Раз в крещенский вечерок
Девушки гадали…
В. Жуковский
На дворе зимнее предночье, стужа, над белыми кровлями столбами дым из труб, а я — не дома.
Я сижу у деревенского конюха Екимыча в его избушке-подсобке.
Экономя керосин, Екимыч не засвечивает пока что ни лампы, ни даже фонаря. В единственном полуобталом оконце избушки мерцает далекая холодная звездочка. А в самой избушке — сумрак, тишь. В этом безмолвии слыхать за бревенчатой стеной конюшни нечастые, глуховатые лошадиные топы; слыхать здесь, в избушке, треск горящих поленьев в печке-водогрейке; и слышно, как Екимыч, присев к низенькой печной с дырками дверце, посапывает курительной, густо испускающей махорочный дым, трубочкой.
И вдруг — т…х! — где-то что-то выстреливает, словно из ружья. Екимыч трубочкой привзмахивает, говорит:
— Во! Мороз так мороз! Истинное Крещ-щение!
Говорит раскатисто, одобрительно, голосом крепким, радостным, ничуть даже и не стариковским, а я — вздрагиваю.
И вздрагиваю совсем не оттого, что напуган морозным внезапным ударом, а потому что сижу тут весь в величайшем напряжении.
Я должен отсюда, из конюшенной избушки, как можно быстрее похитить колокольчик, а у меня все не получается и не получается, а дорогое время уходит и уходит.
Ну, а вовлек меня в эту неблаговидную затею мой друг Николаша. Совсем недавно он заскочил ко мне домой, сказал:
— Нынче в ночь все здешние девахи-невесты примутся ворожить. Начнут на всяческие манеры гадать о своих будущих женихах… Затевают такое вороженье-гаданье и Метка с Нюркой!
Сначала я даже и не понял, зачем это Николаша сообщает мне такую не очень-то великую для нас, деревенских мальчишек, новость. Сначала я подумал, что он просто-напросто решил маленько про Метку с Нюркой языком почесать, весело посудачить о них, и готовно Николаше подхихикнул:
— Попрыгуши малахольные! Тоже, что ль, пока в школе зимние каникулы, взамуж собрались?
Но Николаша ответил:
— Взамуж не взамуж, а все равно мне стало известно: пойдут Метка с Нюркой за деревню на перекресток дорожный, будут там, развеся уши, дожидаться — откуда, с какой стороны что-нибудь да прозвенит… То есть откуда к ним, к малявкам, когда-нито да приедут будущие сваты… Но для нас с тобой, Лёвка, дело не в ихних сватах, а совсем в другом!
— В чем же? — опять ничего не разумея, спросил я, и вновь Николаша принялся мне втолковывать:
— В том, что за летних «русалок» мы так им и не отомстили, а теперь вот — отомстим! Разыграем пьеску не хуже той, что они нам устроили на речке. Только тут никак не обойтись без колокольчика.
— Где ж его взять? Да и что с ним делать?
— Что делать — скажу потом… — ухмыляется Николаша. — А где взять — известно… У твоего несравненного Екимыча! Ты с ним — каждый день. Ты с него да с лошадей глаз не сводишь, а он тебя даже не Лёвкой, а Левом величает. Вот у него колокольчик и раздобудь… Да только побыстрей, до ночи!
— Екимыч и мне его ни за что не даст…
— А ты изловчись!
И Николаша стал меня так заводить, что вот и оказался я под самую ночь в служебной избушке у Екимыча, и теперь, когда пора уже давно приняться за исполнение задуманного, пугливо вздрагиваю от каждого звука.
Дело тут в том, что колокольчик, на который я покушаюсь, во всей нашей деревне, во всей конюшне деревенской — единственный. Он — один единственный, причем принадлежит лично Екимычу. На конюшне общественное все — лошади, уздечки, хомуты, а вот колокольчик — нет! Хотя Екимыч и предпочитает хранить его постоянно здесь, в избушке-конюховке. И наверное, потому, что и сам в ней обретается бóльшую часть суток, а колокольчик для него что-то вроде частицы давней, прошлой, мне не ведомой жизни. Мне, подростку, не известной, но самому-то Екимычу, как я подозреваю, памятной сердечно.
