председателя Радиокомитета. С 1957 г. по 1961 г. — директор Театра музыкальной комедии.

 

[74] Капустин Я. Ф.  (1904–1950) — секретарь горкома ВКП(б).

 

[75] Правильно: «Петербург! я еще не хочу умирать…» (ст. О. Мандельштама «Ленинград»).

 

[76] Бабушкин Я. Л.  (1913–1944) — зав. литературно-драматической редакцией Радиокомитета, с осени 1941 г. его художественный руководитель, друг О. Б. Воссоздал весной 1942 г. оркестр, который 9 августа 1942 г. исполнил в Большом зале Филармонии Седьмую симфонию Д. Шостаковича. Весной 1943 г. Я. Бабушкина, А. Пази, В. Гурвича выгнали с работы. Недавнего «дистрофика», необученного, послали на фронт. Погиб под Нарвой.

 

[77] Макогоненко Г. П.  (1912–1985) — в дневниках — Юра, Юрка, Юрик. Будущий муж О. Б. В послевоенные годы профессор ЛГУ, исследователь русской литературы XVIII–XIX вв.

 

[78] Дом Радио, где располагался Радиокомитет; ул. Пролеткульта, 2 (Малая Садовая ул., 2).

 

[79] Ныне пр. Елизарова.

 

[80] Цитата из романа Ф. М. Достоевского «Бесы».

 

[81] Ныне Владимирская пл.

 

[82] Борис Корнилов.

 

[83] В. Т. —  воздушная тревога.

 

[84] Васильев А. В. —  путиловский рабочий, о нем О. Б. писала в первой части «Дневных звезд» (главка «Рыцарь света»). В блокаду работал на Кировском заводе. Погиб от голода на рабочем месте.

 

[85] Были зарыты позже. См. письмо к М. Ф. Берггольц от 26/IX-41.

 

[86] Лебединский М. Ю.  (1931–2006) — сын М. Ф. Берггольц.

 

[87] Строки из поэмы «Про это» В. Маяковского.

 

[88] Шумилов Н. Д.  (1904–1982) — секретарь Ленинградского обкома и горкома партии, с 1942 г. ответственный редактор «Ленинградской правды». В 1949 г. арестован. В 1953 г. реабилитирован. С 1954 по 1974 г. работал в «Известиях».

 

[89] Троицкая ул. С 1929 г. — ул. Рубинштейна, где в доме № 7 (кв. 30) с 1932 по 1943 г. жила О. Б.

 

[90] Верховский Н.  — начальник иностранного отдела Радиокомитета (вещание на противника).

 

[91] Из стихотворения А. Ахматовой «Клеопатра» (1940). Правильно: «смуглую грудь».

 

[92] Гуревич Т. Е.  (ок. 1902–1941) — работала в редакции «Издательства писателей», в которое попала бомба (находилось на территории Гостиного двора).

 

[93] Князев Ф. С.  (1902–1941) — прозаик.

 

[94] Цехновицер О. В.  (1899–1941) — литературовед.

 

[95] Инге Ю. А.  (1905–1941) — поэт.

 

[96] Гейзель М. А.  (1909–1941) — писатель.

 

[97] Хамармер  Исаак Павлович (1896–1966) — с октября 1941 г. по май 1942 г. военный комиссар Управления тыла 42-й армии Лен. фронта.

 

[98] Бывшая домработница семьи Молчановых.

 

[99] Блокадная терминология. Крайний признак физического истощения. Опасность «лечь» была смертельной.

 

[100] Месиво из отрубей, мякины. Блокадная «еда».

 

[101] Машкова М. В.  (1909–1997) — в те годы аспирант Публичной библиотеки, близкая подруга О. Б. с 1928 г.

 

[102] Вскоре «тишина» распалась: напал немец, и наши сопровождающие «ястребки» вступили в бой. Самолет наш прибыл благополучно (Прим. О. Берггольц).

 

[103] В Москве на ул. Сивцев Вражек, 6, кв. 1, жила М. Ф. Берггольц.

 

[104] Тихонов Н. С. (1896–1979) — поэт, общественный деятель.

 

[105] Шолохов М. А.  (1905–1984) — писатель, автор романа-эпопеи «Тихий Дон», лауреат Нобелевской премии по литературе (1965) «за художественную силу и цельность эпоса о донском казачестве в переломное для России время». Автор романа «Поднятая целина», повести «Судьба человека», незаконченного романа «Они сражались за Родину» и др.

 

[106] Семьи литературоведа, писателя, текстолога Б. В. Томашевского  (1890–1957) и литературоведа, фольклориста, этнографа М. К. Азадовского  (1888–1954).

 

[107] Гутнер М. Н.  (1912–1942) — поэт, переводчик, историк литературы.

 

[108] Бывший уполномоченный ГКО по продовольствию в Ленинграде Д. В. Павлов в своей книге «Ленинград в блокаде» приводит точную (!) цифру погибших от голода во время блокады: 641 803 человека. Согласно современным данным, число жертв блокады — от одного миллиона двухсот тысяч до полутора миллионов человек. О. Б. дает цифру полтора и два миллиона.

 

[109] Жданов А. А.  (1896–1948) — государственный и партийный деятель. Первый секретарь Ленинградского обкома и горкома ВКП(б). Во время блокады руководил жизнью города, не разделяя, впрочем, страшных тягот горожан. Был главным организатором террора в Ленинграде.

 

[110] Поликарпов Д. А.  (1905–1965) — председатель Всесоюзного радиокомитета (1941–1945), партийный работник. Секретарь правления СП СССР.

 

[111] Шостакович Д. Д.  (1906–1975) — классик мировой музыкальной культуры. Исполнение его знаменитой Седьмой (Ленинградской) симфонии состоялось в Москве, в Колонном зале Дома союзов. Дирижер Е. А. Мравинский.

 

[112] Город Глазов Удмуртской АССР.

 

[113] Берия Л. П.  (1899–1953) — зам. председателя СНК (1941–1953), видный политический деятель, один из главных организаторов массовых репрессий 1930-х — начала 1950-х годов.

 

[114] Фадеев А. А.  (1901–1956) — писатель, первый секретарь СП СССР с 1946 г., активный деятель РАППа, позднее член ЦК ВКП(б). После XX съезда партии покончил жизнь самоубийством. Фадеев пытался защищать своих коллег, в невиновности которых был убежден. По свидетельству О. Оконевской («…И возвращусь опять». СПб., 2005), О. Б. считала, что А. Фадеев поручился за нее в 1939 г., помог выйти на свободу.

 

[115] Тонин Ю. А. (Эшман)  — журналист и писатель.

 

[116] Густо зачеркнуто О. Б.

 

[117] Из стихотворения Р. Киплинга «Галерный раб».

 

[118] Ардаматский В. И.  (1911–1989) — журналист, писатель. В первые месяцы блокады представлял в Ленинграде центральное радиовещание.

 

[119] Ставский В. П. (Кирпичников)  (1900–1943) — писатель, журналист, возглавлял в 30-е годы Союз писателей. Сыграл неблаговидную роль в судьбе О. Мандельштама, Б. Корнилова. Погиб на фронте.

 

[120] Кубаткин П. Н.  — начальник Управления НКВД по Ленинграду и Ленинградской области.

 

[121] Ц. О.  — Центральный орган печати (газета «Правда» — ЦО ЦК КПСС).

 

[122] Лесючевский Н. В.  (1908–1978) — критик, издательский работник. В 30-е годы в Ленинграде — консультант НКВД — КГБ по вопросам литературы. Писал «рецензии» на стихи Б. Корнилова и Н. Заболоцкого. Был директором издательства «Советский писатель».

 

[123] А. С. Пушкин «Друзьям»: «Нет, я не льстец, когда царю / Хвалу свободную слагаю».

 

[124] Еголин А. М.  (1896–1959) — советский литературовед. В начале войны работал в Отделе агитации и пропаганды ЦК ВКП(б). Постановлением о журналах «Звезда» и «Ленинград» (1946) был назначен главным редактором журнала «Звезда».

 

[125] М. С. Довлатова.

 

[126] А. С. Пушкин «Герой». Правильно: «…мне дороже».

 

[127] Алянский С. М.  (1891–1974) — основатель издательства «Алконост». Был директором издательства Ленинградского союза художников.

 

[128] Марин В. А.  (1909–1970) — муж М. В. Машковой, зам. директора по хозяйственной части Публичной библиотеки. В годы блокады много сделал для спасения фондов и каталогов от гибели.

 

[129] См. документы из Музея Дома Радио на первой вклейке.

 

[130] Мэри Рид  — сестра американского журналиста Джона Рида, автора знаменитой книги «Десять дней, которые потрясли мир». Сотрудник Радиокомитета.

 

[131] Больница Фореля  — пр. Стачек, 156, как психиатрическая больница существовала до 1941 г.

 

[132] Тишка  — Н. Тихонов.

 

[133] Прокофьев А. А.  (1900–1971) — поэт. В мае 1945 г. выступил на Пленуме Союза советских писателей с резкой критикой О. Б., заявив, что в ее стихах звучит «исключительно тема страдания, связанного с бесчисленными бедствиями граждан осажденного города». Ошибочно назвав поэму О. Берггольц «Твой путь» «Твоей победой», А. Прокофьев привнес тему, которая была развита недоброжелателями поэтессы (Ленинград. 1945. № 10–11. С. 26).

 

[134] Матюшина O. K.  (в девичестве Громозова, 1885–1974) — художница, писательница. Вторая жена художника М. В. Матюшина. В деревянном доме на Песочной ул., 10 (ныне ул. Проф. Попова, «Дом Матюшина»), где она жила, сейчас располагается Музей петербургского авангарда.

 

[135] Франчески И.  — см. о нем на с. 350 наст. изд.

 

[136] Анк Ленька (Дьяконов Леонид)  — журналист, знакомый О. Б. по работе еще в Алма-Ате. Один из тех, кто на допросах оговорил Берггольц и себя. См. с. 349 наст. изд.

 

[137] Маяковский В. В.  (1893–1930) — поэт, новатор поэтического слова. Покончил жизнь самоубийством («Двенадцать лет подряд человек Маяковский убивал в себе Маяковского-поэта. На тринадцатый поэт встал и человека убил». М. Цветаева).

 

[138] Хлебников В.  (1885–1922) — поэт-авангардист, реформатор поэтического языка, один из основоположников русского футуризма.

 

[139] Гуро Е. Г.  (1877–1913) — поэт, прозаик, художник. Первая жена М. В. Матюшина.

 

[140] Работники Радиокомитета.

 

[141] Исакович Ирина Владимировна  (1917–1999) — окончила ЛГУ, в 1960–1970-х гг. была редактором «Библиотеки поэта». Рассталась с Г. Макогоненко в начале войны.

 

[142] Начало стихотворения (1920) О. Мандельштама (сб. «Tristia»).

 

[143] Из стихотворения Н. Гумилева «Слово» (сб. «Огненный столп»).

 

[144] Фомиченко И. Я.  — зам. начальника политуправления Ленинградского фронта, генерал-майор. Был редактором газеты «На страже Родины».

 

[145] Кетлинская В. К.  (1906–1976) — писательница, общественный деятель, в годы войны возглавляла ЛО Союза писателей.

 

[146] Г. Пленкина.

 

[147] Из стихотворения В. Ходасевича «Когда почти благоговейно…».

 

[148] Роман «Падение Парижа» (1942).

 

[149] Из стихотворения О. Мандельштама «Отчего душа так певуча…» Правильно: «…Неужели я настоящий…»

 

[150] Из стихотворения А. Ахматовой «Все отнято: и сила, и любовь». Правильно: «…с каждым днем страшней…»

 

[151] Правильно: приказ № 227 о создании штрафбатов и заградотрядов; последние должны были расстреливать отступающих солдат.

 

[152] И. В. Сталин.

 

[153] Вероятно, Григорьянц Т. С.  (1917–1996) — в 1938–1939 гг. главный библиотекарь. Вела общественную работу.

 

[154] Шишова З. К.  (1898–1977) — поэт и прозаик. Поэма «Блокада» вышла год спустя в Москве, в издательстве «Советский писатель».

 

[155] Широков И. М.  (1899–1984) — с 1 мая 1942 г. председатель Радиокомитета, позднее секретарь горкома партии, снятый с должности постановлением ЦК ВКП(б) в августе 1946 г. Это спасло его во время «Ленинградского дела» в 1949 г.

 

[156] Горин И.  (1924—?) — актер, работник Радиокомитета.

 

[157] Хузе О. Ф.  (1909–1981) — переводчик, библиограф, знакомая О. Б.

 

[158] Крон А. А.  (1909–1983) — писатель, журналист.

 

[159] Коонен А. Г.  (1889–1974) — народная артистка РСФСР, актриса Камерного театра, жена основателя и режиссера Камерного театра А. Я. Таирова (1889–1974).

 

[160] «Комсомольская правда» — газета, которая 5 июля 1942 г. первой опубликовала «Февральский дневник».

 

[161] «Трансвааль, Трансвааль, страна моя, / Ты вся горишь в огне» — песня на стихотворение Г. Галиной «Бур и его сыновья» (муз. М. Губченко) (1899), популярная в первой половине XX в. Считалась народной.

 

[162] Решетов А. Е.  (1909–1970) — советский поэт.

 

[163] Стихотворение К. Симонова, написанное в 1941 г. и сразу получившее широкую известность.

 

[164] Рывина Е. И.  (1910–1985) — советская поэтесса.

 

[165] Печатается по: Знамя. 1991. № 3.

 

[166] Очерки «Русская строчка» (Известия. 1944. 13 августа) и «Русская женщина» (Известия. 1944. 9 августа).

 

[167] Имеется в виду соглашение о перемирии между СССР и Финляндией от 19 сентября 1944 г., по которому Финляндии пришлось принять ряд условий, в частности возврат к границам 1940 г.

 

[168] «Коняга» — притча М. Е. Салтыкова (Щедрина) об истязаемом животном, которое «не живет, но и не умирает».

 

[169] Два патефона и два велосипеда! Плащ из пластиката, часы, сандалии, крем ноч. (Примеч. О. Б.)

 

[170] О том же рассказ Земсковой (Примеч. О. Б.).

«Спросить — у П. П., как выселяли людей, разлагавших колхоз, и кто они были и что делали» (Запись О. Б. на полях страницы).

 

[171] Грибачев Н. М.  (1910–1992) — поэт, одна из ведущих фигур официальной советской литературы.

 

[172] Хутор в Новгородской области, где семья Берггольц жила летом 1925–1926 гг.

 

[173] Кежун Б. А.  (1914–1984) — поэт, переводчик, официозный общественный деятель.

 

[174] Друзин В. П.  (1903–1981) — критик, редактор журнала «Звезда», официозный общественный деятель, проработчик.

 

[175] Дементьев А. Г.  (1904–1986) — критик, литературовед, в конце 40-х гг. в Ленинграде активный участник борьбы с «космополитами». В Москве в конце 50-х основатель, первый редактор журнала «Вопросы литературы», затем многолетний сподвижник А. Т. Твардовского в журнале «Новый мир», зам. главного редактора.

 

[176] «Та самая полянка» — рассказ, вошедший в книгу О. Б. «Дневные звезды».

 

[177] Из стихотворения А. А. Блока «Русь».

 

[178] Блок А. А.  (1880–1921) — поэт. К его творчеству часто обращается О. Б. в дневниках и прозе.

 

[179] Есенин С. А.  (1985–1925) — один из самых популярных русских поэтов, автор поэм «Страна негодяев», «Анна Снегина», «Черный человек». Покончил жизнь самоубийством.

 

[180] Из стихотворения А. Блока «Осенняя воля» (1905).

 

[181] Издательский иск по расторгнутому договору.

 

[182] Макогоненко А. Г.  (1940–1990) — сын Г. П. Макогоненко от первого брака.

 

[183] Обязательный экзамен в системе партийно-политического просвещения.

 

[184] Кривошеева А. И.  (1893–1951) — писательница, литературовед.

 

[185] Выдача паспортов колхозникам началась при Хрущеве. До этого они были ограничены в свободе передвижения (по сути, крепостное право).

 

[186] Выражение «А героизм, что ж, пожалуйста. Героизма не жалко — не лошадь» (Запись О. Б. на полях страницы).

 

[187] Бисмарк Отто фон Шёнхаузен  (1815–1898) — первый рейхсканцлер Германской империи (1871–1890).