Сам он насчет этой жизни не распространялся ни единым словом. Но от деревенских мужиков и баб, особенно от тех, кому старик-конюх нелюб за строгость, за рабочую придирчивость, я слыхивал не раз: «Ишь, какой старорежимник! Привык когда-то на собственной чуть ли не на тройке перед всей деревней красоваться, привык выделяться, хозяиновать — вот и теперь на всеобщей-то конюшне суется с командами каждому под руку!»
И это — правда тоже. Любой неаккуратности с лошадьми Екимыч не спускал никому. Придут с утра мужики запрягать лошадей на работу, а Екимыч тут же любого запрягальщика возьмет под контроль. Проверит, как в ýпряжи подтянуты чересседельник да подпруга, и под самую седёлку, под войлочный потник, вдоль лошажьей спины слазает ладонью; ну, а бабам да ребятам-подросткам запряжку не доверял совсем. Он сам заведет лошадку в оглобли, сам все проделает, начиная с надевания хомута и кончая пристегиванием вожжей. А вечером у ездока лошадь примет, оглядит, и не дай бог, если у которой где обнаружится ссадина или натёртыш!
Однажды летом при мне Екимыч учинил прямо-таки суд да расправу над Прошей-Косоротом, хвастливым и загульным мужиком. Послан был Проша в не очень дальний путь за дегтем для смазки тележных колес, а приволокся лишь на вторые сутки, и не только без дегтя, но и без дегтярной бочки. Сам он — распьяным-пьяной поперек телеги, а лошадь — жалко на нее смотреть. Бока опали, измучена, исхлёстана, едва держит голову, ноги дрожат…
Екимыч как увидел такую картину, так даже глазами сверкнул, ноздри раздул, в бороду охнул, и — откуда только сила взялась! — уцепил Прошу за штаны и за шиворот, вознес над телегой, с маху шваркнул к водопойной колоде — ну, прямо как лягушку! — в самую там лыву, в самую там грязь.
Потом, обиходив лошадь, Екимыч надолго уселся возле стола в избушке; молча, долго, совсем не глядя, а как бы машинально все трогал и трогал тот свой колокольчик.
Трогал медное, темноватое от времени ушко, оглаживал грубыми пальцами гладкое, литое, похожее на опрокинутый бокальчик, металлическое тулово колокольчика и все вздыхал, вздыхал. Он вздыхал, а безмолвный колокольчик будто его своим тут присутствием успокаивал…
Но раз или два я голос этого колокольчика слышал да и наконец узнал, чем он Екимычу так дорог.
Екимыч не всегда ведь был суров, молчалив. Бывал он и благодушен, и вот в один такой добрый час я старика спросил:
— Чего это говорят, что ты раньше на тройке с бубенцами езживал? Будто сам хозяиновал над нею?
Екимыч даже рассмеялся:
— Если говорят — зря не скажут. Но и непременно приболтнут лишнего! Тройка у меня была не такая, о какой думаешь ты, а самая распрокрестьянская, трудовая. Работали мы на земле вместе с сыном, работали справно, хорошие плуги да жнейку-лобогреку держали, а при таком нáпряге одной лошади маловато. Загоняешь, заездишь! Вот и содержались у нас Буланка да Рыжуха — они и вытягивали всё хозяйство… А третий — просто жеребеночек, стригунок! Рыжухин сын. На племя, на завод, так сказать… То есть опять же на трудовой запас… Вот и все! Вот и вся моя тройка! И — никаких бубенцов.
— А колокольчик?