 

[188] Калинин М. И.  (1875–1946) — первый Председатель Президиума ЦИК СССР от РСФСР. Первый Председатель Президиума Верховного Совета СССР. Номинальный глава государства. В народе его называли «всесоюзный староста».

 

[189] Один из фронтовых корреспондентов О. Берггольц.

 

[190] Марин В. А.  В эти годы сотрудник дирекции Публичной библиотеки.

 

[191] «Говорит Ленинград» — книга О. Б. (избранные выступления по радио в военные годы), в 1949 г. была отправлена в спецхран.

 

[192] Кузнецов А. А.  (1905–1950) — первый секретарь Ленинградского обкома и горкома партии в 1945–1946 гг. Секретарь ЦК. Арестован по «Ленинградскому делу» (1949–1953), сфальсифицированному Маленковым и Берией, опасавшимися укрепления ленинградцев в парт-руководстве страны. Расстрелян.

 

[193] Вознесенский Н. А.  (1903–1950) — политический и государственный деятель, академик, экономист. Член Политбюро ЦК ВКП(б). Арестован по «Ленинградскому делу». Расстрелян через час после вынесения приговора.

 

[194] И. В. Сталин.

 

[195] Зиновьев Г. Е.  (1883–1936) — государственный и политический деятель. На XIV съезде ВКП(б) (1925), поддержанный ленинградской организацией, выступил от имени «новой оппозиции» против Сталина. Был отстранен от руководства Ленсоветом и Исполкомом Коминтерна, выведен из состава Политбюро. В 1934 г. осужден по сфальсифицированному НКВД делу «Московского центра». В 1936 г. приговорен к расстрелу по делу Антисоветского троцкистско-зиновьевского центра.

 

[196] Саянов В. М.  (1903–1959) — поэт, прозаик. Воевал. Написал книги «В боях за Ленинград», «Нюрнбергский дневник» и др.

 

[197] Териоки  — нынешний Зеленогорск (с 1918 по 1940 г. — территория Финляндии), поселок в пятидесяти километрах от Петербурга.

 

[198] Печатается по: Берггольц О.  Встреча. СПб., 2003.

 

[199] Так же называется цикл «тюремных» стихотворений О. Б.

 

[200] Записи сделаны во время поездки по Сибири.

 

[201] О. Б. и Н. Молчанов работают в Алма-Ате в газете «Советская степь». Ленька —  Леонид Дьяконов.

 

[202] В. Маяковский.  «Про это». Правильно: «…кажется, вот только с этой рифмой развяжись, и вбежишь по строчке в изумительную жизнь».

 

[203] Маршак С. Я.  (1887–1964) — поэт, переводчик, детский писатель, прозаик, автор книги «В начале жизни».

 

[204] Паустовский К. Г.  (1892–1968) — прозаик, в частности автор «Повести о жизни» и повести «Золотая роза».

 

[205] Твардовский А. Т.  (1910–1971) — поэт, главный редактор журнала «Новый мир» (1950–1954; 1958–1970). Публикации, предпринятые Твардовским в журнале, во многом способствовали изменению морально-нравственного климата в стране. Автор поэм «Василий Тёркин», «Василий Тёркин на том свете», «За далью — даль».

 

[206] Солоухин В. А.  (1924–1997) — поэт, прозаик, в частности автор книг «Капля росы», «Письма из Русского музея».

 

[207] Смуул Юхан  (1922–1971) — эстонский писатель, автор «Ледовой книги».

 

[208] Биэль Ж.  — учитель литературы из Франции, приславший отклик на книгу «Дневные звезды» (приведен О. Б. в статье «Слово о гуманизме»).

 

[209] Васильев С. А.  (1911–1975) — советский писатель и поэт.

 

[210] Из стихотворения О. Мандельштама «Образ твой, мучительный и зыбкий…».

 

[211] Макарьев И. С.  (1902–1958) — журналист, литературный критик. Репрессирован в 1936 г. После реабилитации работал в Москве, был секретарем Московской писательской организации.

 

[212] Строка из стихотворения А. Блока «Скифы».

 

[213] Баршев Н. В.  (1888–1938) — ленинградский писатель, в конце 1920-х гг. входил в литературную группу «Содружество».

 

[214] Лихарев Б. М.  (1906–1962) — поэт, писатель, знакомый О. Б. с 1927 г., участник ВОВ, состоял в группе писателей при Политуправлении Ленфронта.

 

[215] Город в Оренбургской области.

 

[216] Юра —  Г. П. Макогоненко.

 

[217] Из стихотворения А. С. Пушкина «Фонтану Бахчисарайского дворца».

 

[218] Оксман Ю. Г.  (1895–1970) — литературовед, известный пушкинист. С 1934 по 1946 г. провел в тюрьмах и лагерях. В 1960-е гг. вновь подвергся преследованиям как диссидент, его исключили из СП, отказывались печатать.

 

[219] Стихотворение А. Ахматовой «Тот город, мной любимый с детства»: «Тот город, мной любимый с детства / В его декабрьской тишине / Моим промотанным наследством / Сегодня показался мне».

 

[220] Видимо, описка. Мадрид был сдан 28 марта 1939 г.

 

[221] Мусатов И. Т.  — следователь следчасти УНКВД ЛО.

 

[222] О. Б. придумала шифры для связи с родными на воле.

 

[223] Ошибочно. Из тюрьмы О. Б. вышла 3 июля 1939 г.

 

[224] Из стихотворения А. Блока «О, весна без конца и без краю…».

 

[225] Из стихотворения «Опять на поле Куликовом» (цикл «На поле Куликовом»).

 

[226] Мерецков К. А.  (1897–1968) — маршал Советского Союза (1944). Перед войной — начальник Генерального штаба РККА. В июне 1941 г. арестован. Осенью того же года возвращен (из тюрьмы) — в командующие армией. С декабря 1941 г. командующий войсками Волховского фронта. Провел Любанскую и Синявинскую операции 1942 г., окончившиеся безрезультатно и сопровождавшиеся огромными потерями. Под его руководством войска Волховского фронта прорвали блокаду Ленинграда (1943) и участвовали в операции 1944 г., когда усилиями двух фронтов — Волховского и Ленинградского — была окончательно снята блокада Ленинграда.

 

[227] Видимо, К. М. Симонова (1915–1979) — тогда главного редактора (1954–1958) журнала «Новый мир».

 

[228] XX съезд состоялся 14–25 февраля в Москве. В своем эпохальном докладе Н. С. Хрущев (1894–1971) осудил культ личности Сталина, который привел к глубокой деформации во всем обществе, сопровождался преступлениями против народа, огромными человеческими жертвами, духовно-нравственными потерями.

 

[229] Горелов А. Е.  (1904–1991) — писатель, литературовед, секретарь Союза писателей Ленинграда в 1934–1937 гг. В 1937 г. арестован. В 1954 г. полностью реабилитирован.

 

[230] Вышедшая в 1965 г. книга стихотворений О. Б.

 

[231] Коршунова М. И.  (1900–1967) — герой Гражданской войны, врач. Сокамерница О. Б.

 

[232] Первые строки стихотворения О. Мандельштама «Ахматова».

 

[233] Зощенко  М. М. (1894–1958) — писатель, участник Первой мировой и Гражданской войн. В 1920–1930-е годы его рассказы, повести, фельетоны, книги пользовались широчайшей известностью. В Постановлении оргбюро ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград» подвергся (вместе с А. Ахматовой) грубой необоснованной критике и был исключен из Союза писателей. Многие годы был лишен возможности печататься. Постановление было отменено 20 октября 1988 г.

 

[234] Довлатова М. С.

 

[235] Пастернак Б. Л.  (1890–1960) — поэт, автор романа «Доктор Живаго». В 1958 г. ему была присуждена Нобелевская премия «за значительные достижения в современной лирической поэзии, а также за продолжение традиций великого русского эпического романа». Постыдный политический скандал вокруг романа и премии стоил поэту жизни.

 

[236] Ул. Пестеля.

 

[237] Штейн А. П.  (1906–1993) — писатель, драматург. По его пьесе «Суд чести» был снят фильм (1948).

 

[238] Збарский Б. И.  (1885–1954) — биохимик, Герой Соц. Труда. Бальзамировал тело Ленина. Соавтор Штейна.

 

[239] Раскин (Роскин) Г. И.  (1892–1964), Клюева Н. Г.  (1898–1971) — ученые-микробиологи, которые якобы передали на Запад секрет чудодейственного лекарства против рака в обмен на вакцину от туберкулеза.

 

[240] «Слезой социализма» ленинградцы называли построенный в 1932 г. в стиле раннего конструктивизма дом на ул. Рубинштейна, 7, в котором жила О. Б. Официальное название дома «Дом-коммуна инженеров и писателей». В нем была коридорная система, отсутствовали кухни (одна общая), душевые располагались в конце коридоров. Так архитекторы воплотили идею «обобществления быта».

 

[241] Шварц E. Л.  (1896–1958) — драматург, прозаик, автор пьес «Голый король» (1934), «Тень» (1940), «Дракон» (1944), «Обыкновенное чудо» (1954), сценариев ко многим фильмам. Друг О. Б.

 

[242] Архитектор Е. Г. Ефремов, вместе с которым О. Б. спасала церковь Дивную (Успенскую) в Угличе, уникальный памятник древнерусского зодчества (1628).

 

[243] Власти боялись острого языка О. Б., поэтому не допустили ее выступлений на похоронах ни Шварца, ни Зощенко.

 

[244] Эйхенбаум Б. М.  (1886–1959) — известный литературовед, текстолог. В 1947–1949 гг. стал жертвой «борьбы с космополитизмом». Его труды перестали издавать.

 

[245] Андроников И. Л.  (1908–1990) — литературовед, исследователь творчества М. Ю. Лермонтова.

 

[246] Уланова Г. С.  (1910–1998) — ученица А. Вагановой, выдающаяся русская балерина, народная артистка СССР. Солистка Кировского (Мариинского) театра в Ленинграде (1928–1944) и Большого театра в Москве (1944–1960).

 

[247] Инбер В. М.  (1890–1972) — советская поэтесса, прозаик.

 

[248] Пристли Джон Бойнтон  (1894–1984) — английский писатель и драматург. Его пьесы ставились в СССР, в частности в Ленинграде («Опасный поворот»).

 

[249] Шварц Е. И.  (1903–1963) — жена Е. Л. Шварца.

 

[250] Банк Н. Б.  — см. ст. наст. изд.

 

[251] Колчак А. В.  (1874–1920) — участник Русско-японской, Первой мировой и Гражданской войн. Один из руководителей Белого движения.

 

[252] Спаси меня…  — первая строка стихотворения «Обращение к поэме» (1949).

 

[253] Ежов Н. И.  (1895–1940) — нарком внутренних дел (1936–1938), генеральный комиссар госбезопасности (1937). Годы «ежовщины» связаны с началом Большого террора.

 

[254] Сноска О. Б.: «А может быть, не стоило бороться?»

 

[255] Строка из стихотворения Б. Пастернака «Гефсиманский сад».

 

[256] Кетля  — прозвище В. Кетлинской. Роман «Мужество» (1938) — о строителях Комсомольска-на-Амуре.

 

[257] Антокольский П. Г.  (1896–1978) — известный поэт, автор поэмы «Сын» (1943), друг О. Б.

 

[258] Заболоцкий Н. А.  (1903–1958) — поэт, переводчик, автор знаменитых «Столбцов» (1929). В 1938 г. арестован и осужден по сфабрикованному делу за «антисоветскую пропаганду». О пытках, которым его подвергали, рассказал в мемуарах «История моего заключения» (1956). В лагере закончил переложение «Слова о полку Игореве». Освобожден в 1946 г.

 

[259] Печатается по: Вспоминая Ольгу Берггольц. Л., 1979. Пять писем декабря 1941 г. отправлены не были, адресат получил их, вернувшись с фронта в районе Ладоги. Письма Берггольц весны 1942-го присланы из Москвы, где она пробыла с 1 марта по 20 апреля.

 

[260] Фуксы Фриц и Эрнст —  австрийские политэмигранты, работники Радиокомитета (отдел контрпропаганды).

 

[261] Мигель де Сервантес Сааведра  (1547–1616) — испанский писатель, автор бессмертного романа «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский».

 

[262] Алигер М. И.  (1915–1992) — поэтесса, автор поэмы «Зоя» (о Зое Космодемьянской).

 

[263] Шевелева Е. В.  (1916–1997) — поэтесса.

 

[264] Федор , пасынок А. Н. Толстого, сын Н. В. Крандиевской-Толстой.

 

[265] Гусев В. М.  (1909–1944) — поэт, драматург. В войну возглавлял литературный отдел Всесоюзного радиокомитета.

 

[266] Ермилов В. В. (1904–1965) — одиозный советский литературовед, критик.

 

[267] Славин Л. И.  (1896–1984) — писатель, драматург, автор пьесы «Интервенция» и др.

 

[268] Финн (Хальфин) К. Я.  (1904–1975) — писатель, драматург.

 

[269] Книга «Ленинградская тетрадь. Стихи» вышла в 1942 г. в Москве.

 

[270] Строка из поэмы Б. Пастернака «Лейтенант Шмидт».

 

[271] О. Курганов (Эстеркин О. И.)  (1907–1997) — журналист, драматург, сотрудник «Правды».

 

[272] Храпченко М. Б.  (1904–1986) — литературовед, академик.

 

[273] Измайловский пр.

 

[274] ЦГАЛИ СПб., ф. 221, on. I, д. 9. Публикуется впервые.

 

[275] Муж М. Довлатовой — А<ркадий> И. Аптекман (1900–1975). В послевоенные годы был секретарем писательницы В. Ф. Пановой.

 

[276] Общие знакомые, умершие от блокадного голода (журналисты Л. Цырлин и Б. Зиссерман) — один в Ленинграде, другой в Москве.

 

[277] Борис Довлатов (1938–1990), сын М. Довлатовой, двоюродный брат писателя Сергея Довлатова.

 

[278] Печатается по: Вспоминая Ольгу Берггольц. Л., 1979.

Оттен Н. Д.  (1907–1983) — завлит Московского Камерного театра, театральный и кинокритик.

Письмо связано с постановкой пьесы О. Б. и Г. Макогоненко «Они жили в Ленинграде», осуществленной в 1945 г. под названием «Верные сердца».

 

[279] Книга «Ленинградская поэма» вышла в Ленинграде в 1942 г.

 

[280] Строки из поэмы «Февральский дневник». В окончательном варианте: «свободой бурною».

 

[281] Правильно: «В степях Украины». Пьеса А. Корнейчука.

 

[282] Роман Крестовского В. В. (1839–1895).

 

[283] Печатается по: Берггольц О.  Встреча. СПб., 2003 (с сокращениями).

 

[284] Речь идет об отъезде А. Ахматовой в эвакуацию 27 сентября 1941 г.

 

[285] Г. П. Макогоненко.

 

[286] Н. Молчанов был призван, послан под Лугу, хорошо проявил себя, но в августе был комиссован по болезни и снят с воинского учета.

 

[287] Беляев В. П.  (1909–1990) — писатель («Старая крепость» и др.), журналист, сотрудник «Огонька», корреспондент Совинформбюро.

 

[288] Спектор Л. С.  — оператор звукозаписи фронтовой бригады, позже — главный инженер ленинградского Радиокомитета.

 

[289] Блюмберг М. И.  — руководитель фронтовой бригады репортеров. Погиб после войны, спасая тонущего сына.

 

[290] Возле места на пл. Восстания, где до 1937 г. стоял памятник царю Александру III, названный Пугалом (Д. Бедный).

 

[291] Речь идет о работниках завода «Электросила».

 

[292] Ричардсон С.  (1689–1761) — английский писатель, автор психологических романов в письмах; упоминается в «Евгении Онегине».

 

[293] Говоров Л. А.  (1897–1955) — маршал, командующий Ленинградским фронтом.

 

[294] «Они жили в Ленинграде» (О. Берггольц, Г. Макогоненко).

 

[295] Бирман С. Г. (1890–1976) — народная артистка РСФСР, актриса театра и кино, режиссер, автор книг.

 

[296] «Твой путь» (апрель 1945).

 

[297] И. Гурская

 

[298] Лозовский А. (С. А.)  (1878–1952) — государственный и партийный деятель, председатель Совинформбюро в 1945–1948 гт. Репрессирован, расстрелян.

 

[299] Печатается по: Вспоминая Ольгу Берггольц. Л., 1979.