— А колокольчик — это как бы Рыжухина медаль. Вскоре после войны гражданской, когда твой дедко стал мосты, дороги строить, а мужику еще вольная воля была, надумало уездное — по-нынешнему районное — начальство что-то навроде смотра меж крестьян-лошадников. У кого, значит, конь лучший, и у кого, стало быть, выше забота о коне… Вот моя Рыжуха и оказалась в числе первых! А поскольку в уезде своих медалей ни по какому случаю не чеканили, то и подвесили нам с Рыжухой этот, еще со старых времен, колоколец… Я с ним всего один раз по деревне и прокатился-то! Когда к дому со смотра, как на крыльях, летел! Рыжуха сама всю дорогу под этот звон так и неслась, настилалась птицею-ласточкой. Да ты и сам, на-ка вот, голос его послушай!
И Екимыч открыл стоящий рядом со столом на лавке инструментальный, со всякою там всячиной сундучок. Вынул оттуда за ушко, за колечко в ушке, колокольчик, не так чтобы сильно встряхнул его: и — по избушке и, наверное, за стенами ее по всей конюшне разлился такой малиново-серебристый звон, что и я притих в немом восхищении, и притихли на конюшне все лошади. Только председательский жеребец Воронко, как бы на малиновый запев этот, бухнул сразу двумя подковами в стену, раскатисто заржал.
— Во! Вся его кровушка породная мигом взыграла, воли требует! — одобрительно улыбнулся Екимыч.
А я спросил:
— Что стало потом с Рыжухой? Что с Буланкой и жеребчиком? И почему теперь не с тобою, не в деревне твой сын?
Но тут Екимыч улыбаться сразу перестал, колокольчик сунул в сундучок под закрышку и не ответил ничего.
— Пойдем, если ты желаешь, за дело приниматься! — вот и весь его тогдашний ответ…
Но и слова его ко мне: «Если ты желаешь…» — звучат не просто так. Я знаю, и он знает: любое дело на конюшне для меня заманчивей, интересней даже колокольчика. Пребывание на конюшне, куда посторонним, бездельным людям ход Екимычем почти заказан, для меня дороже всего. Почему? Не знаю… Но все там полно для меня серьезной значимости, все полно и великой приятности.
Даже то, что когда я вбегаю туда со светлой улицы в золотистую полутьму, наполненную запахами сена, запахами кожаной сбруи, теплого конского дыхания, и Екимыч, по-крестьянски переменяя мое имя со Льва на Лёва, говорит довольным тоном: «Ага! Вот и Лёв пришел!» — даже это вводит меня при любом моем состоянии сразу в какой-то удивительно счастливый настрой, и в таком настрое я нахожусь все те часы, что работаю вместе с Екимычем.
Я с удовольствием растаскиваю охапками сено по лошадиным кормушкам-яслям. Я сам, как жеребенок, зарываюсь носом в каждую шумящую в руках охапку. Мне даже кажется, что отличаю запах любой отдельной сухой травинки. Да и как не отличить! Ведь увядшие, но все еще сохраняющие свой цвет шапочки лугового клевера, султанчики тимофеевки, пуговки и лепестки ромашек удерживают и свой собственный, то сладкий, то горьковатый, всегда наособицу сдобренный солнышком аромат.
И хорошо вдыхать сытный запах, слышать полновесное шуршание овса, высыпаемого из лукошка в кормовые, особые для того лоточки. А еще лучше слышать, как благодарно, нежно дохнет в этот миг в твою ладонь лошадь, и ты погладишь бархатистые ноздри ее и сам от внезапного, но в то же время очень жданного, в собственном сердце толчка замрешь.
Такое прикосновение не сравнимо ни с чем. И однажды я не вытерпел.
— Екимыч, миленький! — сказал я. — Неужто у человека больше никогда-никогда не будет собственной, родной лошадки?
И вот тут ответ все-таки получил:
— Будет! Я верю, я надеюсь! А пока и эти, всеобщие, пусть остаются нам дорогими… Молодец ты, Лёв, что так их обихаживаешь.