Б. Л. Пастернак — самый цитируемый в письмах и дневниках О. Б. поэт. Эпиграфы из его стихотворений стоят в ее книгах.

 

[300] Речь идет о стихотворениях «Рождественская звезда», «Зимняя ночь» («Мело, мело по всей земле…»), «Гамлет», позже вошедших в роман Б. Пастернака «Доктор Живаго».

 

[301] Роман «Доктор Живаго». Пастернак неоднократно устраивал читки новых глав романа друзьям.

 

[302] Поэма-трагедия «Верность».

 

[303] Спасский С. Д.  (1898–1966) — поэт, переводчик, прозаик, знакомый О. Берггольц.

 

[304] Впервые полностью работа была опубл.: Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 2007–2008 год. СПб., 2010. В настоящем издании приводится сокращенный вариант.

 

[305] Архив О. Ф. Берггольц находится в двух российских архивохранилищах. Одна часть архива хранится в Российском государственном архиве литературы и искусства (РГАЛИ) в Москве в личном фонде 2888; 1408 ед. хр. Фонд был закрыт для исследователей по настоянию наследников. Первая публикация материалов из этого архива была предпринята в 2006 г. Т. М. Горяевой (см.: Горяева Т.  М. Неизвестная Ольга Берггольц // Вестник истории, литературы, искусства. М., 2006. Т. 2. С. 478–490). Известно, что в РГАЛИ хранится еще одно письмо Ольги Федоровны, предположительно адресованное отцу: имя адресата в письме не указано, документ датируется по содержанию декабрем 1941 г. и требует дополнительной атрибуции. См.: Там же, л. 1. Другая часть архива Ольги Федоровны хранится в Пушкинском Доме. Отдельные поступления архивных материалов Берггольц первый раз были приняты в РО Института русской литературы (Пушкинский Дом) РАН в 1979 г. от Я. Л. Шрайбера, а затем в 1987 г. от М. Ф. Берггольц. В 2004 г. в Рукописный отдел ИРЛИ от племянника О. Берггольц — Федора Владимировича Янчина (1950–2009) поступил архив поэтессы, который образовал фонд 870, находящийся в настоящее время в предварительной научно-технической обработке.

 

[306] См. письмо А. Я. Таирову от 5 апр. 1943 г. в сб.: Вспоминая Ольгу Берггольц. Л., 1979. С. 548.

 

[307] См. письмо Н. Д. Оттену от 17 марта 1943 г.

 

[308] РО ИРЛИ, ф. 870. Лебединский М. Ю. (Записи к родословной).

 

[309] Там же.

 

[310] До революции — суконная и одеяльная фабрика Джеймса Торнтона, переименованная в 1922 г. в фабрику шерстяных изделий «Красный ткач». В 1927–1929 гг. рядом с «Красным ткачом» была построена фабрика технических сукон, которой в 1933 г. было присвоено имя Э. Тельмана. В 1936 г. фабрики были объединены в предприятие, называвшееся Объединенные фабрики «Красный ткач» и технических сукон им. Э. Тельмана. В 1938 г. предприятие было переименовано в Ленинградский государственный комбинат тонких и технических сукон им. Э. Тельмана.

 

[311] Цит. по: Берггольц О.  Встреча. М., 2000. С. 109.

 

[312] Там же. С. 114.

 

[313] В письме отцу 1 сент. 1924 г. дочь писала: «Мне так хочется, так страстно хочется, чтобы образ моего папы был в моем сердце чистым и светлым, а на него падают тени! Почему, папа, почему?» (РО ИРЛИ, ф. 870). В дневнике Берггольц 1928–1930 гг. также встречаются довольно резкие оценки образа жизни отца.

 

[314] Берггольц О.  Встреча. С. 139.

 

[315] Текст Постановления Военного совета Ленинградского фронта об эвакуации немецкого и финского населения из пригородных районов опубл. в сб. документов: Из районов области сообщают… Свободные от оккупации районы области в годы Великой Отечественной войны 1941–1945: Сб. документов / Отв. ред. А. Р. Дзенискевич. СПб., 2006. С. 63.

 

[316] См. с. 55–56 наст. изд.

 

[317] См. с. 56 наст. изд.

 

[318] РО ИРЛИ, ф. 870 (письмо от 24 дек. 1941 г. к М. Ф. Берггольц).

 

[319] См. с. 75 наст. изд. Из дневниковых записей Берггольц, сделанных в начале сент. 1941 г., следует, что первая попытка властей выслать ее отца, вменив ему 39-ю статью, относится к 2–5 сент. В более поздних документах, а именно в приведенной выше записи, а также в заявлении прокурору А. Н. Фалину (публикуется далее) Ольга Федоровна указывает на окт. 1941 г.

 

[320] См.: Земсков В. Н.  Спецпоселенцы в СССР: 1930–1960. М., 2005. С. 92.

 

[321] См. с. 84 наст. изд.

 

[322] См. с. 94–95 наст. изд.

 

[323] РО ИРЛИ, ф. 870 (письмо от 24–25 апр. 1942 г. к М. Ф. Берггольц).

 

[324] Там же.

 

[325] Берггольц О.  Ленинграду // Правда. 1942. 30 июня. № 181. С. 2.

 

[326] РО ИРЛИ, ф. 870 (письмо от 7 июля 1942 г. к М. Ф. Берггольц).

 

[327] См.: Берггольц О.  Победоносное терпенье: Письма к родным времен блокады Ленинграда // Литературное обозрение. 1979. № 5. С. 106.

 

[328] О пребывании в Ленинграде см. книгу очерков: Фадеев А. А.  Ленинград в дни блокады. Из дневника. М., 1944.

 

[329] РО ИРЛИ, ф. 870 (телеграмма от 18 нояб. 1942 г. к М. Т. Берггольц; на обороте — текст ответной телеграммы М. Т. Берггольц).

 

[330] Цит. по: Громова Н. А.  Эвакуация идет… 1941–1944. Писательская колония: Чистополь. Елабуга. Ташкент. Алма-Ата. М., 2008. С. 25–26.

 

[331] РО ИРЛИ, ф. 870 (письмо О. Ф. Берггольц к М. Ф. Берггольц от 8–12 янв. <1943> г.).

 

[332] РО ИРЛИ, ф. 870 (письмо от 11 мая 1943 г. к М. Ф. Берггольц). Упоминаемый в письме партийный и государственный деятель Жданов Андрей Александрович  (1896–1948) в годы войны был членом Военного совета Ленинградского фронта, первым секретарем Ленинградского обкома и горкома партии.

 

[333] О Фалине Анатолии Николаевиче  (1911–1972) известно немного. В 1934 г. он окончил ЛГПИ им. Герцена и до авг. 1938 г. преподавал историю в Морском техникуме. Затем работал в правоохранительной системе Ленинграда. В 1941 г. Фалин имел звание старшего лейтенанта госбезопасности и был начальником следственной части Управления Наркомата КГБ по Ленинградской области. В 1942 г. работал заместителем начальника отдела Управления НКВД ЛО; в этом же году за успешную операцию был награжден орденом «Знак Почета». Летом 1943 г. был назначен начальником Управления Наркомата юстиции РСФСР по Ленинграду, а с окт. 1943 по 1946 г. — городским прокурором Ленинграда. В 1946 г. награжден медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.» (см.: ЦГА СПб. ф. 7384, оп. 38, № 735, л. 39 об.; оп. 39, № 750, л. 8). С янв. 1946 г. Фалин работал прокурором Ленинградской области. 3 дек. 1948 г. решением бюро Ленинградского областного комитета ВКП(б) был освобожден от занимаемой должности, в дек. 1950 г. исключен из партии; восстановлен 16 июля 1954 г. Краткие сведения о Фалине и его фотопортрет см.: Знаменитые люди Санкт-Петербурга: Биографический словарь: В 15 т. СПб., 2008. Т. 6. С. 431; Строганов П. П.  Щит и меч блокадного Ленинграда. СПб., 2009. С. 185.

 

[334] См., например, в письме: «Переезжаем, — в квартире до первой бомбы будет очень уютно, но кажется, я уже так острила». РО ИРЛИ, ф. 870 (письмо от 8 апр. 1943 г. к М. Ф. Берггольц).

 

[335] См. с. 244 наст. изд.

 

[336] См. с. 247 наст. изд.

 

[337] Имеется в виду Акционерное общество Александро-Невской мануфактуры «К. Я. Паль», преобразованное в 1920-е гг. в Государственный всесоюзный прядильно-ткацкий комбинат им. Ногина.

 

[338] РО ИРЛИ, ф. 870 (заявление О. Ф. Берггольц городскому прокурору А. Н. Фалину).

 

[339] Берггольц О.  Встреча. С. 227. Эпизод встречи с Фалиным, описанный Марией Федоровной с другими подробностями, см. также: Берггольц О. Ф.  О ГУЛАГе невидимом: К публикации фрагментов дневника Ольги Берггольц / Публ. М. Ф. Берггольц // Апрель. М., 1991. Вып. IV. С. 144.

 

[340] Вспоминая Ольгу Берггольц. Л., 1979. С. 575.

 

[341] Слепцова А. М.  — старшая медсестра амбулатории комбината тонких и технических сукон им. Э. Тельмана.

 

[342] В Минусинск Ф. X. Берггольц приехал в середине апр. 1942 г. и сразу же, больной, был помещен в больницу, из которой выписался в начале мая, а 16 мая выехал из Минусинска.

 

[343] Молчанов Николай Степанович  (1910–1942) — литературовед, журналист, второй муж Ольги Федоровны. Родился в Новочеркасске в семье учителей. В 1930 г. окончил факультет языкознания и материальной культуры Ленинградского государственного университета и вскоре уехал с Берггольц, ставшей его женой, в Алма-Ату, где работал в газете «Советская степь». В 1932 г. служил в РККА, но по болезни был комиссован. В 1938 г. защитил диссертацию на степень кандидата филологических наук «К проблеме Пушкина в 60-е годы». Работал в библиотеках города, читал лекции, занимался литературной деятельностью. В 1938–1940 гг. работал в Публичной библиотеке. Умер от истощения в блокаду. Его памяти Берггольц посвятила стихотворение «29 января 1942 года». Подробнее о Молчанове см.: Башурова О. А.  Молчанов Николай Степанович // Сотрудники Российской национальной библиотеки — деятели науки и культуры: Биографический словарь. Т. 3: Государственная Публичная библиотека в Ленинграде — Государственная Публичная Библиотека имени М. Е. Салтыкова-Щедрина. 1931–1945. СПб., 2003. С. 397–398.

 

[344] Макогоненко Георгий Пантелеймонович  (1912–1986) — доктор филологических наук, профессор кафедры истории русской литературы Ленинградского государственного университета. Читал лекции по истории литературы XVIII и XIX вв., преподавал в 1946–1983 гг. Во время войны работал военным корреспондентом Радиокомитета. Третий муж Ольги Федоровны. Официально брак Макогоненко с Берггольц был заключен 20 февр. 1949 г., а расторгнут 3 февр. 1962 г.

 

[345] Имеется в виду семья Н. С. Молчанова: его мать Сысоева Мария Гордеевна,  сестры Виктория, Ольга  и брат Владимир.  Отец Молчанова, Степан Николаевич Молчанов,  погиб в железнодорожной катастрофе в 1917 г.

 

[346] Имеется в виду Грустилина Анастасия Тимофеевна  (1891?— 1942) — тетя Ольги Берггольц по материнской линии.

 

[347] Дом по адресу: Шлиссельбургская часть, Палевский пр., 6 (ныне пр. Елизарова), принадлежал с 1901 по 1917 г. Христофору Федоровичу Берггольцу, а после национализации дома жильцы выбрали его домоуправом. В том же доме на 1-м этаже под квартирой Христофора Фридриховича жила семья Ф. X. Берггольца. Во время блокады дом был разобран на дрова.

 

[348] Иванова (урожд. Грустилина) Валентина Тимофеевна  (1897–1987) — тетя Ольги Берггольц по материнской линии. Во время блокады работала телефонисткой.

 

[349] Ивановы  — семья Валентины Тимофеевны Ивановой.

 

[350] Кувалдин  — сослуживец Ф. X. Берггольца.

 

[351] Персонаж повести А. П. Чехова «Моя жизнь» (1896).

 

[352] Речь идет об участии М. Берггольц в судьбе сестры и в освобождении О. Берггольц из тюрьмы, в которой она находилась с 14 дек. 1938 по 3 июля 1939 г. Комментируя стихотворение «Мне старое снилось жилище…». М. Ф. Берггольц писала: «Написано это стихотворение в тюрьме, в марте 39-го, в одиночке 17. Вот в таких страшных условиях душу держит детство. Тогда Бог умудрил меня, дал мне силы, я окликнула, позвала, помогла Ольге выйти из тюрьмы». См.: Берггольц О.  Встреча. С. 233.

Имеется в виду сибирское село Идринское (Идра) на юге Красноярского края.

Сысоева Мария Гордеевна , дочь дьякона, учительница; перед войной жила в семье дочери — Ольги Молчановой. (Сведения даны на основании личного дела Н. С. Молчанова № 2738, хранящегося в делопроизводственном архиве РНБ.)

 

[353] Неточная цитата из радиопередачи «Сентябрь сорок второго года». Ср.: Берггольц О.  Говорит Ленинград. М., 1964. С. 49–50.

 

[354] Над «Ленинградской поэмой» Берггольц начала работать в середине апр. 1942 г. Впервые напечатана: Ленинградская правда. 1942. 24 июля. № 174. С. 3; 25 июля. № 175. С. 2.

 

[355] Цитаты из «Ленинградской поэмы» и упоминания о ней см. в письмах к О. Ф. Берггольц, опубл. А. Рубашкиным: Десять писем: К шестидесятилетию Ольги Берггольц. Вместо литературного портрета // Звезда. 1970. № 5. С. 173–180. Отзывы читателей о «Ленинградской поэме» см. также: Берггольц О.  Победоносное терпенье… С. 108.

 

[356] В личном фонде 870 Берггольц сохранилось выданное ей удостоверение № 9575 к памятному знаку «Защитник крепости Кронштадт в обороне Ленинграда 1941–1944 гг.».

 

[357] Скорее всего, имеются в виду стихотворения «Сентябрь сорок второго года» («Печаль войны все тяжелей, все глубже…») и «Я хочу поговорить с тобою…», написанные и прочитанные по радио в сент. 1942 г.

 

[358] Юбилейная поэма в окт. 1942 г. написана не была; к этому периоду относятся стихотворения «Ленинградская осень», «Отрывок». Поэмы «Памяти защитников» и «Твой путь» были написаны Берггольц позднее, в апр. 1944 и 1945 гг.

 

[359] «Февральский дневник» опубл.: Комсомольская правда. 1942. 7 июля. № 156. С. 2. Коонен Алиса Георгиевна  (1889–1974) — актриса Московского Художественного театра (с 1905), Камерного театра (1914–1949). Жена А. Я. Таирова. С окт. 1941 г. вместе с Московским государственным Камерным театром была в эвакуации в Сибири, сначала в Балхаше, а затем в Барнауле. В письме к Берггольц 1943 г. Таиров сообщал ей, что Алиса Георгиевна «читает сейчас Ваш „Февральский дневник“, читает очень и очень вдохновенно и хорошо <…>». См.: Из писем А. Я. Таирова // Театр. 1985. № 7. С. 92.

 

[360] Решение об организации Пресс-бюро при Союзе писателей было принято 18 февр. 1942 г. на заседании Президиума ССП. 5 авг. 1942 г. было решено «реорганизовать Пресс-бюро из технического пункта по пересылке рукописей в один из основных отделов Союза писателей по организации творческой работы (всех писателей, находящихся на периферии) и ее реализации в печати». Цит. по: Фадеев А. А.  Материалы и исследования. М., 1977. С. 243. В газетной заметке «Пресс-бюро писателей» отмечалось: «Задача Пресс-бюро — содействовать творческой работе писателей, членов ССП, в дни отечественной войны. Пресс-бюро консультирует писателей по всем творческим вопросам, устанавливает связь между работой писателей и радиовещанием, Советским Информбюро, центральной прессой, литературно-художественными журналами, издательствами, ТАСС, Комитетом по делам искусств и Комитетом по делам кинематографии». См.: Литература и искусство. 1942. № 32. 8 авг. С. 4. В состав Пресс-бюро вошли А. А. Фадеев (председатель), И. П. Уткин (зам. председателя), Ф. В. Гладков, А. М. Лейтес. Заниматься Ленинградским отделением «по линии получения и печатания художественной продукции» поручено персонально А. Фадееву.