И вот при всей такой нашей с Екимычем дружбе, при всем при том, как он мне доверяет, я должен у него похитить колокольчик. Должен, но — идет время, а я все еще, можно сказать, разрываюсь надвое.
С одной стороны — уважаю и боюсь Екимыча; с другой стороны — охота удержать форс перед Николашей.
И до того я, должно быть, кручусь, до того вздыхаю, что Екимыч сам это заметил, пыхнул трубочкой, сказал:
— Чего это ты сегодня как на ежа уселся? Вертишься туда-сюда, ничего не говоришь, а вижу: чего-то тебе очень уж надо.
И тут, понимая, что, несмотря ни на какие потуги, мне кражи все-таки не совершить, я проговорил голосишком, хотя и робким, хриплым, но в открытую:
— Колокольчик мне надо бы, Екимыч… На один лишь на нынешний вечерок… Ты сам только что сказал: «Нынче — Крещение!»
— Креститься на колоколец-то что ли вздумал? Так он для этого не подходит! — хмыкнул было Екимыч, но хмыкнул не сердито, и я ему сказал опять:
— Не креститься, нет… А по всей деревне сегодня — гадания. И мы с Николкой собирались кого-нибудь хоть чуть-чуть да повеселить… Но если нельзя, то уж так и быть тому! Знаю, не дашь!
Нарочно не высказав всей полной правды, я со вздохом встал со скамейки и в общем-то всерьез направился к порогу, да вдруг ничуть не смешливый, постоянно серьезный Екимыч рассмеялся, изловил меня за рукав:
— Постой, не дергайся! Ведь и вправду, гадают у нас девки на парней, гадают, а настоящего серебра-звона, такого как в старину, им в нынешнее время услыхать и неоткуда… Ну, значит, валяй, хоть ты им со своим дружком позвени!
И тут свершилось чудо. Екимыч раскрыл сундучок, подал мне тоненько, радостно блямкнувший колокольчик!
Но и вмиг я получил наказ:
— Смотри, Лёв! Ежели потеряешь…
Екимыч так покачнул перед моим носом, перед моими глазами пальцем, что я и без дальнейших толкований понял, каково мне придется, если посею доверенное сокровище.
— Спасибо, Екимыч! Спасибо! — не прокричал, а просипел я счастливым писком и выскочил из тесной, жаркой избушки на мороз, на просторную волю, под усыпанное крупными звездами небо, и захрустел вприпрыжку по снегу к дому Николаши.
Затем все-все пошло вот так же быстро.
Не успел я подбежать к Николашиной избе, не успел подать ему свистом знак, а он уж сам вылетает на улицу и давай возмущаться:
— Давным-давно к Метке прошмыгнула Нюрка, вот-вот они пошагают на свое ворожейное место, а ты, тетеря, все рассиживаешь у Екимыча!
— Кабы не рассиживал — не раздобыл бы… — отмахнулся и я, придерживая медный литой язычок так, чтобы не раскатился по деревне преждевременный звон-благовест, показал, а вернее, в морозных полупотемках дал Николаше колокольчик потрогать и даже взвесить на ладони.
— Дальше-то что? — деловито задал я законный вопрос.
— А помчались сейчас наперед девчонок и все узнаешь на месте!
И мы сорвались с места, и помчались по голубоватой меж голубых сугробов дороге вдоль деревни, и мимо нас только и проносились желтые в окошках огоньки, да высоко над нами вздрагивали от стужи и от быстрого нашего бега колючие звезды.
План у Николаши был очень прост, но, как тут же оказалось, с некоторой заковыкой.
«Ворожейное место», то есть место, где скрещиваются ведущие на четыре стороны дороги, за нашей деревней только одно. И причем — сразу почти за околицей, в ближнем лесочке. Поэтому одна сторона получалась нашей, деревенской, для девчонок, наверное, менее всего интересной, а вот три других направления вели в места, которые для продолжения рассказа надо назвать поточнее.
Прямое направление — это к далекой железнодорожной станции. А станция — это, значит, и далекие, пока еще неведомые нам города-столицы, где, по слухам, не жизнь, а сплошной рай.
Направление правое — в большую, больше нашей, и оттого, конечно, более веселую деревню.
Ну, а левое направление — в полузаброшенное сельцо с заколоченной церковкой и со всё еще не закрытым кладбищем.
Вот с кладбищем-то и надумал Николаша связать свою Метке да Нюрке «месть». Вот из-за этого кладбища и повернулось все иначе, чем каждый из нас предполагал всего лишь минуту назад.
Встали мы в виду белых тихих елок на перекрестке, маленько отпыхнулись, и нежданно для меня Николаша говорит:
— Сейчас в ту сторону, где кладбище, под елки и занырнем. И как только Нюрка с Меткой тут появятся да начнут выслушивать своих предбудущих сватов, так мы им с кладбищенской-то сторонки тихонько и звякнем…
И Николаша протянул было руку ко мне за колокольчиком, а я как представил, что тут произойдет, а я как мысленно увидел опять ту улыбчивую Метку за тем летним ночным окошком да перед зеркалом, так сразу Николаше и отрезал:
— Нет! Пугать кладбищем не согласен! Давай придумывать что-нибудь иное… Для кладбища колокольчика не дам!
— Не дашь?
— Ни за что!
— Ясненько… — негромко, но недобро засмеялся Николаша. — Ясно! Каши с тобой на пару не сваришь! У тебя интересы свои… Тебе бы лучше сюда со мной и не ходить. Тебе бы лучше на своем домашнем порожке остаться да оттуда в колокольчик Метке и позванивать: «Вот, мол, где твой будущий женишок! Вот, мол, где! Вот, мол, где…» Я ведь знаю, я давно догадываюсь: ты мне тогда под окошком у Метки — наврал! Сам что-то видел, а мне — наврал!
Меня, несмотря на мороз, будто алым жаром опалило:
— Неправда! — заорал я.
И кулаком, увесистым в нем колокольчиком, стукнул Николашу по макушке, по шапке.
Стукнул, видать, крепко, потому что и Николаша отвесил мне хорошую затрещину.
И мы принялись друг дружку мутузить так и этак, да меня вдруг охватило уже не злым жаром, меня ожгло ужасом.
— Стой! — закричал я. — Стой! Колокольчик где? Он исчез! — И уставился на растопыренную ладонь, на драную свою, куцую варежку, затем стал озираться понизу, вокруг. Да узкая, снежная дорога и высокие на обочинах сугробы были нами в пылу схватки истоптаны, избуровлены — колокольчика в этом месиве не видать.
— Вот… Не послушался меня, заспорил… — неясно к чему, но сразу тревожно сказал Николаша и тут же сам принялся оглядывать истоптанное место.
Смотрели мы с ним, смотрели, ничего не высмотрели и, припав на корточки, принялись перегребать снег руками.
Копошились мы молча, но, конечно, каждый при этом свое что-то думал.
Мои думы были до обмирания в груди — жуткими. У меня вышибло из памяти все. Перед моим воображением теперь лишь Екимыч, его наказ: «Ох, смотри…»
И вот я посмотрел-просмотрел! Причем просмотрел, промахал не только колокольчик этот, а вместе с ним и все самое, может, лучшее во всей моей деревенской жизни! Не допустит меня больше Екимыч во свою конюшенную державу, и ни одна теперь лошадка не согреет своим ласковым дыханием мою озяблую ладонь, мое тревожное сердчишко…
Руки от рытья в снегу окоченели, онемели. Полусогнутые пальцы в мокрых и обмёрзлых варежках стали как тяпки. Но я гребу и гребу снег, все надеюсь: колокольчик вот-вот найдется.
Николаша тоже надеется. Тоже шарит в белой мешанине. И тут, прямо над нашими согнутыми спинами, раздается звонкий, насмешливый голос, и голос не чей-нибудь, а Меткин!