 

[361] Речь идет о работе Берггольц в качестве ленинградского корреспондента на американскую аудиторию. Особенно актуальной эта работа стала после того, как 7 авг. 1942 г. А. А. Фадеев обратился с радиограммой к Военному комитету писателей США с предложением установить взаимный систематический обмен литературными материалами об участии писателей в войне, а 17 авг. получил ответ, в котором приветствовалось «предложение обмена литературой как оружием свободы в войне против нацистской тирании». См.: Фадеев А. А.  Материалы и исследования. С. 182, 243.

 

[362] Е. М.  — неустановленное лицо.

 

[363] Бабушкин Яков Львович  (1913–1944) — художественный руководитель ленинградского блокадного радио, друг Берггольц. Был уволен из Радиокомитета весной 1943 г., погиб на передовой. См. о нем: Рубашкин А.  Голос Ленинграда. СПб., 2005. С. 194–198.

 

[364] Мать О. Берггольц — Берггольц Мария Тимофеевна  (1884–1957) находилась в то время в эвакуации в Чистополе.

 

[365] Берггольц Мария Федоровна  (1912–2003) — актриса, родная сестра О. Берггольц, хранитель и публикатор ее творческого и эпистолярного наследия.

 

[366] Известно, что Берггольц высылала родителям «Ленинградскую поэму» (Л., 1942) с дарительной надписью на оборотной стороне обложки: «Дорогим моим папе и маме, милым и мужественным ленинградцам, в залог нашей скорой встречи в родном городе, — дарю эту книжку в день прорыва блокады, — с любовью — Ольга 18/1–43. Ленинград». РО ИРЛИ, ф. 870.

 

[367] Имеется в виду сибирское село Идринское (Идра) на юге Красноярского края.

 

[368] Сысоева Мария Гордеевна, дочь дьякона, учительница; перед войной жила в семье дочери — Ольги Молчановой. (Сведения даны на основании личного дела Н. С. Молчанова № 2738, хранящегося в делопроизводственном архиве РНБ.)

 

[369] Лебединский Михаил Юрьевич  (1931–2006) — по образованию инженер, экономист, действительный член Московского историко-родословного общества, сын актрисы Марии Федоровны Берггольц и писателя Юрия Николаевича Либединского. Его литературные произведения «Сонная сказка», «Телефонная сказка» опубл. под псевдонимом М. Грустилин в сб.: Материалы Лаборатории театра кукол: Тайна мерцающих огоньков. СПб., 2007. С. 136–138.

 

[370] Среди лиц, от которых зависело разрешение на публикацию стихов или выпуск радиопередач, в дневниках 1942 г. Берггольц указывает несколько фамилий: секретаря горкома ВПК(б) — А. И. Маха-нова, редактора газеты «Ленинградская правда» — Н. Д. Шумилова, литературного критика, работника радио, а в послевоенные годы редактора издательства «Советский писатель» — Н. В. Лесючевского.

 

[371] Скорее всего, имеется в виду семья Виктории Степановны Молчановой  (ум. в 1978), которая с тремя детьми была в эвакуации в Сибири. См. письмо Берггольц к матери от 15 июня 1942 г.: «Я не высылала тебе денег, т<ак> к<ак> порядочно оставила Мусе с тем, чтоб она часть перевела тебе, и ей же посылаю еще 300 рублей. Надо ведь теперь и отцу подкидывать, и надо немного Колиной сестре, Торе (Виктория. — Н.П .), которая живет в Сибири с 3 детьми и дети почти голодают, т<ак> к<ак> заработка их не хватает на пропитание, а Коля их очень любил». Цит. по: Берггольц О.  Победоносное терпенье. С. 106. Еще в одном письме к матери Берггольц вновь пишет: «…хочется хоть капельку помочь Колиной сестре — Торе, которая живет в Сибири с 3 ребятами, а работник у них один, и Ольга писала мне, что живут они крайне плохо, буквально впроголодь, т<ак> к<ак> там бешеные цены, и ребята ее не видят ни масла, ни яиц, ни т. п. А Николай очень любил и вспоминал их в бреду перед смертью, — все время. Хотя бы из-за этого я считаю себя обязанной хоть капельку помочь им, — много и не смогу». РО ИРЛИ, ф. 870 (письмо от 29 июля 1942 г. к М. Т. Берггольц). Семья Ольги Степановны Молчановой  была эвакуирована в Йошкар-Олу.

 

[372] В ожидании ребенка и накануне зимы Берггольц осталась без теплых вещей и писала сестре: «Самые же существенные заготовки, которые мне может сделать мать — это шерсть. Вера Инбер говорит, что там у них шерсть есть. А я без всего теплого. Мне надо чулки, теплые штаны, платок (кажется, там и платок можно купить). Ведь надвигается вторая блокадная зима». РО ИРЛИ, ф. 870 (письмо от сент. 1942 г. к М. Ф. Берггольц).

 

[373] Во время Великой Отечественной войны в Ташкент была эвакуирована Одесская киностудия, а «Ленфильм» и «Мосфильм» находились в эвакуации в Алма-Ате.

 

[374] В Перми и Пермской области (тогда — Молотов и Молотовская область) находились в эвакуации представители разных творческих профессий: писатели, музыканты и художники. В Пермь были вывезены вузы и музеи обеих столиц, а также Ленинградский академический театр оперы и балета им. Кирова. Среди ленинградских писателей там были Ю. Н. Тынянов, В. А. Каверин, И. С. Соколов-Микитов, В. Ф. Панова и др.

 

[375] Рина  — неустановленное лицо.

 

[376] См. с. 269–270 наст. изд.

 

[377] Одновременно с этим письмом Берггольц писала сестре: «Надо подумать, сестра, что делать со стариками. Говорят, что в этом Чистополе, действительно, плохо. Но вот у меня сведения из других мест, из Новосибирска, где Маргарита Довлатова живет на площади в 10 метров 8 человек, и почти голодает, из Архангельска и т. д. — везде, брат, паршиво». РО ИРЛИ, ф. 870 (письмо от 10 дек. 1942 г. к М. Ф. Берггольц). Упоминаемая в письме Довлатова Маргарита Степановна  (1907–1975) — литературовед, редактор издательства «Молодая гвардия», тетя С. Д. Довлатова.

 

[378] Макогоненко Мария Яковлевна  (1890–1942) — учительница, до войны жила с мужем в Киеве, с 1938 г. была депутатом киевского горсовета. Умерла в эвакуации в Балашове Саратовской области.

 

[379] Макогоненко Пантелеймон Никитич  (1889–1969) — после окончания лесной школы работал лесничим, затем «дослужился до сотрудника правительства Украинской ССР, вместе с которым был эвакуирован в Балашов». После войны жил в Ленинграде. Сведения см.: Дружинин П. А., Соболев А. Л.  Книги с дарственными надписями в библиотеке Г. П. Макогоненко. М., 2006.

 

[380] Адрес, по которому проживал Ф. X. Берггольц с Марией Тимофеевной и внуком: Татреспублика, Чистополь береговой, ул. Л. Толстого, 49.

 

[381] 18 янв. 1943 г. войска Ленинградского и Волховского фронтов при поддержке артиллерии и авиации Балтийского флота осуществили прорыв блокады. В ночь с 18 на 19 янв. Берггольц выступила с радиопередачей «Здравствуй, Большая земля!». 27 янв. 1944 г. блокада Ленинграда была полностью снята.

 

[382] Реэвакуация в Ленинград проходила сложно. Берггольц писала сестре: «С въездом к нам все усложняется: реэвакуация будет совершаться по плану, утверж<денному> Совнаркомом. Партизанские походы к „отцу города“ Попкова пока что ни у кого не увенчались успехом. После нагоняя, который он получил от пр<авительст>ва за бардак первой недели реэвакуации, Попков и вообще наш Военный совет просто зверствует. Так, в нашем Союзе паника: около 15 чел<овек> наших лен<инградских> писателей подали список на возвращение семейств, этот список утвердил горком, а Воен<ный> совет дал разрешение выписать семьи только троим, остальным (в том числе Кетлинской) — отказано наотрез. Писателям, список кот<орых> утвержден еще в январе (Ахматовой и т. д.) до сих пор не посланы вызовы. Я должна включить мать во второй список, он пойдет а) в горком б) в Воен<ный> совет в) в НКВД, и после всего этого выяснится — дадут ли ей разрешение на въезд. Вообще, что-то странное с въездом к нам». РО ИРЛИ, ф. 870 (письмо от 8 апр. 1944 г. к М. Ф. Берггольц). Упоминающийся в письме Попков Петр Сергеевич  (1903–1950) — первый секретарь ленинградской партийной организации в 1946–1949 гг.