— Ага! Парни не хуже нас гадают, тоже завораживаются! Крещенский снег полют, красу свою ищут! Надо, Нюрка, подсобить им!
— Надо! — как всегда готовно, рядом с Меткой подает голос Нюрка, и, гляжу, она подскакивает к Николаше, сует ему за ворот целый снежный ком.
— Ой! — падает с корточек на спину Николаша, валенки его проезжают пятками поперек не совсем еще изрытого нами сумёта, и оттуда — дилинь! — выкатывается колокольчик.
Я тоже вскрикиваю: «Ой!» Я грабастаю находку обеими руками, а Метка пробует у меня колокольчик выхватить:
— Что это такое? Что это такое? Что?!
Да потерянное и вновь теперь найденное у меня не отнять! Я прыгаю будто сумасшедший. Я названиваю перед лицом Метки в колокольчик, ору:
— Секрет! Секрет! Секрет!
Тогда Метка, по примеру Нюрки, черпает тоже пригоршню снега и ловко запихивает мне за ворот.
Холод так и вонзается острой ледышкой в тепло меж лопаток, да я не ежусь, я — счастливый! — хохочу. Я все названиваю!
А Николаша осыпает ответно снегом прыткую Нюрку, хохочет ничуть не тише меня.
И вот он, видать, также позабыв обо всяких там давних подвохах, обо всяких там платах-расплатах, вдруг весело и на весь белый перелесок объявляет:
— У Лёвки колокольчик, точно, с секретом! У Лёвки колокольчик — колдунский! Кто друг с другом да с ним в руках повдоль деревни пробежит, тот друг дружку запомнит на вечный на век. Для этого, девчонки, сюда мы и пришли, затем вас тут и ждали!
Я Николашу слушаю, не верю своим ушам. Но снежок зашиворотный, Нюркин, похоже, пришелся Николаше настолько по нраву, что Николаша теперь и напирает:
— Пробежимся, девчонки? Пробежимся?
И те откликнулись: «Пробежимся!» — лишь спросили, как же взяться за колокольчик нам всем, если он — один.
Николаша в ответ развернулся, окунаясь в глубокий снег чуть не до подмышек, пропахал придорожный сугроб, выломал там ивовый прут. И мы через поддужное колечко навесили колокольчик на середину прута, а сами взялись за концы попарно. Слева Николаша с Нюркой, справа Метка и рядышком с нею — я.
Взялись, засмеялись, колокольчик озорно отозвался, и мы — полетели!
И это был полет — настоящий! Настоящий потому, что несли нас не ноги, несли не озорные наши, молоденькие силенки, а увлекал вперед, как бы подымая нас между светлою в ночи дорогой и яркозвездным небом, удивительно крылатый, колокольчиковый звон!
И вот он ворвался впереди нас в деревню, и там сразу заметались до этого недвижные в окошках огоньки. Там все заждавшиеся было добрых вестей гадальщицы — будущие невесты повысыпали на широкую, на снежную, в звездных отсветах улицу, и — стоят, изумленные, молчат, не шлют нам навстречу никаких вопросительных возгласов. Да зато мы сами по зачину бедовой Метки им кричим:
— Девки! Девки! Ждите, надейтесь! Мы несем, везем вам скорую свадьбу! Свадьбу скорую да удачную!
И тогда все, кто нас расслышал, кидаются с веселым хохотом за нами, но нас не догнать.
Нас вдоль деревни и дальше за деревню ходко, всех вместе уносит колокольчик, который, видно, и в самом деле был и до сей поры остается немножечко колдунским.
Ведь те глубокие, под крещенскими звездами снега давным-давно уже сменились для меня снегами иными, а я все помню Николашу, помню Нюрку и все сердечней вспоминаю ту девочку со странным именем — Металина.
Вспоминаю, наверное, за ее звонкость, за ее смех, так похожие на заветный колокольчик Екимыча.