 

[383] Имеется в виду Гаузнер Жанна Владимировт (Натановна)  (1912–1962) — прозаик, дочь Веры Михайловны Инбер. Родилась в Одессе, училась в Москве (1922–1928), затем в Сен-Жерменском лицее во Франции, куда уехала к отцу Инбер, Натану Осиповичу, работавшему там журналистом. В 1932 г. вернулась в Москву, занималась литературной деятельностью, училась в Литературном институте им. А. М. Горького. Знакомство с Ольгой Берггольц могло состояться в середине 1930-х гг. на почве совместной работы по изданию серии книг «Истории фабрик и заводов». В 1941–1942 гг. находилась в Чистополе, в Ленинград вернулась в 1945 г. В доме Гаузнер провела одну ночь М. И. Цветаева, приезжавшая в Чистополь из Елабуги 24–28 авг. 1941 г.

 

[384] Возможно, имеются в виду артисты Большого драматического театра, который находился в эвакуации в Вятке (тогда — Киров) в 1941–1943 гг.

 

[385] Имеется в виду Гришечкина Анастасия Андреевна —  врач, личный друг Федора Христофоровича.

 

[386] О прокуроре Ленинграда А. Н. Фалине см. с. 251 наст. изд.

 

[387] Имеется в виду поездка в сент, — окт. 1944 г. в Севастополь. См. также примеч. 3 на с. 279 наст. изд.

 

[388] Путиловский  — сосед М. Т. Берггольц по квартире, заведующий крупным магазином.

 

[389] «„Трясучка“ — словечко нашего отца, — писала М. Ф. Берггольц, — означающее паническое нагромождение действий, эмоций, намерений…» (Берггольц О.  Из дневников // Звезда. 1990. № 5. С. 184).

 

[390] Очерки «Ленинград — Севастополь», написанные в соавторстве с Г. П. Макогоненко, были напечатаны: Красный Балтийский флот. 1944. 24 нояб. С. 4; Известия. 1945. 3 янв. С. 3; 4 янв. С. 3. Полностью в кн.: Берггольц О.  Говорит Ленинград. Л., 1946. С. 125–151.

 

[391] Начальная строчка стихотворения А. С. Пушкина «Стансы» (1826).

 

[392] Письмо написано карандашом, хранится в личном архиве О. Ф. Берггольц в РГАЛИ, ф. 2888, on. 1, № 487, л. 2. Датируется по содержанию.

 

[393] Одно время Ф. X. Берггольц коллекционировал пуговицы.

 

[394] Имеется в виду Макогоненко Андрей Георгиевич  (1940–1990) — сын Г. П. Макогоненко от его первого брака с Рузиной Валентиной Владимировной, который жил в то время в семье Макогоненко и Бергггольц.

 

[395] Печатается по: Вспоминая Ольгу Берггольц. Л., 1979.

 

[396] Левин Л. И.  (1911–1998) — литературный критик, участник ВОВ, журналист. Родился в Перми, затем жил в Ленинграде. После войны работал в Москве, в изд. «Советский писатель» (более полувека). Автор книг о поэтах В. Луговском, П. Антокольском, прозаике Ю. Германе и книг о современной литературе. Друг О. Берггольц, Ю. Германа, Ю. Либединского. Писал о них в воспоминаниях.

Печатается по: Вспоминая Ольгу Берггольц. Л., 1979.

 

[397] Крон А. А. (1909–1983) — писатель, журналист, участник ВОВ. Автор романов «Бессонница», «Дом и корабль», пьес «Глубокая разведка», «Офицер флота», «Раскинулось море широко» (совместно с А. Кроном и В. Азаровым). Один из друзей О. Берггольц. Писал о ней в романе «Дом и корабль».

Документальная повесть «Капитан дальнего плаванья» (1984) о подводнике А. Маринеско способствовала восстановлению в отношении него справедливости (за военный подвиг награжден звездой Героя Советского Союза посмертно).

Печатается по: Вспоминая Ольгу Берггольц. Л., 1979.

 

[398] Павловский А. И.  (1926–2005) — литературовед, ведущий сотрудник Пушкинского Дома РАН, автор книг «Анна Ахматова», «Куст рябины» (о поэзии Марины Цветаевой), «Стих и сердце» (об Ольге Берггольц), «Русская советская поэзия в годы Великой Отечественной войны» и др.

Печатается по: Вспоминая Ольгу Берггольц. Л., 1979.

 

[399] Банк Н. Б.  (1933–1997) — писала дипломную работу в ЛГУ по творчеству О. Б. (1956). Литературный критик, автор книг «Ольга Берггольц» (1962), «Нить времени» (1978) и др. Оставила воспоминания об О. Б. Многие годы была ее верным другом. В архиве Н. Банк в РНБ хранятся письма к ней О. Б.

Печатается по: Вспоминая Ольгу Берггольц. Л., 1979.

 

[400] Оконевская О. М. (р. 1940) — в Харьковском университете защитила дипломную работу по теме «Поэзия блокадного Ленинграда и творчество Ольги Берггольц». Работала учительницей. С 1964 г. близко общалась с О. Б. После 1990 г. опубликовала ряд статей, методических разработок и эссе о жизни и творчестве О. Б. Автор книги «…И возвращусь опять. Страницы жизни и творчества О. Ф. Берггольц»  (СПб., 2005).

 

[401] Абрамов Ф. А.  (1920–1983) — уроженец с. Веркола, Пинежского района Архангельской области, защитник Ленинграда в дни блокады, доцент Ленинградского университета до 1959 г. Автор тетралогии «Братья и сестры», повести «Пелагея», других повестей, рассказов, дневников. Его проза стала основой спектаклей во многих театрах, особенно в ленинградском Малом драматическим (под руководством Л. Додина («Театр Европы»), Выступление Абрамова на похоронах О. Б. было проявлением гражданской смелости.

Печатается по: Вспоминая Ольгу Берггольц. Л., 1979. Дневниковая запись печатается по книге: Абрамов Ф.  Так что же нам делать? СПб., 1995.

 

[402] Грант Д. А.  (р. 1919) — писатель, участник ВОВ, участник обороны Ленинграда в дни блокады. Автор романов «Искатели», «Иду на грозу», «Картина», эссе «Священный дар», «Страх», книг «Изменчивые тени», «Причуды моей памяти» и др. В соавторстве с А. Адамовичем им создана документальная эпопея страданий ленинградцев — «Блокадная книга». Основал Фонд им. академика Д. С. Лихачева. По его инициативе в Петербурге создан Институт Петра Великого.

Председатель комиссии по творческому наследию О. Ф. Берггольц. В протоколе заседания комиссии от 8 янв. 1976 г. (архив И. Банк в РНБ) записано, что Д. Гранин поднял вопрос о мемориальной квартире О. Б., но Г. Макогоненко, Д. Хренков и М. Дудин заявили о «нереальности этого замысла».

Текст приводится по книге «Изменчивые тени» (Гранин Д.  Собрание сочинений: В 8 т. СПб., 2009. Т. 8).

 

[403] Кураев М. Н. (р. 1939) — писатель, сценарист. Работал на студии «Ленфильм» четверть века, с начала 1960-х. Автор повести «Капитан Дикштейн», романа «Зеркало Монтачки» и многих других повестей, рассказов, сценариев. Участвовал в работе над фильмом «Первороссияне», по поэме и сценарию О. Берггольц.

 

[404] Кузьмичев И. С., Гушанская Е. М.  Редактирование художественной литературы. СПб., 2007. С. 263. В. Н. Орлов о рукописи кн. «Узел».

 

произведение относится к этим разделам литературы в нашей библиотеке:
Оцените творчество автора:
( Пока оценок нет )
Поделитесь текстом с друзьями:
Lit-Ra.su


Напишите свой комментарий: