От двух до пяти

«АКУЛОВ НЕ БЫВАЕТ!»

Особенно свирепым кликушеством отличалась в то далекое время московская специалистка по воспитанию детей Э.Станчинская.

Выступая в печати и на разных трибунах, она победоносно доказывала с самых крайних левацких позиций, что сказки в огромном своем большинстве чрезвычайно опасны для советских детей.

И, когда другая такая же кликуша, Э.Яновская, опубликовала брошюру «Сказка как фактор классового воспитания», содержащую такие же нападки на сказку, Станчинская приветствовала появление брошюры словами:

«Подчеркнем необходимость широкого распространения книжки Яновской».

В рецензии высказывалась прискорбная мысль, будто сказку нужно давать детям не тогда, когда она им насущно нужна для нормального развития их умственных сил, а позднее, когда потребность в сказке у них миновала. Это все равно, что разрешить человеку вступление в брак лишь после того, как он достигнет восьмидесятилетнего возраста.

Вот с этой-то Станчинской однажды случилась престранная вещь. Ее собственный сын взбунтовался против ее мракобесных теорий.

Всеми силами оберегала она этого сына от сказок и, даже беседуя с ним о животных, рассказывала ему лишь о таких, которых он видел своими глазами.

Нужно же воспитать из него реалиста!

Поменьше, поменьше зловредных фантазий!

Особенно ужасными казались ей народные сказки «с чудесными превращениями, лешими, бабами-ягами и проч.».

Ярая противница сказок, она так и напечатала в одном из московских журналов:

«Предлагаем заменить народные нереальные, фантастические сказки простыми реальными рассказами, взятыми из мира действительности и природы!»*

______________

* «На путях к новой школе», 1924, № 1.

Никаких уступок, никаких послаблений! Выбросить все без исключения сказки, былины, весь русский и всемирный фольклор!

И все было бы в полном порядке, но, на беду, в качестве любящей матери, она стала вести самый подробный дневник о маленьком сыне и, сама того не замечая, этим дневником опровергла все свои домыслы о зловредности фантастических сказок.

Собственною своею рукою, так сказать, разрушила свои же идеи.

Как видно из ее дневника — а этот дневник напечатан, — ее маленький мальчик, словно в отместку за то, что у него отняли сказку, стал с утра до ночи предаваться самой буйной фантастике. То выдумает, что к нему в комнату приходил с визитом красный слон, то будто у него есть подруга — медведица Кора; и, пожалуйста, не садитесь на стул рядом с ним, потому что — разве вы не видите? — на этом стуле медведица. И — «Мама, куда ты? На волков! Ведь тут же стоят волки!»*

______________

* Э.И.Станчинская, Дневник матери. История развития современного ребенка от рождения до 7 лет, М. 1924, стр. 52.

А чуть выпал снежок, он тотчас же стал олененком, маленьким олененком в тайге; а стоило ему сесть на ковер, как ковер немедленно становился пароходом. В любую минуту из воздуха, из пустоты мальчик, силою своей детской фантазии, мог сделать любую зверюшку.

«Сегодня вернулся домой, бережно держа что-то в руке.

— Мамочка, я принес тебе тигренка, — и показывает пустую руку. Нравится тебе мой тигренок?

— Да, да, детка!

— Пусть он живет у нас, — просительным тоном.

Садится обедать и ставит рядом со своей тарелкой тарелочку, и когда ему приносят еду:

— Мамочка, а тигренку?

И в то же время оживленно рассказывает:

— Я влез в море, кувыркался там, вдруг пришел большой тигр, я спрятался под берег, потом я закинул сеть и поймал рыбу.

— Где же она?

— Я ее съел… сырую»*.

______________

* Э.И.Станчинская, Дневник матери. История развития современного ребенка от рождения до 7 лет, М. 1924, стр. 66.

Так проходили почти все его дни. Ежеминутно творил он какую-нибудь сказку для себя.

«- Мама, я птичка, и ты тоже птичка. Да?»*

______________

* Э.И.Станчинская, Дневник матери. История развития современного ребенка от рождения до 7 лет, М. 1924, стр. 92.

«- Мама, ко мне в гости пришел один клоп, сел за столик, протянул мне лапочку»*, и т.д., и т.д., и т.д.

______________

* Э.И.Станчинская, Дневник матери. История развития современного ребенка от рождения до 7 лет, М. 1924, стр. 48.

А мать, видя, что он буквально купается в сказке, как в море, всячески оберегала его, чтоб он не осквернился напечатанной сказкой.

Как будто есть какая-нибудь принципиальная разница между той сказкой, которую сочиняет ребенок, и той, которую сочинил для него великий народ или великий писатель!

Ведь все равно, дадите вы ему эту сказку или нет, — он сам себе сказочник, сам себе Андерсен, Гримм и Ершов, и всякая его игра есть драматизация сказки, которую он тут же творит для себя, одушевляя по желанию все предметы, превращая любую табуретку в поезд, в дом, в аэроплан, в верблюда.

Я знал мальчугана, который, играя в трубочиста, воскликнул:

— Не трогай меня, мама, ты запачкаешься!..

И другого, который по ходу игры надолго превратился в котлету и, добросовестно шипя на сковородке, в сердцах оттолкнул свою мать, когда она бросилась к нему с поцелуями:

— Как ты смеешь целовать меня, жареного!

Чуть моя трехлетняя Мура, играя, разложила на полу свои книги, книги тотчас же сделались речкой, где она ловила рыбу и стирала белье. И, нечаянно наступив на одну книгу, она так естественно вскрикнула: «Ой, я замочила себе ногу!», что и я на секунду поверил, будто эти книги — вода, и чуть не бросился к ней с полотенцем.

Во всех этих играх ребята выступают как авторы и в то же время исполнители сказок, воплощающие их в сценических образах.

И жажда верить в свой сказочный вымысел у них так велика, что всякая попытка поставить их в рамки действительности вызывает у них жаркий протест.

Я вспоминаю, например, трехлетнего Бубу, который окружил себя кубиками и заявил, что это зоологический сад. «Не могу, я заперт!» — ответил он, как узник из темницы, когда его позвали гулять. «А ты шагай через кубики», предложили ему, но это разрушение творимой им сказки показалось ему обидным до слез: он упрямо продолжал оставаться в своей добровольной тюрьме и лишь тогда согласился покинуть ее, когда в его постройке выдвинули маленький кубик, то есть сделали вид, что открыли для него ворота.

У ребят с изощренной фантазией такие игры доходят иногда до эксцентрики. Двухлетний Левик, сидя у отца верхом на шее, любил отыскивать себя в самых неподходящих местах: под лампой — нет, в наперстке — нет, в кувшине — нет и т.д. «Где же Левик? — Пропал! Вероятно, в папироску забрался!»*

______________

* Н.И.Гаврилова и М.П.Стахорская, Дневник матери, М. 1916, стр. 52.

Раз при игре в войну Наташа исполняла роль солдатки, которая будто бы осталась в избе и хозяйничала. К ней прибежали сказать, что ее муж убит. Наташа завопила во весь голос. Другие дети пытались успокоить ее. Они повторяли, что Боря, игравший роль ее мужа, жив. Наташа продолжала вопить и не успокоилась до самого вечера. Ночью она всхлипывала во сне и, когда старшие пытались утешить ее, говорила:

— Ну что ж, что Боря жив, а ведь мово мужа убили!

Играя в Спящую царевну, дети чем-то отвлеклись от игры и долго не приходили к спавшей на лавке царевне.

— Иди ужинать! — зовет ее бабушка.

— Не могу. Я царевна. Я сплю.

Не только игры, но и самые простые разговоры малолетних ребят свидетельствуют, что сказочное восприятие мира для них обыденная норма:

— А будильник никогда не спит?

— А чулку от иголки не больно?

И вот этого-то профессионального сказочника всячески оберегали от сказки, которой он дышит как воздухом.

К счастью, это не удавалось почти никогда. Потому что, спасая свою детскую психику, ребенок уходит со сказкой в подполье и пользуется ею, так сказать, нелегально, протаскивая ее в свой мир контрабандой.

Известную детскую писательницу Т.А.Богданович с самого раннего детства воспитывала сестра «якобинца» П.Н.Ткачева, в свое время тоже писавшая для детей, Александра Никитична Анненская.

Под влиянием просветительства шестидесятых годов она так ретиво охраняла малютку от сказок, что даже боялась взять няню — как бы няня не рассказала ей сказку. Девочке читались только научные книги, главным образом по ботанике и зоологии.

Но по ночам, когда воспитательница наконец засыпала, девочка, освободившись от контроля, наполняла всю комнату самыми диковинными тварями.

На кровать вскарабкивались к ней тогда обезьяны, на стуле у нее вдруг появлялась лисица с лисятами, в ее одежде, сложенной возле кровати, начинали копошиться какие-то птицы, и она каждую ночь подолгу разговаривала с ними. Разговаривала — потому что каждый ребенок разговаривает со всеми предметами, и все предметы разговаривают с ним.

Эта сказочная жизнь среди иллюзорных зверей доставляла девочке огромную радость, потому что была здоровым и нормальным проявлением ее детской природы.

Так инстинктивно отстаивал бедный ребенок свое право на сказку, тайно предаваясь той самой фантастике, от которой взрослые оберегали его, как от тифа.

Воспитательница только того и достигла, что загнала волшебную сказку в подполье и тем самым придала ей удесятеренные чары. Не лучше ли было бы просто прочитать девочке «Золушку» и «Красную Шапочку»?

О необходимости развивать детскую фантазию при помощи чтения сказок Ф.М.Достоевский писал в конце жизни одному из родителей:

«Вы говорите, что до сих пор не давали читать Вашей дочери что-нибудь литературное, боясь развить фантазию. Мне вот кажется, что это не совсем правильно: фантазия есть природная сила в человеке, тем более во всяком ребенке, у которого она, с самых малых лет, преимущественно перед всеми другими способностями развита и требует утоления. Не давая ей утоления, или умертвишь ее, или обратно, — дашь ей развиться, именно чрезмерно (что и вредно) своими собственными уже силами. Такая же натуга лишь истощит духовную сторону ребенка преждевременно»*.

______________

* Ф.М.Достоевский, Письма, т. IV, Гослитиздат, М. 1959, стр. 196. Письмо к Н.Л.Озмидову, 18 августа 1880 г.

Мы уже видели, что сделал пятилетний ребенок, когда одна умная московская мать, желая приобщить его к подлинным реальностям жизни, преждевременно рассказала ему подробнейшим образом о зачатии и рождении детей: выслушав ее лекцию, он тотчас же переделал всю науку по-своему и сообщил матери, что, когда он был у нее в животе, он играл в тамошнем садике и пил у тамошнего дяденьки чай.

Вот что сделал пятилетний ребенок с теми строго научными сведениями, которые ему сообщили не вовремя.

Он словно сказал своей матери: ты видишь сама, что мне сейчас нужна не эмбриология, а сказка, чтобы возможно полнее, пышнее, богаче пережить этот полезнейший для моего психического развития период. Не торопись прививать мне до времени «взрослое» мышление, потому что каждую твою «взрослую» истину я, по законам своего естества, немедленно перенесу в фантастический мир и даже в твою утробу насыплю песочку, и разведу там сад, и поставлю ларьки с моссельпромщиками.

Лишенный мюнхаузенов, Гулливеров, коньков-горбунков, ребенок бессознательно компенсирует себя множеством самоделковых сказок. Так что педологи, отняв у него народные сказки и сказки великих писателей (то есть, в сущности, ограбив его), совершили это ограбление зря и цели своей все равно не достигли.

Сказка по-прежнему расцветала в ребячьем быту, только вместо народной, или пушкинской сказки, или сказки кого-нибудь из современных поэтов ребята вынуждены были самообслуживаться своей собственной случайной кустарщиной.

А использовать их тяготение к сказке, чтобы при помощи классических, веками испытанных книг развить, укрепить, обогатить и направить их способность к творческой мечте и фантастике, — об этом организаторы детского чтения тогда все еще не удосужились подумать всерьез.

Между тем в наше время, в эпоху осуществления самых размашистых научно-социальных фантазий, которые еще так недавно казались безумными сказками, нам нужно было во что бы то ни стало создать поколение вдохновенных творцов и мечтателей всюду, во всех областях — в науке, технике, агрономии, архитектуре, политике.

Без фантазии и в физике и в химии будет полный застой, так как создание новых гипотез, придумывание новых приборов, новых приемов опытного исследования, догадки о новых химических соединениях — все это продукты фантазии.

Трезвым, осторожным рутинерам принадлежит настоящее, а тем, кто фантазирует, — будущее. Недаром столь пламенно вступился за фантазию знаменитый английский физик Джон Тиндаль. «Без участия фантазии, настаивал он, — все наши сведения о природе ограничились бы одной классификацией фактов. Отношения причин и их действий рассыпались бы в прах, и вместе с тем рухнула бы и самая наука, главная цель которой состоит в установлении связей между различными частями природы, ибо творческая фантазия — это способность быстро образовывать новые и новые связи»*.

______________

* Джон Тиндаль, Роль фантазии в развитии науки. Цитирую по статье В.Кирпичева «Роль фантазии для инженеров» в «Известиях Киевского политехнического института» за 1903 год.

Почему же педологи наши сделали слово «фантазия» ругательным? Во имя чего они вытравляли его из психики малых ребят? Во имя реализма? Но реализмы бывают различные. Бывает реализм Бэкона, Гоголя, Менделеева, Репина, а бывает тупорылый и душный реализм лабазника, реализм самоваров, тараканов и гривенников.

Об этом ли реализме мы должны хлопотать? И не кажется ли нам, что его подлинное имя — мещанство? Мещанство достигает в этой области великих чудес: до такой степени вытесняет оно из детского быта сказку, что иные особо несчастные — дети даже в подполье не уносят ее, а с самого раннего возраста становятся скудоумными практиками. Мы еще не окончательно вырвали их из мелочей обывательщины. И среди них есть немало таких, которые трезвее, взрослее, практичнее нас; и если их нужно спасать от чего-нибудь, так это именно от страшного их практицизма, внушенного обывательским бытом. А педагоги порою беспокоятся, дрожат, как бы дети и впрямь не подумали, будто сапожки растут на деревьях. Эти несчастные дети так подозрительно относятся ко всякому — самому поэтичному — вымыслу, что все сколько-нибудь выходящее за черту обыденности считают наглой и бессмысленной выдумкой. Когда в одной школе повели с ними, например, разговор об акулах, один из них поспешил заявить свой протест:

— Акулов не бывает!

Ибо ничего диковинного для них вообще на земле не бывает, а есть только хлеб да капуста, да сапоги, да рубли.

Бояться же, что какая-нибудь сказочка сделает их романтиками, непригодными к практической жизни, могли только те канцелярские выдумщики, которые, с утра до ночи заседая в комиссиях, никогда не видали живого ребенка.

Оберегая младенцев от народных песен, небывальщин и сказок, эти люди едва ли догадывались о мещанской сущности своего практицизма. Между тем самый их взгляд на каждую детскую книгу, как на нечто такое, что должно немедленно, сию же минуту принести видимую, ощутимую пользу, словно это гвоздь или хомут, обнаруживал мелкость и узость их мещанственной мысли. Все они страшно боялись фантастики, между тем они-то и были фантазеры, метафизики, мистики, совершенно оторванные от действительной жизни. Их вымыслы о зловредности сказок — самая безумная волшебная сказка, не считающаяся ни с какими конкретными фактами. Это единственная сказка, с которой нам приходилось бороться, — сказка отсталых педагогов о сказке.

И мы говорили этим фантастам и мистикам: бросьте фантазировать, сойдите на землю, будьте реалистами, всмотритесь в подлинные факты действительности — и вы перестанете дрожать перед Мальчиком с пальчик и Котом в сапогах. Вы увидите, что с определенного возраста сказка выветривается из ребенка, как дым, что все волшебства и чародейства размагничиваются для него сами собой (если только он находится в здоровой среде), и у него начинается период жестокого разоблачения сказки:

— Как же Снегурочка могла дышать, если у нее не было легких?

— Как могла баба-яга носиться по воздуху в ступе, если в ступе не было пропеллера?

Сказка сделала свое дело: помогла ребенку ориентироваться в окружающем мире, обогатила его душевную жизнь, заставила его почувствовать себя бесстрашным участником воображаемых битв за справедливость, за добро, за свободу, и теперь, когда надобность в ней миновала, ребенок сам разрушает ее.

Бабушка рассказывает внучке:

— …ударился лбом об землю и сделался ясным соколом…

— Вот и неправда! — кричит возмущенная внучка. — Просто на лбу у него выросла шишка, и все!

Но до семилетнего-восьмилетнего возраста сказка для каждого нормального ребенка есть самая здоровая пища — не лакомство, а насущный и очень питательный хлеб, и никто не имеет права отнимать у него эту ничем не заменимую пищу.

Между тем именно таким ограблением ребенка занимались в то время педологи.

Мало того что они отнимали у детей и «Сказки» Пушкина, и «Конька-горбунка», и «Алибабу», и «Золушку» — они требовали от нас, от писателей, чтобы мы были их соучастниками в этом злом и бессмысленном деле.

И конечно, находились подхалимы-халтурщики, которые ради угождения начальству усердно посрамляли в своих писаниях сказку и всячески глумились над ее чудесами.

Делалось это по такому шаблону: изображался разбитной, нагловатый мальчишка, которому все сказки трын-трава. К нему прилетала фея и приносила скатерть-самобранку. Но он

Руки

В брюки

Запихал,

Прыснул,

Свистнул

И сказал:

«Очень, тетя,

Вы уж врете!

Ни к чему теперь, гражданка,

Ваша «скатерть-самобранка».

Никого не удивите

Этой штукою в Нарпите…»

Когда же ему стали рассказывать про Конька-горбунка, он опять «запихал руки в брюки» и столь же забубенно ответил:

Ну, а я предпочитаю,

Знаете, вагон трамвая.

Невоспитанный, развязный, хамоватый малыш пользовался полным сочувствием автора.

И подобных книжек было много, и нельзя сказать, чтобы они совсем не влияли на тогдашних детей.

С чувством острой жалости прочитал я в одном из журналов, как четырехлетний ребенок оказался до такой степени оболванен своим воспитанием, что, выслушав от матери поэтическую сказку о «Гусях-лебедях», стал изобличать ее во лжи:

— Ты все врешь, мама: печка не говорит, и яблоко не говорит, и речка не говорит, и девочка не спряталась в речку, девочка утонула*.

______________

* «На путях к новой школе», 1926, № 11, стр. 9.

И ведь рада, ведь горда воспитательница, что мальчик оказался такой умный и трезвый: она приводит его слова как образец для других, хотя, повторяю, в каждом, кто любит и знает детей, этот ребенок вызывает такую щемящую жалость, словно он слепой или горбатый.

Не подозревая о его страшном изъяне, с ним пробуют говорить, как с нормальным ребенком. Возбуждая его детскую фантазию, кто-то сказал необдуманно:

— Ты маленькая белочка! Вот твои лапки!

Он рассердился и возразил свысока:

— Я не белочка, я Лева, и у меня не лапки, а руки!

Конечно, Менделеева из этакого солдафона не выйдет, а разве что Кувшинное рыло.

К счастью, такие калеки — редкость.

Огромное большинство четырехлетних детей при помощи самочинных игр и самоделковых сказок отстояли свою нормальную детскую психику от душителей и душительниц детства.

Из вышеизложенного вовсе не следует, будто я только о том и мечтаю, чтобы советских ребят с утра до ночи ублажали волшебными сказками. Тут нужна дозировка — и самая строгая. Конечно, монархическую и клерикальную сказку нужно изгонять беспощадно. Но нельзя же было допустить, чтобы на основе своих мелкоутилитарных теорий горе-педагоги отнимали у советских детей великое наследие мировой классической и народной словесности.

Владычество мнимых борцов за мнимое реалистическое воспитание детей оказалось весьма кратковременным. В Москве, в Ленинграде и других городах выступила целая когорта пламенных защитников сказки, вдохновляемая и руководимая Горьким.

Гонители сказок отступили с уроном, и всем одно время казалось, что они посрамлены окончательно.

III. ПОРА БЫ ПОУМНЕТЬ!

1934

Для такой иллюзии было много причин, потому что уже в 1934 году особенно после памятного выступления Горького на Первом Всесоюзном съезде советских писателей — всюду стали появляться раскаявшиеся педагоги, редакторы, руководители детских садов, которые с такой же ретивостью занялись насаждением сказки, с какой только что искореняли ее.

«Молодая гвардия», а потом и Детиздат стали в ту пору печатать в несметном числе экземпляров и «Гайавату», и «Конька-горбунка», и «Мюнхаузена», и «Сказки» Пушкина, и русские народные сказки, и всякие другие создания фантастики.

Но праздновать победу было рано. В этом я мог убедиться на основании личного опыта. Случилось мне в том же году напечатать в журнале «Еж» пересказ гениального античного мифа о Персее, Андромеде и Медузе Горгоне. И тотчас же в редакцию «Ежа» было прислано такое письмо — из Гомеля — от одного педагога:

«Уважаемый товарищ редактор! Прочитав в № 1 вашего журнала «Еж» помещенную на стр. 24 греческую сказку «Храбрый Персей», дети моей школы окружили меня с вопросами, зачем такую чепуху пишут в нашем журнале… Как можно объяснить детям всю нелепость и бессмысленность описанных в этом рассказе эпизодов, насыщенных самым грубым, нелепым и бессмысленным суеверием?

По моему мнению, эта сказка лишена всякой художественной и литературной красоты…

Заведующий школой А.Раппопорт».

Я хотел было смиренно указать Раппопорту, что этот миф о Персее именно своей красотой и художественностью притягивал к себе из века в век первоклассных скульпторов, драматургов, поэтов — и Овидия, и Софокла, и Еврипида, и Бенвенуто Челлини, и Рубенса, и Тициана, и Корнеля, и Эредиа, и Канову.

Я хотел напомнить о Марксе, который неоднократно свидетельствовал, что древнегреческий эпос и древнегреческое искусство, выросшие на мифологической почве, «продолжают доставлять нам художественное наслаждение и в известном отношении служить нормой и недосягаемым образцом»*.

______________

* К.Маркс и Ф.Энгельс, Сочинения, т. 12, стр. 737.

Но Раппопорту ни Маркс, ни Еврипид не указ. Он твердо стоит на своем:

«По моему мнению, эта сказка лишена всякой художественной и литературной красоты».

И ссылается при этом на детей: будто бы вверенные его попечению дети были чрезвычайно разгневаны, когда увидели «Персея» в журнале, и тотчас же заявили коллективный протест против печатания древнегреческих мифов.

Этому я, извините, не верю. Не может быть, чтобы во всей его школе не уцелело нормальных ребят с живым поэтическим чувством! Не может быть, чтобы ему удалось окончательно вытравить из всех малышей присущее им тяготение к фантастике!

А если и нашлось двое-трое таких, которые не поняли этой легенды, так ведь на то им и дан Раппопорт, чтобы объяснить непонятное.

Воспользовавшись «Персеем» для школьной беседы, он мог бы поговорить с ними о происхождении мифов, о созвездиях Кассиопеи, Андромеды, Персея, он мог бы прочитать им научно-атеистическую лекцию о насыщенности христианской религии мифами языческой древности, о связи матери Персея с богоматерью, «девой Марией», о сходстве дракона, который должен был пожрать Андромеду, с китом библейского пророка Ионы и т.д., и т.д., и т.д.

Все это, конечно, в том случае, если он человек образованный. А если нет, он науськивает детей на ценнейшие создания искусства и докучает редакциям детских журналов нелепыми и смешными придирками.

Нелепость подобных придирок заключалась, по-моему, в том, что всякое гениальное произведение поэзии, издаваемое для советских детей, — будет ли то былина об Илье Муромце, или «Рейнеке Лис», или «Мюнхаузен», или «Персей», — эти люди объявляли политически вредным и с помощью такой демагогии оправдывали свое мракобесие.

До сих пор, из сострадания к Раппопорту, я не приводил тех строк его письма, где он, подобно прочим гонителям сказок, изображает напечатание «Персея» чуть ли не контрреволюционной интригой. Но теперь я, пожалуй, приведу эти строки, так как без них не обходится ни один из этих душителей детства.

В чем же, по Раппопорту, политическая зловредность «Персея»? А в том, что «Персей», как это ни дико звучит, наносит ущерб… ленинизму. Какой же он наносит ущерб ленинизму? А он, видите ли, напечатан в том номере, все страницы которого посвящены будто бы памяти Ленина.

Раппопорт так и пишет в редакцию:

«Особенно не дает мне покоя мой девятилетний сын, ученик второй группы, который с негодованием упрекает меня (как будто я в этом виноват):

— Смотри, папа, весь журнал посвящен памяти Ленина, а тут вдруг такая бессмыслица о какой-то (!) Медузе, о серых бабах (!) и тому подобное!»

И Раппопорт похваляется, что он постиг «всю правоту детского негодования» и вознегодовал вместе с сыном.

А между тем если ему и следовало негодовать на кого-нибудь, то исключительно на своего коварного сына, который обманул его предательским образом. Ибо про тот номер «Ежа», где напечатан «Персей», никак невозможно сказать, что он «весь посвящен памяти Ленина».

— Иль ты ослеп и не видишь, — так должен был сказать сыну Раппопорт, что тут же, на этих страницах, напечатан рассказ о зайце? А вот карикатуры, где изображается цирк. А вот поэма о героях-водолазах, а вот статья о кукольном театре, а вот о самодельных Петрушках, а вот об апельсиновых плантациях, — и все это, по-твоему, посвящается памяти Ленина? Не стыдно ли тебе лгать, милый сын?

Но ничего этого Раппопорт не сказал, а, напротив, обрадовавшись, что может подвести под ненавистную сказку такую сокрушительную мину, использовал детскую ложь, чтобы придать напечатанию античного мифа характер политической крамолы.

В этом-то вся цель его письма: хотя бы при посредстве фальшивки доказать неблагонадежность великого произведения поэзии.

Да и откуда они взяли, эти два Раппопорта, что памяти Ленина будет нанесено оскорбление, если советские дети, наследники всего лучшего, что создано старой культурой, мало-помалу узнают классические творения мирового искусства?

Ведь если командующие классы всех стран до сих пор отнимали у трудящихся масс и Еврипида, и Софокла, и Овидия, и Бенвенуто Челлини, то теперь, именно благодаря ленинизму, эти массы возвращают себе те колоссальные культурные ценности, к которым у них не было доступа.

Если тысячи и сотни тысяч рабочих у нас в СССР услаждаются Шекспиром, Моцартом, эрмитажными Рибейрами и Рембрандтами, если дети рабочих наполняют теперь и консерватории, и академии художеств, — во всем этом победа ленинизма.

И нужно быть беспросветным тартюфом, чтобы утверждать, будто делу Ленина нанесен хоть малейший ущерб, если с педагогическим тактом и в строго обдуманной форме мы дадим советскому ребенку и миф о Прометее, и стихи о полете Икара, и «Одиссею», и «Илиаду», и сказание о великом Геракле…

Но тут я снова всмотрелся в письмо Раппопорта и увидел изумительную вещь.

Ведь этот человек не догадывается, что перед ним древнегреческий миф! Он умудрился каким-то фантастическим образом так изолировать себя от литературы всего человечества, что ему ни разу не случалось наткнуться ни в одной из читаемых книг ни на Андромеду, ни на Медузу Горгону! Он чистосердечно уверен, будто все эти гениальные образы выдуманы мною специально для журнальчика «Еж», и вот делает мне выговор за то, что я гений и сочиняю такие шедевры!

И все это было бы только забавно, если бы под письмом Раппопорта не красовалась невероятная подпись: заведующий школой такой-то.

Читая эту подпись, мы должны не смеяться, а плакать, ибо перед нами не случайный прохожий, имеющий право городить безответственный вздор, а самый авторитетный педагог во всей школе, самый образованный, самый культурный. И если таков этот лучший, то каковы же другие? Каковы сведения и вкусы рядовых педагогов, если один из наиболее квалифицированных, чуть дело дошло до литературных суждений, обнаружил в этом деле такое невежество, что принял меня за Овидия!

Я потому и печатаю письмо Раппопорта, что Раппопорт и посейчас не одинок. У него немало союзников, и, хотя они уже не имеют возможности демонстрировать свое узколобие в журнальных и газетных статьях, они упрямо ведут свою линию в школьно-педагогической практике и отметают от детей всякое — даже гениальное — произведение искусства, если оно называется сказкой, не стыдясь обнаруживать при этом такое невежество, которое равно их апломбу.

Я понял бы Раппопорта, если бы он возражал против того оформления, которое я придал Персею. Было бы весьма поучительно сопоставить данную версию мифа с теми, которые были созданы для англо-американских детей, например Натаниэлем Готорном и Чарльзом Кингсли. Но Раппопорту этот труд не под силу, так как тут необходимо знать и думать, а не только махать кулаками.

Я уделяю Раппопорту так много внимания потому, что эти левацкие фребели все чаще пользуются квазиреволюционными лозунгами, чтобы тормозить и коверкать литературное развитие советских детей.

В Москве и в Ленинграде они приутихли, но на периферии бушуют по-прежнему. И всякий раз, когда молодой Детиздат или «Молодая гвардия» издают для детей «Гайавату», или «Маугли», или «Сказки» Пушкина, или «Мюнхаузена», эти душители детства кричат: «Революция в опасности!» — и спасают революцию… от Пушкина*.

______________

* Напоминаю, что это писано в 1934 году.

И ОПЯТЬ О МЮНХАУЗЕНЕ

1936

Вскоре после того, как в книжных магазинах явились в моем изложении долгожданные «Приключения Мюнхаузена», в редакцию газеты «За коммунистическое просвещение» было прислано такое «Открытое письмо К.Чуковскому», предназначенное автором для напечатания в этой газете:

«Товарищ Чуковский! Купила я своей восьмилетней дочке вашу книжку «Приключения Мюнхаузена». Купила и, не читая, подарила ей в день рождения, чтобы сделать ребенку приятное. Подарила книжку, не читая, потому что, во-первых, читать было некогда, а во-вторых, на первом листе ясно было написано: «Для детей»…

Каково же было удивление и разочарование дочери, а вместе с ней и мое, когда мы стали эту книгу читать. Этот «самый правдивый человек на земле» так врет о себе и своих подвигах, что сбивает детишек с толку. У него отрывается или проваливается голова внутрь человека, а затем опять появляется. Он летит на луну. И если бы он летел с целью дать детям какие-то сведения о поверхности луны и т.д., этот полет был бы хоть и фантастичен, но все же интересен, а то какие-то с начала до конца неправдоподобные попытки взобраться по бобовому растению на луну, спуститься вниз по соломенной веревке. Самые нелепые представления о «жителях луны», их образе жизни и т.п.

В том месте книги, где автор рисует животный мир Цейлона, он буквально сбивает с толку детишек, давая странные картины встречи его (?) со львом, тигром, китом. Местами книга заставляет ребенка смеяться, но обязательно с восклицанием: «Вот так врет!» В большинстве же случаев ребенок недоумевает. Меня интересует одно: для чего, товарищ Чуковский, вы переводили эту книгу?.. Нельзя же врать без оговорки на протяжении сотни листов!»

Я уже успел привыкнуть к таким письмам, и только подпись под этим посланием немного удивила меня: «Вязники, Ивановской области. Заведующая библиотекой С.Д.Ковалева». Странные, подумал я, библиотекари в Вязниках! Считается, что библиотекарь — человек образованный, руководящий просвещением обширного круга читателей, а эта Ковалева даже не слыхала о «Бароне Мюнхаузене» и, нисколько не стыдясь, заявляет, что сюжет всемирно прославленной книги явился для нее полным сюрпризом.

Я решил написать ей письмо, пододвинул к себе бумагу и начал:

«Уважаемая товарищ Ковалева! Педагогическое значение «Мюнхаузена» заключается в том…»

Но тут мне пришло в голову, что она не ждет от меня никаких разъяснений, потому что в таком случае зачем бы она стала обращаться ко мне при посредстве газетных столбцов? Написала бы приватное письмо. Но нет, ее письмо есть статья для газеты, и она только делает вид, будто спрашивает, для чего я перевел эту книгу.

Вопросы ее чисто риторические. Если вчитаться в ее строки внимательнее, станет ясно, что она обратилась ко мне совсем не для того, чтобы получить необходимые сведения, а для того, чтобы публично обличить меня в моем непохвальном пристрастии к такой чепухе, как «Мюнхаузен». Она чувствует себя судьей, а меня подсудимым. Мы имеем дело отнюдь не с любознательным и чистосердечным невежеством, а с той демагогией, которая еще так недавно отравляла нашу критику детской словесности.

Конечно, спорить с С.Д.Ковалевой я не стану. Достаточно продемонстрировать ее перед читателем: вот из каких персонажей вербовались у нас «принципиальные» противники сказки.

Ковалева да ее собрат Раппопорт в этом смысле чрезвычайно типичны: их метод — левацкие лозунги и бравада оголтелым невежеством.

ОБЫВАТЕЛЬСКИЕ МЕТОДЫ КРИТИКИ

1956

Но прошли годы, и все эти мракобесы исчезли под могучим воздействием советской общественности. В газетах и журналах все чаще стали появляться статьи, восхваляющие великое воспитательное значение сказок.

Теперь уже считается общепризнанной истиной, что сказка совершенствует, обогащает и гуманизирует детскую психику, так как слушающий сказку ребенок чувствует себя ее активным участником и всегда отождествляет себя с темп из ее персонажей, кто борется за справедливость, добро и свободу. В этом-то деятельном сочувствии малых детей благородным и мужественным героям литературного вымысла и заключается основное воспитательное значение сказки.

Как же, в самом деле, не радоваться за новое поколение ребят! Наконец-то им будет дана, и притом в самом обильном количестве, витаминная, сытная духовная пища, обеспечивающая детям нормальный и правильный умственный рост. Давно уже не встретишь в печати таких смельчаков, которые решились бы открыто и прямо выступить против фантастических сказок.

Да и в жизни, в быту, на практике сказка уж никому не страшна: столичные и областные издательства беспрепятственно снабжают детей украинскими, азербайджанскими, китайскими, индийскими, румынскими сказками, не говоря уже о датских, французских, немецких… Тема об огульной зловредности сказок сдана в архив — и забыта. Теперь вопрос переносится в более узкую сферу: не вредна ли ребенку та или иная определенная сказка? Не наносит ли она его психике какой-нибудь тяжкой травмы?

Тревога совершенно законная, и к ней нельзя не отнестись с уважением.

Но грустно, что наш педагогический опыт все еще не выработал сколько-нибудь устойчивых принципов для определения вреда или пользы той или иной категории сказок. Грустно, что здесь открывается широкий простор для обывательских, произвольных суждений.

Случилось, например, известному композитору М.И.Красеву сочинить детскую оперу по сюжету моей «Мухи-цокотухи». Услышал эту оперу по радио один из жителей Забайкалья, медицинский работник Владимир Васьковский, и написал в «Литературную газету»:

«Такие сказки не нужно было не только музыкально оформлять, но вообще выпускать в свет. Сказка вызывает у ребят определенное сочувствие к бедной, невинно пострадавшей мухе, к «храброму» комару и другим паразитам. И странно: с одной стороны, в нашей стране проводится систематическая беспощадная борьба с насекомыми, а с другой — отдельными (?!) писателями выпускаются в свет произведения со стремлением вызвать к паразитам сочувствие».

«Литературная газета» отказалась разделить его страхи. Тогда он пожаловался на нее в другую инстанцию, откуда его письмо переслали в Комиссию по детской литературе Союза писателей. В письме он снова повторил свои нападки на «Муху», а заодно и на отличный рассказ Евгения Чарушина «Волчишко», в котором, к величайшему его возмущению, маленьким детям внушаются зловредные симпатии к волкам.

По-моему, он поступил вполне правильно. Все, что мы, литераторы, пишем, читатели имеют право судить, как им вздумается, и высказывать свои суждения в любой форме. А если суждения эти ошибочны, никто не мешает любому из нас вступиться за истину и опротестовать приговор.

Этим своим правом я и попытаюсь воспользоваться, тем более что суждения забайкальского критика кажутся мне чрезвычайно типичными для множества подобных высказываний: он один представляет собою несметные легионы таких же мыслителей, меряющих произведения детской словесности точно такими же мерками.

Этого, конечно, не могла не понять Комиссия по детской литературе Союза писателей.

Уверен, что она раньше всего указала обличителю «Волчишки» и «Мухи» на полную непригодность утилитарных критериев, с которыми он так простодушно подходит к определению вредности или полезности сказок.

Ведь если пользоваться такими критериями, придется забраковать, уничтожить не только эти две бедные книжки, но целые десятки других, и в первую голову народные сказки, песенки и прибаутки о зайцах, где выражены самые нежные чувства к этим грызунам и вредителям.

Зайки, заиньки, зайчики, заюшки — так исстари называет их наш фольклор для детей, созданный в течение веков, и самое изобилие ласкательных форм показывает, что народ — право же, неплохой педагог — нисколько не боится прививать своим малолетним питомцам любовь к этим прожорливым тварям:

Заинька мой беленький,

Заинька мой серенький,

Заинька, попляши,

Заинька, поскачи!

Ко всем подобным произведениям фольклора вполне применимы слова К.Д.Ушинского:

«Это… блестящие попытки русской народной педагогики, и я не думаю, чтобы кто-нибудь был в состоянии состязаться в этом случае с педагогическим гением народа»*.

______________

* К.Д.Ушинский, О русских народных сказках, Избранное собр. соч., т. 2, М. 1954, стр. 569-570.

А если применять предлагаемый критиком наивно-утилитарный критерий, придется отнять у детей и некрасовского «Дедушку Мазая», который вызывает в ребячьих сердцах горячее сочувствие к зайцам:

Зайцы — вот тоже, — их жалко до слез!

Жалко до слез — вы подумайте! Жалко до слез грызунов и вредителей! И как радуются, как ликуют ребята, когда Мазай спасает всех этих зайцев от гибели и отпускает их в лес, чтоб они — даже страшно сказать! — и дальше размножались на воле.

Мало того: к довершению бедствия, в нашем фольклоре то и дело внушается детям, будто зайцы — верные и преданные друзья человека, охраняющие его огороды от хищников, будто они не только не губят капусту, но поливают и холят ее:

А я заюшка, а я серенький,

По городам* я хожу,

Я капусту стерегу,

А на пору хозяину

Рассаду полью**.

______________

* По огородам.

** Русские народные песни, собранные П.В.Шейном, М. 1870, стр. 48.

Если встать на позиции забайкальского критика, нужно скрыть от ребят эту песню, дающую им ложное представление об этих врагах человека. Точно так же придется изъять из обихода детей и сказку Льва Толстого «Три медведя», где такая же — чисто народная — симпатия к этим губителям деревенских коров.

И что делать с народной сказкой «Финист — ясный сокол», где серый волк представлен малышам как благодетель и друг человека? И с народной сказкой «Волшебное кольцо», где благодетелем и другом человека выступает зловредный мышонок?

— Да, я теперь вижу и сам, что поступил необдуманно, — ответил бы, вздыхая, Владимир Васьковский. — Но будьте добры, объясните, пожалуйста, почему же народ, а вслед за ним и великий народный поэт забывают во время своего общения с детьми, что миллионами рублей исчисляется вред, наносимый зайцами нашим огородам и плодовым деревьям? Почему те самые крестьяне, которые кровно заинтересованы в истреблении хищников, внушают своим малышам пылкое сочувствие к ним?

— Объяснить это, конечно, нетрудно! — ответила бы детская Комиссия Союза писателей. — Дело в том, что тысячелетним своим педагогическим опытом народ имел возможность убедиться, что, сколько бы ни влюбляли младенца в сереньких и беленьких заинек, заек и заюшек, этот младенец, когда станет мужчиной, с удовольствием примет участие в охоте на зайцев. Никакая сказка, услышанная или прочтенная в детстве, не помешает ему бить их без всякой пощады. Создавая свои бессмертные детские песни и сказки, народ очень хорошо понимал, что они совсем не для того предназначены, чтобы заблаговременно осведомлять младенцев, какие звери будут им впоследствии вредны, а какие полезны. У детской сказки есть другие задачи, в тысячу раз более серьезные, чем эта классификация зверей.

— Какие же это задачи? — спросил бы присмиревший Владимир Васьковский.

— Задачи немалые! — ответила бы Комиссия Союза писателей по детской литературе. — И даже, можно сказать, колоссальные. Но раньше всего обратите внимание, что, выполняя эти важные задачи, наши народные сказки, равно как и сказки великих писателей, относятся с откровенным презрением к предлагаемым вами мерилам для определения их полезного действия. Это выразилось, например, в народной сказке, чрезвычайно любимой детьми, — «О сером волке и Иване-царевиче», где, словно в насмешку над вашими принципами, волк выступает большим добряком, добывающим своему другу Ивану и златогривого коня, и жар-птицу, и Елену Прекрасную, так что дети с самого начала отдают все свои симпатии волку. Это выразилось также и в сказке про другого волка, написанной Львом Толстым, где волк изображен вольнолюбивым мудрецом, отказывающимся во имя свободы от сытой, обеспеченной жизни.

А медведи — всевозможные Мишки, Топтыгины, Михаилы Потапычи — нужно ли говорить, какими обаятельными для миллионов детей сделал их тот же народ! И кто не знает, что самые, так сказать, задушевные игрушки для малых ребят это именно Мишки, деревянные, тряпичные, плюшевые, — изготовленные специально затем, чтобы ребята могли гладить их, баюкать, жалеть и ласкать, укутывать их в лоскутки, кормить воображаемой кашей, защищать от воображаемых бед. И нужно быть лунатиком, совершенно оторванным от подлинных реальностей жизни, чтобы, увидев у какого-нибудь Вани плюшевого медвежонка в руках, отнять у него эту игрушку из боязни, что он, когда станет Иваном, не пойдет с ружьем или рогатиной на живого лесного медведя.

Так — или приблизительно так — должна была ответить Комиссия по детской литературе от имени Союза писателей. Но, к великому моему изумлению, она ответила ему совершенно иначе.

«Вы правы в самой постановке (!) вопроса, — заявила она с первых же слов. — К сожалению (?), некоторые наши писатели, работавшие в области (так и сказано: «работавшие в области») детской сказки и детского дошкольного рассказа, действительно ради занимательности совершили ошибки, наделяя вреднейших зверей, птиц и насекомых качествами положительных героев».

Дикий ответ, канцелярский. Ведь при таком подходе к детской сказке окажутся глубоко ошибочными и замечательная сказка Жуковского о том же благодетельном волке, где поэт вслед за народом прославляет доброту и гуманность волков, и сказка Льва Толстого о медведе на повозке, где ребячьи сердца так и влекутся к медведю, и пушкинская сказка о Салтане, вызвавшая симпатии детей к комару. Кто из нас в детстве не хлопал в ладоши, не радовался, когда читавшие нам сказку доходили до знаменитых стихов:

Чуду царь Салтан дивится,

А комар-то злится, злится

И впился комар как раз

Тетке прямо в правый глаз.

Повариха побледнела,

Обмерла и окривела.

Слуги, сватья и сестра

С криком ловят комара…

и т.д.

Почему же, спрашивается, Пушкин, Жуковский, Толстой совершили эту странную «ошибку»?

Комиссия по детской литературе ответила на этот вопрос таким легкомысленным вздором:

«Объяснялось это, на наш взгляд, — так и написала она, пренебрежением к правде жизни, незнанием родной природы».

Установив таким косвенным образом, что не только Чарушин и я, но и Пушкин, и Жуковский, и Лев Толстой, а с ними заодно и Некрасов не знали родной природы и относились пренебрежительно к жизненной правде, Комиссия по детской литературе тут же заявила, вопреки очевидности, что русский народ в своем фольклоре почти не придает положительных черт каким-нибудь вредным животным, то есть предпочла умолчать о вышеназванных зайцах, волках, мышах и медведях.

Ради чего же допустила она все эти отклонения от истины? А ради того, чтобы сделать из них соответствующий административно-практический запретительный вывод: опера композитора Красева была признана вредной и уже больше не звучала в эфире.

Повторяю: приемы и методы нашего критика чрезвычайно типичны для многих подобных высказываний. И конечно, я не стал бы так долго на них останавливаться, если бы в их основе не лежало одно заблуждение, имеющее мировоззренческий, принципиальный характер.

Как было сказано на предыдущих страницах, народ тысячелетним своим педагогическим опытом пришел к непоколебимой уверенности, что те сказочные образы, которые окружают ребенка в первые годы его бытия, не останутся в его уме неподвижными, а в процессе его развития и роста, под влиянием жизненной практики, подвергнутся большой переоценке. В данном случае к народу вполне применимо утверждение Энгельса, что «люди мыслили диалектически задолго до того, как узнали, что такое диалектика…»*.

______________

* К.Маркс и Ф.Энгельс, Сочинения, т. 20, стр. 146.

Представить себе жизнь ребенка в виде процесса, то есть в беспрерывном движении, изменении, развитии, многим и сейчас не под силу. Этим людям все еще порою мерещится, что ребенок есть просто сундук, в который что положишь, то и вынешь. Положишь любовь к волку, или к комару, или к мухе так эта любовь и останется в нем до самого конца его жизни. И они стараются напихать туда, в этот сундук, возможно больше хороших вещей и очень удивляются, когда вынимают оттуда совсем не то, что туда положили.

Не подозревая о диалектичности детского возраста, они топорнейшим образом думают, что, если ребенку в качестве умственной пищи дать, скажем, некое а, то это а так и останется в нем в виде а и не преобразится в б, или в, или г. Они забывают, что как яйцо не похоже на курицу, как семя не похоже на дерево, так и трехлетний младенец не похож на того человека, который из него выйдет впоследствии. Ребенок есть только черновик человека, и многое в этом черновике будет зачеркнуто, и многое пририсовано заново, покуда из большеглазого и щекастого Юрика выйдет Павлов, Циолковский или самый низкопробный деляга.

Из того, что ребенок в три года переживает период ломания игрушек, отнюдь не следует, что к пятнадцатилетнему возрасту он сделается взломщиком несгораемых касс.

Педагоги, не учитывающие диалектического развития ребячьего возраста, именно так и думают. Совсем как та беременная, которая горько заплакала, узнав, что у ее утробного младенца, в начале второго или третьего месяца, появились жабры и хвост: «Не хочу, чтобы мой Ваня был хвостатенький!» — не подозревая, что и жабры и хвост исчезнут у него еще до рождения.

Эти нехитрые люди воображают, что каждая сказка, которую расскажешь младенцу, так-таки до гроба и останется в нем со всей своей моралью и фантастикой и определит собою всю его дальнейшую жизнь.

На этой наивной уверенности спекулировали все гонители сказок еще во времена педологии.

В Ростове-на-Дону некто П. (не Передонов ли?) тиснул в ту пору статью, где грозно осуждал знаменитую сказку о Мальчике с пальчик за то, что в сказке изображены людоеды. Должно быть, он полагал, что ребенок, прочитавший эту сказку, вырастет и сам людоедом.

— Почему вы питаетесь человеческим мясом? — в ужасе спросят у него окружающие.

— Мне в детстве прочитали сказку о Мальчике с пальчик.

А в Оренбурге какой-то Булгаков так прямо и напечатал на белой бумаге, что волшебная сказка — это школа полового разврата, потому что, например, в сказке «Золушка» злая мачеха, которая из одной только потребности мучить насыпает своей падчерице золы в чечевицу, есть, несомненно, садистка, а принц, приходящий в восторг от башмачка бедной Золушки, есть замаскированный ф…шист женских ножек!*

______________

* В.Булгаков, О вреде сказок. Настольная книга для работников просвещения трудовой школы (Оренбург, 1922).

В г.Горьком А.Т-ва напечатала тогда статейку о том, что ребенок, наслушавшись сказок, проникнется психологией морального безразличия, начнет стремиться не к коллективному, а к индивидуальному счастью — очевидно, станет растратчиком или скупщиком краденого*.

______________

* Статья А.Т-ной в сборнике Нижегородского губоно «Школа и жизнь» (Н.-Новгород, 1922).

Сажая его в тюрьму за решетку, судья так и скажет ему:

— Не читали бы вы в детстве «Кота в сапогах»!

Гонители сказок спекулировали именно на убеждении невежд, будто нет такого сказочного образа, такого сюжета, которые не оставались бы законсервированными в детском уме на двадцать и тридцать лет, не подвергаясь никаким метаморфозам. Пугали простодушных читателей бессмысленной басней о том, что, если пятилетнему мальчику прочитать, например, о ковре-самолете, он, достигнув тридцатилетнего возраста, и слышать не захочет ни о каких Днепростроях, а пребудет до конца своих дней мечтателем, романтиком, мистиком.

Чем же от этого давнего, ныне забытого бреда отличается мысль вышеназванного забайкальского жителя (и всех авторитетных товарищей, объявивших себя солидарными с ним), будто ребенок, которому в детстве прочитают «Волчишку» Евгения Чарушина, на всю жизнь сохранит в своей душе горячую привязанность к волкам? И будто, прослушав сказку о храбром комарике, победившем злого паука, ребенок, даже сделавшись взрослым, уже никогда не станет убивать комаров?

И там и здесь — схоластическая, средневековая мысль, будто понятия и представления ребенка есть нечто застывшее, данное раз навсегда.

Нет, объекты симпатий ребенка с течением времени будут меняться не раз. Сегодня — одни, завтра — другие. Поэтому сказочники — и в первую голову народные скалочники — не слишком-то бывают озабочены выбором этих объектов, установлением их вреда или пользы.

И мне остается повторить слово в слово, что было сказано мною на одной из предыдущих страниц — в предисловии к циклу моих сказок.

Цель сказочников — иная. Она заключается в том, чтобы какою угодно ценою воспитать в ребенке человечность — эту дивную способность человека волноваться чужими несчастьями, радоваться радостям другого, переживать чужую судьбу, как свою.

* * *

Все, о чем повествуется в настоящей главе, происходило лет десять назад. Нынче в Комиссии по детской литературе Союза писателей уже другой, обновленный состав, нисколько не ответственный за тот документ, который я сейчас процитировал. Но значит ли это, что уже не существует самозванных блюстителей народного блага, готовых отнимать у детей то или иное произведение искусства на основе своих схоластических догматов, бесконечно далеких от подлинных реальностей жизни?

В том-то и горе, что эти догматы страшно живучи.

Ибо, во-первых, они все еще импонируют наивным умам своей кажущейся, мнимой логичностью.

А во-вторых, всякий, кто использует их для полемических выпадов против той или иной детской книжки, тем самым присваивает себе благородную роль горячего поборника общественной пользы, а роль эта весьма соблазнительна особенно для тартюфов и человеков в футляре.

Поэтому искоренить из нашего обихода такие методы критической мысли не так-то легко, и было бы нелепо надеяться на быстрый и стремительный успех. Еще будут рецидивы — и не раз. Борьба предстоит упорная. И я буду искренне рад, если окажется, что в настоящей главе мне удалось хоть отчасти, хоть в самой незначительной степени пошатнуть этот порочный критический метод, показав на первом попавшемся конкретном примере полную непригодность подобных приемов для решения важнейшего вопроса о педагогической ценности той или иной детской книги.

«ПРОТИВОЕСТЕСТВЕННО, ЧТОБЫ…»

1960

Редактор моей книги сказал:

— Вся эта глава «Борьба за сказку» в настоящее время едва ли нужна. Дико думать, будто теперь, в шестидесятых годах, может найтись хоть один мракобес, который, спекулируя левацкими, мнимо утилитарными лозунгами, станет требовать уничтожения какой-нибудь фантастической сказки. Время раппопортов и васьковских прошло. Теперь даже они поумнели! Для чего же ломиться в открытую дверь?

— Вы правы! — ответил я. — Мне и самому представляется, что эта глава устарела. Незачем доказывать то, что давно уже ясно как день.

Но в эту минуту принесли свежий номер «Литературной газеты», и мы прочитали в ней такое письмо:

«Опять и в который раз вышло произведение Корнея Чуковского о «Мухе-Цокотухе». На этот раз это произведение выпущено тиражом в 1300000 экземпляров.

До каких пор К.Чуковский будет вводить в заблуждение советских детей?»

И т.д., и т.д., и т.д.

Кончается письмо таким призывом:

«Бесполезную книжку К.Чуковского о Мухе (Цокотухе) можно смело сжечь, история (?) от этого ничего не потеряет».

И подписано:

«А.П.Колпаков, кандидат исторических наук (Душанбе)».

Среди обвинений, выдвинутых кандидатом исторических наук Колпаковым против моей «Мухи-Цокотухи», особенно грозно прозвучало такое:

«Корней Чуковский проповедует любовь к мухе-цокотухе, он выдает ее замуж

За лихого, удалого

Молодого комара!

Это противоестественно, чтобы комар мог жениться на мухе, возмущается кандидат исторических наук Колпаков. — Вошь, — поучает он, — не может жениться на клопе и комар на мухе. Это все несусветная чушь и обман»*.

______________

* «Литературная газета», 1960, № 99, от 20 августа.

В искренности этой тирады нельзя сомневаться. Одного не могу я понять: почему, выступив на борьбу с «несусветною чушью», Колпаков ограничивается одной «Цокотухой»? Бороться так бороться до конца! Если уж он решил навести в этом деле порядок, почему не потребовал, чтобы возможно скорее сожгли гениальную народную сказку «Царевна-лягушка», где без всяких обиняков говорится, что на самой обыкновенной лягушке женится юноша богатырского роста?

«Старший сын женился на боярской дочери, средний — на купеческой, а Иван-царевич — на лягушке».

И почему достопочтенный ученый до сих пор не бросил в огонь другую русскую народную сказку — «Медведко», где такой же «кровосмесительный» брак: красавица на целых два года становится женою медведя!!

А сказка о Никите Кожемяке:

«Схватил змей царевну и потащил к себе в берлогу — за жену себе взял».

Разве это не «противоестественно, чтобы…»?

А эта знаменитая народная детская песенка:

Сватали совушку

За белого гуся,

почему Колпаков пощадил и ее?

И почему он пощадил Льва Толстого? Ведь черным по белому Лев Толстой написал для детей сказку «Уж», в которой крестьянская девушка Маша выходит замуж за большого ужа и тот становится отцом ее детей. Как же Колпаков допустил этот противоестественный брак?

И спрашивается: почему до сих пор он не сжег бессмертной украинской народной баллады о мухе-чепурухе, на которой женился… — слушайте! слушайте! — тот же комар!

Ой, що ж то за шум учинився,

Що комарь та на мусi оженився!

«На мусi» и значит «на мухе». Как же это так могло случиться, что бдительный Колпаков проворонил такой криминал? Ведь уже лет двести миллионы украинских детей с восторгом читают и слушают эту балладу, в которой воспевается такой же «противоестественный» брак, что и в моей злосчастной «Цокотухе».

Если уж пришла Колпакову мракобесная блажь сжигать дотла ненавистные книги, он должен был заранее знать, что тут потребуется огромный костер, ибо, как мы видим, и русский и украинский пароды создали на потребу своей детворы немало таких сказок и песен, к которым вполне применима его грозная формула:

«Противоестественно, чтобы».

Я уж не говорю о польском, чешском, монгольском, английском фольклоре, предназначенном для маленьких детей. Если бы кандидат исторических наук Колпаков имел хоть какую-нибудь возможность познакомиться с этим фольклором, он, конечно, пришел бы в отчаяние, ибо в его костре не хватило бы дров. Взять хотя бы английский детский фольклор — так называемые Nursery Rhymes, отголоски которых так явственно слышатся в творчестве Шекспира, Джонатана Свифта, Роберта Бернса, Льюиса Керролла, Алана Александера Милна и других. Воображаю, какой гнев они вызвали бы в нашем доблестном блюстителе нравственности, если бы он каким-нибудь чудом узнал, что этот великолепный поэтический цикл считает вполне допустимой женитьбу лягушонка на мыши! И уж настоящая ярость охватила бы того же блюстителя, если бы ему стало известно, что у замечательного детского поэта Эдварда Лира утка мечтает о том, чтобы сделаться женой кенгуру, а кошка венчается с филином.

Подобные сказки и стихи существуют в английском фольклоре уже полтысячи лет — или больше! — почему же никто из миллионов детей не заметил в них ничего одиозного?

Я думаю, причина одна: дети не бывают пошляками.

И не только детям, но и нам, взрослым читателям сказок, простодушно, по-детски восхищающимся «Царевной-лягушкой», — нам и в голову не приходят те грязноватые мысли, в итоге которых слагается пресловутая колпаковская формула:

«Противоестественно, чтобы».

В сущности, я должен благодарить Колпакова, так как его письмо послужило для меня верным свидетельством, что настоящая глава не устарела и до сих пор сохраняет свою актуальность.

— Нет, — сказал я редактору, — придется эту главу сохранить. Исключать ее из книжки рановато. Васьковские и раппопорты, оказывается, на диво живучи и по-прежнему рвутся в бой, нисколько не боясь оказаться всеобщим посмешищем.

Правда, их стало значительно меньше. Огромное большинство читательских писем, полученных мною и редакцией «Литературной газеты», написаны в защиту моей сказки. Я не цитирую этих многочисленных писем, так как не хочу огорчать Колпакова: вряд ли ему придутся по вкусу те эпитеты, которыми авторы писем так щедро награждают его.

Впрочем, почему не привести самое безобидное из всех этих писем, благо оно такое короткое?

«Дорогой наш Корней Иванович! Мы прекрасно понимаем, как муха-цокотуха обвенчалась с удалым комаром. Это доходит до нашего сознания. Но мы никак не можем понять, как этот (опускаю нелестный эпитет. — К.Ч.) получил степень кандидата исторических наук».

А я хоть убей не пойму, отчего, выступая с призывом к сожжению книги, он считает необходимым подкрепить этот дикий призыв указанием на свою ученую степень.

Глава четвертая. ЛЕПЫЕ НЕЛЕПИЦЫ

Глаз человека не слыхал,

ухо человека не видало…

В Шекспир «Сон в летнюю ночь»

Медведь летит по поднебесью,

В когтях да он несет коровушку,

В осеку овца да яйцо снесла,

На дубу свинья да гнездо свила.

Русская народная песня

«Обмолвка актера:

«Ключи заперты, двери в кармане».

В.Слепцов. Отрывки из дневника

ПИСЬМО

Я получил такое письмо:

«Стыдно, т.Чуковский, забивать головы наших ребят всякими путаницами, вроде того, что на деревьях растут башмаки. С возмущением прочитали мы в вашей книжонке такие фантастические строки:

Жабы по небу летают,

Рыбы по полю гуляют,

Мыши кошку изловили,

В мышеловку посадили.

Зачем вы извращаете реальные факты? Детям нужны общеполезные сведения, а не фантастика насчет белых медведей, которые будто бы кричат кукареку. Не того мы ждем от наших детских писателей. Мы хотим, чтобы они разъясняли ребенку окружающий мир, а не затемняли его мозги всякой путаницей!»

Я прочитал это письмо, и мне стало не то чтобы грустно, а душно.

Какое затхлое и безнадежное невежество! Дело не во мне и не в моих бедных стишках, а в огромном вопросе о принципах детского чтения, который нельзя же решать при помощи одного только обывательского «здравого смысла», потому что «здравый смысл» нередко бывает врагом всякой научной теоретической истины.

Признаться, я даже почувствовал к своему обличителю жалость: взять бы его за руку, вывести на солнечный свет и объяснить ему от души, без запальчивости, самыми простыми словами то, чего он не может понять в своем обывательском погребе.

Если бы, кроме «здравого смысла», у него были какие-нибудь другие ресурсы, он увидел бы, что «путаницы», которые кажутся ему такими зловредными, не только не мешают ребенку ориентироваться в окружающем мире, но, напротив, укрепляют в нем чувство реальности, и что именно в интересах реалистического воспитания детей следует культивировать в детской среде такие стихи. Ибо так уж устроен ребенок, что в первые годы его бытия мы можем насаждать в его душе реализм не только путем ознакомления с окружающим миром, но чаще и успешнее всего именно при посредстве фантастики.

ТИМОШКА НА КОШКЕ

Для того чтобы мой обличитель мог вполне усвоить эту очевидную истину, я повел бы речь издалека и сказал бы ему приблизительно следующее:

— Заметили ли вы, мой бедный друг, что в русских народных стишках для детей — этих шедеврах поэзии и педагогической мудрости — редко кто проскачет на коне, а все больше на кошке, на курице — на самом неподходящем животном:

Стучит-гремит по улице,

Фома едет на курице,

Тимошка на кошке

По кривой дорожке.

Нет, кажется, такой птицы, такого животного, на котором не прокатились бы люди в русских детских народных стишках:

Села баба на баран,

Поскакала по горам…

Доктор едет на свинье,

Десять розог на спине…

Запрягу я кошку в дрожки,

А кота в пристяжку…

Сядьте на курицу,

Поезжайте в кузницу…

Машенька из дому уходила,

На воробушке по улице катила…

А Ерема на утяти

Поехал пахати…

Всюду в этих стишках нарочитое отклонение от нормы: от лошади. Чем объясняете вы такую «нелепость»? Деревенские дети, в возрасте от двух до пяти, отказываются почему-то ввести в свою песню канонического ездока и коня. Только вчера они усвоили этот канон, только вчера постигли великую истину, что лошадь существует для езды, что здесь ее главная функция, а сегодня наделяют этой функцией всякую заведомо неподходящую тварь:

Как по речке, по реке

Ехал рыжий на быке.

Ему красный повстречался

На козе.

Всеми способами стремятся они заменить верхового или ломового коня каким-нибудь нелепым суррогатом, и чем ощутительнее эта нелепица, тем охотнее культивирует ее детская песня:

Ехал повар на чумичке,

Две кастрюли впереди.

Дело доходит до того, что огромное для детского глаза животное заменяется микроскопической козявкой, дабы еще сильнее подчеркнуть всю явную эксцентричность этого отклонения от нормы:

Маленьки ребятки

На маленьких козявках

Поехали кататься.

Но необходимо тут же отметить, что, при всех этих резких отклонениях от нормы, норма живо ощущается ребенком.

На каких бы козявках ни разъезжали герои стишков, этим козявкам в сознании ребенка всякий раз противопоставляется лошадь, которая незримо присутствует тут же.

Иногда, впрочем, она присутствует зримо, но появляется лишь для того, чтобы ее отстранение было еще более заметно:

Впрег коня, конь-ат не везет.

Впрег комара, комар-ат помчал,

На гумно замчал.

Эта тяга к нарушению установленного порядка вещей наблюдается не только в русском фольклоре. В английских, например, народных детских песнях тот же мотив о ездоке и коне варьируется множество раз:

— Оседлаю моего петуха, взнуздаю мою курицу и отвезу мою маленькую даму домой… (I’ll saddle my cock and I’ll bridle my hen…)

— Мать Джека поймала гусака и, взобравшись ему на спину, полетела верхом на луну… (Jack’s mother… caught the goose soon and mounting its back flew up to the moon…)

Причем англичане минувших веков, как народ-мореплаватель, ввели тот же процесс отстранения нормы в стихи о морских путешествиях. Герои этих стихов носятся по морю в самых неподходящих суденышках: кто в лохани, кто в ковшике, кто в решете! Изо всех предметов во всем мире решето наименее пригодно для навигации: именно поэтому детская английская народная песня так охотно пользуется им.

Универсально это систематическое неприятие ребенком прочно установленной истины.

Нет числа тем извращениям, которым подвергает детская народная песня незыблемую идею езды на коне. Если она и оставит коня, она примет другие меры, чтобы достичь демонстративного отклонения от нормы:

а) либо перепутает эпитеты, неизменно характеризующие коня и телегу:

Он на пегой на телеге,

На дубовой лошади;

б) либо поменяет местами ездока и дорогу:

Ехала деревня

Мимо мужика;

в) либо повернет ездока в направлении, противоположном маршруту:

Сел задом наперед

И поехал в огород.

Словом, так или иначе достигнет вожделенной нелепости, не оставив нетронутым ни одного из тех элементов, из коих слагается образ скачущего на коне человека.

Из народной песни эта тенденция к заведомо неверному взаимоотношению образов перешла в литературно-книжную и утвердилась во многих излюбленных детских стихах; таково, например, соединение двух взаимно исключающих друг друга способов езды:

Баба ехала верхом,

Развалясь в карете.

III. ТЯГОТЕНИЕ РЕБЕНКА К ПЕРЕВЕРТЫШАМ

Впрочем, будем говорить исключительно о народной поэзии.

Ведь нет никакого сомнения, что стихи, которые я сейчас процитировал, утверждены и одобрены несчетными поколениями русских детей, так как хотя каждому новому поколению родители, деды и бабки могли напевать наряду с хорошим и плохое, в памяти маленьких слушателей всегда выживало лишь то, что наиболее соответствовало их детским запросам и вкусам. И, дожив до старости, всякий, кто в детстве слыхал эти песни, передавал в свою очередь внукам самое лучшее, самое яркое. А все фальшивое, чуждое младенческой психике понемногу забывалось, отмирало и, таким образом, не передавалось потомству, переставало существовать для следующего поколения детей.

То был суровый отбор, и в результате этого многовекового отбора русские дети получили ценнейшее наследие песен, которые дороги именно тем, что они как бы созданы самими детьми.

Недетское погибло на тысячелетней дороге.

Так создавалась образцовая детская народная песня, во всей своей семантике и ритмике идеально соответствующая умственным потребностям русских трехлетних детей, — одно из сильнейших средств мудрой народной педагогической практики.

Точно таким же путем возникла и та великая книга, которая у англичан называется «Старуха гусыня» («The Mother Goose»). Стишки, входящие в «Старуху гусыню», так называемые Nursery Rhymes, подверглись тому же процессу коллективного отбора, бессознательно произведенного длинным рядом детских поколений. Стишки эти просеивались через тысячи сит, прежде чем из них образовался единственный всенародный песенник, без которого немыслимы детские годы английских, шотландских, австралийских, канадских детей. Многие из этих стишков зарегистрированы в печати лет четыреста или пятьсот тому назад. Например, песня о Готемских умниках (Three Wise Men of Gotham) считалась старинной уже в середине XIV века.

А версия песни о снеге «Птаха белая, без перышков» («White bird featherless») восходит к началу десятого века*.

______________

* Oxford Dictionary of Nursery Rhymes edited by lona and Peter Opie, Oxford, 1958, pp. 81 и 193.

Почему же, спрашивается, среди этих произведений фольклора, так чудесно приспособленных для воспитания детей, возникла такая обширная группа озорных, диковинных стишков, посвященных нарочитому систематическому отклонению от установленной нормы? Почему образцовая детская песня, одобренная миллионами детей, в течение многих веков культивирует с таким упорством это явное нарушение реальности?

Я взял одну-единственную тему: лошадь везет человека, но, если всмотреться внимательнее в детскую народную песню, можно заметить, что чуть ли не каждая тема, доступная кругозору ребенка, подвергается такой же обработке, словно идея строгой закономерности вещей и событий невыносима для трехлетнего ума.

Многие песни как будто к тому и стремятся, чтобы перемешать, перепутать те немногочисленные данные опыта, из коих для ребенка слагается вселенная.

Чаще всего желанная нелепица достигается в детской песне тем, что неотъемлемые функции предмета а навязываются предмету б, а функции предмета б навязываются предмету а.

Благодаря применению этого метода в фольклоре создались так называемые небывальщины, издавна широко распространенные среди русских детей:

Среди моря овин горит,

По чисту полю корабль бежит…*

______________

* Великорусские народные песни. Изданы проф. А.И.Соболевским, т. VII, СПб. 1902, стр. 287.

Здесь, в этих строках, дано сочетание шести несочетаемых вещей: моря и овина, корабля и поля, воды и огня.

Подобную же обратную перестановку незыблемых признаков моря и леса находим в английском детском фольклоре:

«Пустынник спросил меня, сколько ягод земляники растет в море? Я ответил ему: столько же, сколько копченых селедок растет в лесу».

Повторяю и подчеркиваю: для восприятия этих игровых стихов ребенку необходимо твердое знание истинного положения вещей: сельди — обитатели моря, земляника растет в лесу.

Небывальщина необходима ребенку лишь тогда, когда он хорошо утвердился в «бывальщине».

Если ему неизвестно, например, что лед бывает только в холодную пору, он не воспримет народной английской песни о том, что:

Дети скользили по льду на коньках

В летний жаркий день.

Это нужно с самого начала понять и запомнить: все подобные нелепицы ощущаются ребенком именно как нелепицы. Он ни на минуту не верит в их подлинность. Навязывание предметам несвойственных им функций и признаков увлекает его как забава.

В русских малых фольклорных жанрах эта забава нередко принимает характер игры в обмолвку:

Полтора молока кислого кувшина…

Лыко мужиком подпоясано…

Глядь, из-под собаки лают ворота. Мужик схватил собаку и давай бить палку. Собака амбар-то поджала да под хвост и убежала.

Квашня женщину месит.

Озеро вспорхнуло, а утки остались…

Корова бабу доит.

Иногда же здесь откровенная игра несуразностями:

Я посеял конопель, а выросли раки, зацвели вороны.

Кошка кованая, утка дойная…

Кочерга раскудахталася, помело нарумянилося…

На печи старик — он рыбу ловил.

Одёрни пуп, рубаху видно!

На грушу лезу, грушки трясу, караси падают, сметану собираю.

В немецком фольклоре, как и во всяком другом, тоже с незапамятных времен существует великое множество таких же озорных небылиц — для детей и для взрослых. Приведу одну из них, наиболее удачную, в талантливом переводе Льва Гинзбурга. Она распространялась в «летучих листках» в 1530 году в Нюрнберге:

Жил в мужике богатый дом,

Пил хлеб, закусывал вином,

Стриг ножницы овечкой.

Доской рубанок он строгал,

В коня повозку запрягал,

Топил поленья печкой.

. . . . . . . . . . . . . . .

Сажал он в репе огород,

Воров поставил у ворот,

Чтоб под покровом мрака

Не влезла в дом собака.

Он в рыбах озеро удил,

Ему сынок жену родил…*

и т.д.

______________

* «Немецкие народные баллады» в переводе Льва Гинзбурга, М. 1959, стр. 118-120.

По этой схеме построено немало любимейших детских стихов.

Например, эта бессмертная народная песня, возрождающаяся с каждым новым поколением детей:

Слепой подглядывает,

Глухой подслушивает,

Безногий вдогон побежал

Немой караул закричал*.

______________

* Великорусские народные песни. Изданы проф. А.И.Соболевским, т. VII, СПб. 1902, стр. 210-211.

Вариантов этой песни великое множество. Один из наиболее характерных таков:

Еще где же это видано,

Еще где же это слыхано,

Чтобы курочка бычка родила,

Поросеночек яичко снес…

Чтоб безрукий клеть обокрал,

Голопузому за пазуху наклал,

А слепой-то подсматривал,

А глухой-то подслушивал,

Безъязыкий «караул» закричал,

А безногий впогонь побежал*.

______________

* Великорусские народные песни. Изданы проф. А.И.Соболевским, т. VII, СПб. 1902, стр. 291-292.

В народе такие стихи называются иногда «нескладухами»:

Вы послушайте, ребята,

Нескладуху вам спою:

«Сидит корова на березе,

Грызет валяный сапог».

Примеров таких «нескладух» можно привести сколько угодно, и все они будут свидетельствовать о неистребимой потребности каждого здорового ребенка всех эпох и народов внести нелепицу в тот малый, но отчетливый мир, с которым он недавно познакомился. Едва только ребенок уразумел окончательно, какие предметы съедобны, какие нет, он с радостью стал слушать народную нескладуху о том, что

Жил-был Моторный на белом свету,

Пил-ел лапти, глотал башмаки.

Недаром в зарубежных детских антологиях так часто встречается целый отдел «стихотворений без смысла». Вот одно из них, принадлежащее Уильяму Рэнду (William Rand); оно так и озаглавлено — «Перевернутый мир»:

Если бы конь оседлал седока,

Если бы трава стала есть корову,

Если бы мыши охотились за котом,

Если бы мужчина стал женщиной,

Весь мир перевернулся бы вниз головой*.

______________

* «This Singing World» («Этот поющий мир»), N.Y., 1923, p. 325.

В сущности, все стишки, о которых мы сейчас говорили, суть стишки о перевернутом мире.

По какой-то непонятной причине ребенка влечет в этот «перевернутый мир», где безногие бегают, а вода горит, а лошади скачут на своих ездоках, а какие-то Моторные вместо хлеба едят башмаки.

Выделив эти произведения детского фольклора в особую группу, я дал всему их циклу название «Стишки-перевертыши»* и попытался дознаться, какова же их практическая цель в системе народной многовековой педагогики. Я говорил себе: ведь не стал бы народ так упорно, в течение стольких столетий, предлагать новым и новым поколениям детей такое множество этих своеобразных произведений поэзии, если бы они не способствовали совершенствованию психической жизни ребят.

______________

* Слово «перевертыш» издавна живет в языке. Ново лишь то значение, которое в настоящем случае я придал ему как литературному термину.

И все же я долго не мог доискаться, в чем польза детского влечения к игре в «перевернутый мир». Ни у русских, ни у иностранных писателей я не нашел о нем ни единого слова.

В конце концов разгадка этого странного явления нашлась. Но не в литературе, а в жизни.

К этой разгадке привела меня моя двухлетняя дочь.

В ту пору для нее, как и для многих детей ее возраста, являлось источником сильнейших эмоций и напряженнейшей умственной деятельности то незначительное само по себе обстоятельство, что петух кричит кукареку, собака лает, а кошка мяукает.

Эти скромные сведения были могучим завоеванием ее интеллекта. Прочно, нерасторжимо, раз навсегда привязала она к петуху «кукареку», к кошке «мяу», к собаке — «гав-гав» и, справедливо гордясь своими великими знаниями, неустанно демонстрировала их.

Эти знания сразу внесли ясность, порядок и стройность в обаятельный для нее, как и для всякого младенца, мир окружающих ее живых существ.

И вот как-то входит ко мне дочь — на двадцать третьем месяце своего бытия — с таким озорным и в то же время смущенным лицом, точно затевает необыкновенную каверзу. Такого сложного выражения я никогда не видел у нее на лице.

Еще издали она крикнула мне:

— Папа, ава — мяу! — то есть сообщила сенсационную и заведомо неверную весть, что собака, вместо того чтобы лаять, мяукает. И засмеялась поощрительным, несколько искусственным смехом, приглашая и меня смеяться этой выдумке.

Я же был наклонен к реализму:

— Нет, — ответил я, — ава — гав.

— Ава — мяу! — повторила она, смеясь и в то же время ища у меня на лице выражения, которое показало бы ей, как ей следует относиться к этой еретической выдумке, которой она даже чуть-чуть испугалась.

Я решил войти в ее игру и сказал:

— А петух кричит мяу!

И этим санкционировал ее интеллектуальную дерзость.

Никогда самая затейливая эпиграмма Пирона не вызывала такого благодарного смеха, как эта убогая шутка, основанная на механическом перемещении двух элементарных понятий. То была первая шутка, которую моя дочь ощутила как шутку на двадцать третьем месяце своего бытия. Она почувствовала, что не только не страшно «переворачивать» по своей прихоти мир, а, напротив, весело и очень забавно, лишь бы только рядом с этим неправильным представлением о мире в уме оставалось сознание правильного. Она, так сказать, воочию увидела основную пружину комизма, заключающуюся именно в том, что данному предмету навязываются прямо противоположные качества.

Постигнув механизм своей шутки, она пожелала наслаждаться ею опять и опять, измышляя все новые несоответствия между животным и звуком.

И тогда мне показалось — я понял, откуда эта выразившаяся в детском фольклоре несокрушимая страсть к несоответствиям, несообразностям, к разрыванию связей между предметами и их постоянными признаками.

Ключ ко всему этому в той многообразной и радостной деятельности, которая имеет такое большое значение для умственной и нравственной жизни ребенка, — в игре.

ПЕДАГОГИЧЕСКАЯ ЦЕННОСТЬ ПЕРЕВЕРТЫШЕЙ

Существует немало детских стишков, которые являются продуктами игры, но эти стишки-перевертыши и сами по себе есть игра.

Ко всем категориям игр, о пользе которых мы так много узнали из работ Д.Б.Эльконина, Л.П.Усовой, Д.В.Менджерицкой и других (не говоря уже о Горьком и Макаренко), нужно присоединить и эту категорию: игры мыслительные, игры ума, потому что ребенок играет не только камешками, кубиками, куклами, но и мыслями. Чуть он овладеет какой-нибудь мыслью, он не прочь сделать ее своей игрушкой.

Распространеннейшим методом этих умственных игр является именно обратная координация вещей: наделение предмета а функциями предмета б и наоборот. Когда моя двухлетняя дочь заставляла воображаемую собаку мяукать, она играла именно в такую игру. Чтобы принять участие в этой игре, я тогда же сочинил для моей дочери целый ряд подобных небылиц:

Свинки замяукали:

Мяу! мяу!

Кошечки захрюкали:

Хрю! хрю! хрю!

Уточки заквакали:

Ква! ква! ква!

Курочки закрякали:

Кря! кря! кря!

Воробышек прискакал

И коровой замычал:

М-м-му-у!

Прибежал медведь

И давай реветь:

Кукареку!

Это стихотворение написано, так сказать, по заказу и по рецепту ребенка. Я чувствовал себя столяром, который изготовил для своего младенца игрушку.

Важнейший признак этих игрушек — дети неизменно ощущают их как нечто забавное.

И все без исключения стишки, порожденные этими играми, — в глазах ребенка смешные стишки.

Чем яснее для него та правильная координация вещей, от которой он намеренно отступает в игре, тем сильнее в нем это ощущение смешного.

Недаром Коля Шилов так смеялся, когда ему удалось перевернуть знакомую фразу о звенящих колокольчиках и летающих птицах.

— Птички звенят, колокольчики летят! — сказал он на третьем году жизни и захохотал от такой еретической выдумки.

Это стремление создавать перевертыши — у здорового ребенка на каждом шагу. Тому же Коле Шилову не было еще и двух лет, когда он в шутку назвал тетю дядей и очень восхищался своей выдумкой:

— Дядя Маня! Дядя Маня!

Колина мать записала у себя в дневнике: «Как я его ни поправляю, он твердит свое, причем закатывается от смеха.

В другой раз вместо доброго утра он пожелал отцу спокойной ночи и при этом опять-таки хохотал громче всех»*.

______________

* В.А.Рыбникова-Шилова, Мой дневник, Орел, 1923, стр. 74, 129, 133.

Художник Константин Казанский сообщает мне, что его четырехлетняя дочь целыми часами поет:

Дам кусок молока

И кувшин пирога,

и этим досаждает своей бабке, которая всякий раз поправляет ее.

В статье А.Н.Гвоздева о развитии детской речи приводится, между прочим, один перевертыш, придуманный мальчиком Женей, двух с половиною лет.

Мать сидела и вязала чулок. У Жени спросили, кто это, и он «явно нарочито» ответил:

— Папа.

— Что делает?

— Пишет.

— Что?

— Яблоко.

Женя ощутил эту путаницу как нечто комическое. И когда через две недели ему снова указали на мать и спросили, кто это, он засмеялся и снова ответил:

— Папа!

А потом указал на отца:

— Мама!

И опять засмеялся*.

______________

* А.Н.Гвоздев, Наблюдения над языком маленьких детей. «Русский язык в советской школе», 1929, № 5, стр. 74-75. Там же сообщается, что Женя в шутку называл маму — тетей, отца — дядей, себя — Олечкой.

А трехлетняя колхозница Галенька сочинила про корову такие стихи:

Лупка в сено забралась

И у Галеньки снеслась.

И поясняла со смехом:

— Это я шутю так — ведь коровы не несутся. Несутся куры.

До какой степени милы младенцам веселые игры в такую нелепицу, я убедился в Летнем саду в Ленинграде. Не знакомый мне мальчик бегал возле моей скамьи и выкрикивал:

Бабочка ползучая,

Таракан летучая!

Бабочка ползучая,

Таракан летучая!

Когда я попытался внушить ему, что дело обстоит наоборот, ибо бабочки более способны к полетам, чем тараканы или, например, пауки, он рассердился и чуть не заплакал, так как больше всего ценил в своей песне именно обратную координацию вещей. Отбежав от меня к своей матери, которая сидела на противоположной скамье, он показал мне язык и еще громче запел:

Бабочка ползучая,

Таракан летучая!

Жажда играть в перевертыши присуща чуть не каждому ребенку на определенном этапе его умственной жизни. Я получил от педагога-историка Е.А.Ивановой (Ст. Сещинская, Брянской области) подробный и очень интересный дневник о ее племяннике Вите. Там есть такая запись от 3 мая 1946 года, когда мальчику было два с половиной года.

«Витя смотрит картинки. Начинает шалить. Со смеющимися глазами показывает на бегущего страуса и говорит:

— А я думал — заяц!

Раз пять со смехом повторяет это. Затем показывает на зайца:

— А я думал — это индюк!

Показывает на ласточку:

— Воробышек!

Смеется и добавляет:

— Петух!

Ему, видимо, кажется забавным, что он знакомых животных называет другими именами».

Вива Фисулати в письме пишет мне из Ужгорода (Закарпатская область) о своем племяннике Сереже (двух с половиною лет):

«У него новое увлечение — перевертыши. Он то и дело предлагает родным:

— Будем кушать на диване, а спать на столе.

— Наденем фуражку на ноги, а сандалии на голову.

— Возьмем дверь и откроем ключ!»

Елена Дмитриевна Таль, живущая в Перове под Москвой, сообщает о внучке Леночке:

«В один год одиннадцать месяцев Леночка стала шутить: про соль говорила, что она сладкая, про сахар — соленый. При этом лукаво глядела на нас и четко произносила: «Ха-ха».

Так же раскатисто смеялась трехлетняя Ира, когда ей пришла в голову такая нелепица:

— Красная Шапочка скушала волка.

Некоторые наблюдатели думают, что самая эта тяга к обратной координации вещей порождена в ребенке стремлением к юмору.

Мне кажется, что это не так.

Мне кажется, что остроумие здесь только побочный продукт, а первопричина этой тяги иная.

Возьмем, например, тот случай, о котором говорит Жорж Дюамель в своей книге «Игры и утехи». Это — книга о детях. В ней, между прочим, рассказывается, как одна девочка, которая, по обычаю французских детей, называла свою бабушку Maman Ma, а дедушку — Papa Pil, однажды окрестила их так:

— Maman Pil и Papan Ma, — то есть сама изобрела перевертыши не хуже тех, о которых мы сейчас говорили: мужчину наградила женским именем, а женщину — мужским*.

______________

* Жорж Дюамель, Игры и утехи. Перевод с французского В.И.Сметанича, Л. 1925, стр. 46.

Весьма возможно, что вначале эта обратная координация имен и людей была просто результатом обмолвки, но обмолвка понравилась девочке и тотчас превратилась в игру, подобно тому как в русском фольклоре навсегда утвердились обмолвки: «лыко мужиком подпоясано», «ехала деревня мимо мужика» и т.д.

Во всем этом эпизоде французский писатель видит лишь проявление детского юмора. Он говорит, что тени величайших мастеров каламбура должны бы померкнуть перед лицом этой остроумнейшей тринадцатимесячной девочки и что ребенку вообще присуще самое изысканное чувство комизма. Мне же кажется, что это явление сложнее. Я думаю, что в основе подобных причуд не юмористическое, а познавательное отношение к миру. Ибо давно уже стало общепринятой истиной, что именно посредством игры ребенок овладевает огромным количеством знаний и навыков, нужных ему для ориентации в жизни.

Об этом написано множество книг, и с этим уже не принято спорить.

«Чтобы быть способным к цивилизации, человек должен пройти через детство, так как, не будь у него детства, посвященного забавам и играм, он навсегда остался бы дикарем».

«В играх он как бы начерно знакомится с миром».

«Если развитие приспособлений для дальнейших жизненных задач составляет главную цель нашего детства, то выдающееся место в этой целесообразной связи явлений принадлежит игре, так как мы вполне можем сказать, что мы играем не потому, что нам дано детство, а детство нам дано для того, чтобы мы могли играть».

«Опыт ребенка почти всегда облекается в форму игры. Играть в детстве то же, что накоплять опыт, а этот накопленный опыт порождает в свою очередь новые знания, новые чувства, новые желания, новые поступки и новые способности».

Игра может быть веселой забавой, но не в этом ее главная особенность.

В большинстве своих игр дети, напротив, бывают чрезвычайно серьезны. Привожу отрывок из своего дневника, относящегося к двадцатым годам: «Сейчас у меня под балконом бегает в высшей степени насупленный мальчик, который уже часа два является в своих собственных глазах паровозом. С унылой добросовестностью, словно исполняя какую-то необходимую, но трудную должность, он мчится по воображаемым рельсам и пыхтит, и шипит, и свистит, и даже выпускает пары. Никакого смеха в игре этой нет, а между тем она его любимейшая: все лето он предается ей с угрюмым азартом, совершая регулярные рейсы между рекою и домом. Во время этой игры у него и лицо паровозное, чуждое всему человеческому».

Если же те умственные игры, о которых у нас идет речь, кажутся ребенку смешными, это происходит, во-первых, от обратной координации предметов, которая сама по себе порождает в большинстве случаев эффекты комические; во-вторых, оттого, что эти игры всегда и неизменно ощущаются ребенком как игры. Играя во всякую другую игру, ребенок предается добровольному самообману, и чем сильнее этот самообман, тем увлекательнее игра. Здесь же наоборот: игра осуществляется постольку, поскольку этот самообман осознан, обнажен и выдвинут на первое место.

Конечно, всякая иллюзия, необходимая для осуществления игры, ограничена. Когда ребенок на взморье печет из песка пироги, он никогда не забывается настолько, чтобы проглотить свое печенье. Он всегда хозяин своих иллюзий и отлично знает те границы, в которых эти иллюзии необходимо держать. Он величайший реалист в своих фантазиях. Но ребенку, играющему в паровоз, игра доставляет тем большее удовольствие, чем больше он верит в созданную его воображением иллюзию. А ребенку, играющему в перевертыши, в «мир вверх ногами», игра доставляет удовольствие лишь в том случае, если он ни на минуту не забудет подлинного взаимоотношения вещей, полярно противоположного тому, которое он утверждает в игре, то есть — чем меньше он верит в созданную его воображением иллюзию.

Когда ребенок, намеренно перетасовывая качества немых и слепых, заставляет немого кричать, а слепого подглядывать, эта игра только потому и является для него игрой, что он доподлинно знает и помнит истинные качества немых и слепых. Здесь он не столько предается иллюзии, сколько разоблачает ее и таким образом служит торжеству реализма.

Осознание игры как игры, конечно, еще более способствует комическому действию, производимому ею, но, повторяю, не о комизме хлопочет ребенок, когда занимается этой игрой: главная его цель, как и во всякой игре, упражнение новоприобретенных сил, своеобразная проверка новых знаний.

Ведь ребенок — и в этом вся суть — забавляется обратной координацией вещей лишь тогда, когда правильная координация стала для него вполне очевидной.

Когда представление о льде нерасторжимо связалось у ребенка с представлением о холоде, когда представление о землянике столь же прочно соединилось с представлением о лесе, когда понятие «рыба» навсегда прикрепилось к понятию «вода» — только тогда, но не раньше, ребенок начинает играть этими координатами понятий.

Чуть, например, он усвоил себе полезнейшую, нужнейшую истину, что горячее жжется, он с величайшим удовольствием воспринял шутливую народную английскую песню о том, как некий смешной человек обжегся холодной похлебкой.

Таким образом, эта смысловая игра всякий раз знаменует собой благополучное завершение какого-нибудь ряда условий, производимых ребенком для координации своих представлений. Это, так сказать, последняя веха на долгой и трудной дороге.

Предположим, что ребенок окончательно усвоил координацию крупного роста с силой и малого со слабостью, установил для себя навсегда, что животное чем больше, тем сильнее. Когда эта идея становится ясна окончательно, ребенок начинает ею играть. Игра заключается в том, что прямую зависимость он заменяет обратной. Большому приписываются качества малого, а малому — качества большого.

Эта игра выражается в бесчисленных детских стишках про самых ничтожных букашек, которые наделяются особенностями огромных зверей. Гибель маленькой мухи изображается в них как величайшая катастрофа вселенских размеров:

Всколебалося море,

Сыра земля застонала,

Стала муха тонути.

Столь же колоссальным изображается другое событие: падение комара с ветки дуба, причем для вящего оттенения игры многие существительные наделены увеличительным суффиксом:

Полетел комарище в лесище,

Садился комар на дубище,

Дуб под ним зашатался,

Комар весьма испугался,

Стукнуло, грянуло в лесе,

Комар с дуба свалился,

Упал он на коренище,

Сбил до костей плечище*.

______________

* Едва ли эта песня народная: женские рифмы и вообще вся фактура стиха указывают на украино-польское, бурсацкое ее происхождение. Но она издавна просочилась в русский фольклор и живет в детском обиходе наравне с исконно русскими песнями. Ср. Великорусские народные песни. Изданы проф. А.И.Соболевским, т. VII, СПб. 1902, стр. 389.

Это дурашливое наделение малого и легковесного качествами огромного и тяжелого есть один из самых распространенных видов перевертыша в детском фольклоре.

В английской народной детской песне простофиля Саймон сидит с удочкой над маленьким ведерком, дабы выудить оттуда кита.

Саймон, Саймон, простота,

Ловит удочкой кита!

В другой песне из того же цикла отряд портных, в числе двадцати четырех человек, отправляется походом на улитку, но чуть улитка показала им рога, они кидаются от нее врассыпную. Вот эта песня в приблизительном моем переводе:

Наши-то портные

Храбрые какие:

«Не боимся мы зверей,

Ни волков, ни медведей».

А как вышли за калитку

Да увидели улитку,

Испугалися,

Разбежалися.

Вот они какие,

Храбрые портные!

В данном случае мотивировкой этой обратной координации вещей служит забавная трусость портных. Но мотивировка может быть та или иная, лишь бы осуществлялась игра в обратную координацию вещей.

Чаще всего эта обратная координация мотивируется в детских стихотворениях глупостью: Саймон, ловящий маленькой удочкой большого кита, откровенно назван в этих стихах простофилей. Не умнее британского Саймона и наш русский Моторный, который пил-ел лапти, глотал башмаки. В Англии фигурируют в песнях и сказках знаменитые Готемские умники, несомненные родственники наших пошехонцев, которые на каждом шагу вместо логически необходимого действия совершают прямо противоположное. Эта мотивировка перверсии глупостью весьма удовлетворяет ребенка: он чувствует свое умственное превосходство над теми, кто обнаруживает такое глубокое незнание окружающего мира. «Сам-то я не такой!» — этому умственному самоудовлетворению ребенка и служат всевозможные детские песни и сказки о дураках, поступающих вопреки установленной координации вещей:

Что ни делает дурак,

Все он делает не так!

Польза подобных стихов и сказок очевидна: за каждым «не так» ребенок живо ощущает «так», всякое отступление от нормы сильнее укрепляет ребенка в норме, и он еще выше оценивает свою твердую ориентацию в мире. Он делает как бы экзамен своим умственным силам и неизменно этот экзамен выдерживает, что значительно поднимает в нем уважение к себе, уверенность в своем интеллекте, столь необходимую ему, чтобы не растеряться в этом хаотическом мире: «Я-то не обожгусь холодной кашей»; «я-то не испугаюсь улитки»; «на дне моря я не стану искать землянику».

В этом проверочном испытании, в этом самоэкзамене — главное значение детской игры в перевертыши.

Для такого же «проверочного испытания» утвердился в детском фольклоре один из самых популярных перевертышей, начало которого я уже приводил на предыдущих страницах:

Ехала деревня

Мимо мужика,

Вдруг из-под собаки

Лают ворота.

Я схватил дубинку,

Разрубил топор,

И по нашей кошке

Пробежал забор.

Лошадь ела кашу,

А мужик овес,

Лошадь села в сани,

А мужик повез.

Этой же цели служит и другой перевертыш, который мне сообщили недавно:

Бочка сена,

Охапка воды,

Окорок капусты,

Кочан ветчины.

Здесь третья причина веселости, которую эти стихи-перевертыши неизменно вызывают в ребенке: они повышают его самооценку.

И эта причина — немалая, ибо ребенку важнее всего быть о себе высокого мнения. Недаром он с утра до вечера жаждет похвал, одобрений и так любит тщеславиться своими превосходными качествами.

Для него невыносимо сознание, что он не способен к тем действиям, которые у него на глазах совершают другие. Что бы кто ни делал на глазах у двухлетнего мальчика, он в каждом видит соперника, которого ему надлежит превзойти. Он не может допустить и мысли, что кто-нибудь другой, а не он будет действующим, а стало быть, и познающим лицом в этом мире.

Дети только потому не пугаются собственной своей неумелости, что не подозревают об истинных размерах ее. Но, всякий раз как по какому-нибудь случайному поводу они почувствуют, до чего они слабы, это огорчает их до слез.

Ребенок хочет быть Колумбом всех Америк и каждую заново открыть для себя. Все руками, все в рот, — поскорее бы познакомиться с этим неведомым миром, научиться его делам и обычаям, ибо всякое непонимание, неумение, незнание мучает ребенка, как боль. Мы все к двадцатилетнему возрасту были бы великими химиками, математиками, ботаниками, зоологами, если бы это жгучее любопытство ко всему окружающему не ослабевало в нас по мере накопления первоначальных, необходимейших для нашего существования знаний.

К счастью, ребенок не представляет себе всех колоссальных размеров того непонятного, которое окружает его: он вечно во власти сладчайших иллюзий, и кто из нас не видел детей, которые простодушно уверены, что они отлично умеют охотиться за львами, управлять оркестром, переплывать океаны и т.д.?

Великую радость должен почувствовать этот пытливый и честолюбивый исследователь мира сего, когда ему становится ясно, что обширные области знания уже прочно завоеваны им, что ошибаются другие, а не он.

Другие не знают, что лед бывает только зимой, что холодной кашей невозможно обжечься, что кошка не боится мышей, что немые не способны кричать «караул» и т.д. А он настолько утвердился в этих истинах, что вот может даже играть ими.

Когда мы замечаем, что ребенок начал играть каким-нибудь новым комплексом понятий, мы можем наверняка заключить, что он стал полным хозяином этих понятий; игрушками становятся для него только те идеи, которые уже крепко скоординированы между собой.

Не нужно забывать, что именно координация, систематизация знаний и является важнейшей, хотя и не осознанной, заботой ребенка.

Умственная анархия невыносима для детского разума. Ребенок верит, что всюду должны быть законы и правила, страстно жаждет усваивать их и огорчается, если заметит в усвоенном какой-нибудь нечаянный изъян.

Помню, как опечалилась моя трехлетняя дочь, когда услыхала от взрослых, что по небу идет большая туча.

— Как же туча может идти, если у тучи нет ног? — спрашивала она со слезами.

Эти слезы объяснили мне многое. Ребенок только что усвоил с большим напряжением умственных сил, что обладание ногами есть единственное условие ходьбы, и вот взрослые (то есть непогрешимые) люди разрушают это обобщение явно противоречащим фактом, снова внося беспорядок в ту область его знаний о мире, которую он считал забронированной от всякого хаоса.

На ребенка ежедневно обрушивается такое количество путаных, отрывочных знаний, что, не будь у него этой благодатной тяги к преодолению хаоса, он еще до пятилетнего возраста непременно сошел бы с ума.

Поневоле ему приходится производить неустанную систематизацию всех явлений своего духовного мира, и нельзя не поражаться тому необычайному искусству, с которым совершается им эта труднейшая работа, а также той радости, с которой связана каждая его победа над хаосом.

До какой виртуозности доходит искусство ребенка систематизировать беспорядочно приобретенные клочки и обломки знаний, показывает хотя бы то обстоятельство, что он еще до пятилетнего возраста усваивает все самые прихотливые правила грамматики родного языка и научается мастерски распоряжаться его приставками, суффиксами, корнями и флексиями.

Являясь таким непризнанным гением систематизации, классификации и координации вещей, ребенок, естественно, проявляет повышенный интерес к тем умственным играм и опытам, где эти процессы выдвинуты на первое место.

Отсюда та популярность, которой в течение многих столетий пользовались в детской среде всевозможные стихи-перевертыши.

Если бы нашелся ученый, который захотел бы систематизировать все стихотворения этого рода, живущие во всемирном фольклоре, обнаружилось бы, что нет ни одной области в умственном обиходе ребенка (от двухлетнего до пятилетнего возраста), которой не соответствовал бы какой-нибудь особый, как бы специально для нее предназначенный стишок-перевертыш.

Даже те немногие русские и английские народные песенки, которые цитируются в этой главе, могут быть разбиты на группы, соответствующие отдельным этапам умственного развития детей.

В самом деле, приводимые выше стишки легко распадаются на такие отделы:

Перевертыши большого и малого

Малому приписываются качества большого:

Комарище, упавший с дубища.

Муха, утопление которой описано как мировая катастрофа.

Перевертыши холодного и горячего

Холодному приписываются качества горячего: человек обжегся холодной похлебкой.

Горячему приписываются качества холодного: знойным летом дети скользят на коньках по льду.

III. Перевертыш еды

Съедобность несъедобных вещей: пил-ел лапти, глотал башмаки.

Перевертыши одежды

Лыко мужиком подпоясано.

Мужик подпоясан топорищем.

Перевертыши явлений природы

Море горит.

В поле бежит корабль.

В лесу растет рыба.

В море растет земляника.

Перевертыши ездока и коня

Конь скачет верхом на ездоке.

Ездок скачет не на коне, а на баране, корове, быке, козе, теленке, собаке, курице, кошке и т.д.

VII. Перевертыши телесных недостатков

Слепые видят.

Немые кричат.

Безрукие воруют.

Безногие бегают.

Глухие подслушивают.

VIII. Перевертыши действующих лиц

Ворота лают из-под собаки.

Мужик собакой бьет палку.

Деревня едет мимо мужика.

Таким образом, мы видим, что во всех этих путаницах соблюдается, в сущности, идеальный порядок.

У этого «безумия» есть система.

Вовлекая ребенка в «перевернутый мир», мы не только не наносим ущерба его интеллектуальной работе, но, напротив, способствуем ей, ибо у ребенка у самого есть стремление создать себе такой «перевернутый мир», чтобы тем вернее утвердиться в законах, управляющих миром реальным.

Эти нелепицы были бы опасны ребенку, если бы они заслоняли от него подлинные, реальные взаимоотношения идей и вещей. Но они не только не заслоняют их, они их выдвигают, оттеняют, подчеркивают. Они усиливают (а не ослабляют) в ребенке ощущение реальности.

В этом воспитательная ценность всех нелепиц такого рода. Мудрено ли, что двухлетние, трехлетние, четырехлетние дети обнаруживают такое пристрастие к ним в течение многих веков!

Для их ума — они чувствуют — это пища здоровая.

И если вообще полезны для ребенка его детские игры, помогающие ему ориентироваться в окружающем мире, тем более полезны ему эти умственные игры в обратную координацию вещей, — а я настаиваю, что это именно игры, почти ничем не отличающиеся от всяких других.

Вообще у нас далеко не всеми усвоено, какая близкая связь существует между детскими стихами и детскими играми.

Оценивая, например, книгу для малолетних детей, критики нередко забывают применить к этой книге критерий игры, а между тем большинство сохранившихся в народе детских песен не только возникли из игр, но и сами по себе суть игры: игры словами, игры ритмами, звуками.

Перевертыши есть такое же порождение игр.

Существенное достоинство этих игр заключается в том, что они по самой своей природе комические: никакие другие не подводят ребенка так близко к первоосновам юмора. А это задача немалая: воспитать в ребенке юмор драгоценное качество, которое, когда ребенок подрастет, увеличит его сопротивление всякой неблагоприятной среде и поставит его высоко над мелочами и дрязгами.

У ребенка вообще есть великая потребность смеяться. Дать ему добротный материал для удовлетворения этой потребности — одна из непоследних задач воспитания.

Я потому и счел необходимым посвятить особую главу изучению явных и нарочитых бессмыслиц, дабы обнаружить, что даже такие бессмыслицы, которые, казалось бы, не смеют притязать на какой бы то ни было педагогический смысл, — даже они в высшей степени ценны, закономерны, полезны.

Эти стишки привлекли меня именно тем, что они презираемы с давних времен как вздорные и притом заведомо вредные; что нет такого доморощенного Фребеля, который не считал бы своим долгом охранять от них малых детей. Исследуя эти стишки в русском и отчасти зарубежном фольклоре, наблюдая из года в год, как реагирует на них малый ребенок, я в конце концов не мог не прийти к убеждению, что они опорочены зря, так как отвечают насущнейшим потребностям детского разума и служат немаловажным подспорьем в его познавательной деятельности.

Реабилитируя оклеветанные произведения народной поэзии, я тем самым пытаюсь установить непригодность наивно-утилитарных критериев, с которыми еще недавно подходили у нас ко всяким стихам для детей, да и сейчас еще подходят во многих статьях и рецензиях.

Здесь, на этом малом примере, мы в тысячный раз убеждаемся, что обывательский «здравый смысл» — ненадежная опора для всякого, кто ищет научно обоснованной истины. Здесь наглядная иллюстрация к тому положению, которое высказано в «Анти-Дюринге» Энгельсом: «Здравый человеческий рассудок, весьма почтенный спутник в четырех стенах своего домашнего обихода, переживает самые удивительные приключения, лишь только он отважится выйти на широкий простор исследования»*.

______________

* К.Маркс и Ф.Энгельс, Сочинения, т. 20, стр. 21.

Только выйдя на этот простор, мы могли обнаружить путем тщательного сопоставления и а..лиза фактов, что та категория явлений, которая обывательскому «здравому смыслу» представляется бессмысленной и вредной, на самом-то деле должна расцениваться как полезная, жизненно важная.

Я отнюдь не хочу сказать, что детей следует воспитывать только такими «бессмыслицами», но я думаю, что детская литература, из которой эти «бессмыслицы» выброшены, не отвечает многим плодотворным потребностям трехлетнего-четырехлетнего ребенка и лишает его полезнейшей умственной пищи.

Мне кажется, что неоспоримо право этого рода стихов занимать свое может быть, и скромное — место в устной и письменной детской словесности и что те, кто изгоняет их из обихода детей, руководствуются отнюдь не какими-нибудь научными принципами, а так называемой логикой «здравого смысла», которая не всегда бывает верна.

Недаром К.Д.Ушинский, типичный представитель шестидесятых годов, ввел «Небывальщины» в свое «Родное слово»*.

______________

* К.Д.Ушинский, Собр. соч., т. VI, М.-Л. 1949, стр. 97.

И я дерзаю надеяться, что тот сердитый читатель, который потребовал от меня в грозном письме, чтобы я «не забивал головы наших ребят всякими путаницами», откажется от своих заблуждений и в конце концов разрешит мне и впредь сочинять вот такие стихи для детей:

Рыбы по полю гуляют,

Жабы по небу летают,

Мыши кошку изловили,

В мышеловку посадили.

А лисички

Взяли спички,

К морю синему пошли,

Море синее зажгли.

Море пламенем горит,

Выбежал из моря кит:

«Эй, пожарные, бегите,

Помогите, помогите!»

и т.д.

Ибо после всего вышесказанного даже самый несмышленый догадается, что в подобных стихах неправильная координация вещей только способствует утверждению правильной и что путем такой фантастики мы утверждаем детей в их реалистическом представлении о мире. Я, по крайней мере, не знаю ни одного ребенка, который хоть на минуту был бы введен в заблуждение небылицами подобных стихов. Напротив, любимая интеллектуальная работа трехлетних и четырехлетних детей — изобличать небылицы, делать им очную ставку с реальными фактами. Словно для того и созданы эти стихи, чтобы стимулировать умственные силы ребенка для борьбы с извращением истины.

Когда я начинаю читать малышам про чудо-дерево, на котором растут башмаки, я знаю заранее, что они непременно заявят мне с величайшей горячностью, что таких деревьев не бывает на свете, что башмаки делаются так-то и так-то и покупаются там-то и там-то. Эта небылица тем и забавна для них, что ее легко опровергнуть и полемика против нее становится как бы игрой, при помощи которой малыши, так сказать, экзаменуют себя.

Для этой-то чрезвычайно полезной игры в фольклоре детей всего мира существует множество стихов-перевертышей, где порою каждая строка есть новое нарушение подлинной координации предметов.

Имеем ли мы право изгонять из обихода детей столь благотворную гимнастику мысли?

* * *

Эта статья была опубликована в 1924 году, и вскоре я с большим удовлетворением увидел, что предложенный мною термин «стихи-перевертыши» вошел в научную литературу о детях*.

______________

* Георгий Виноградов, Детский фольклор и быт, 1925; О. Капица, Детский фольклор, 1928. Недавно вышла талантливая книга В.П.Аникина «Русские народные пословицы, поговорки, загадки и детский фольклор», М. 1957. Автор вполне разделяет мое убеждение в педагогической ценности перевертышей.

Все же меня часто беспокоил вопрос: не противоречат ли мысли, изложенные в этой статье, великим идеям и принципам современной советской науки о детях?

Нет ли какой-нибудь серьезной погрешности в выдвинутых здесь соображениях о той положительной роли, которую играют перевертыши в деле внушения детям правильных представлений об окружающем мире?

Недавно на этот вопрос был дан авторитетный ответ. Видный советский психолог проф. А.В.Запорожец с явным сочувствием изложил основную идею моей настоящей статьи в такой четкой и недвусмысленной формуле: «Старшие дети настолько укрепляются в реалистической позиции, что начинают любить всякие перевертыши. Смеясь над ними, ребенок обнаруживает и углубляет свое правильное понимание окружающей действительности»*.

______________

* А.В.Запорожец, Психология восприятия сказки ребенком-дошкольником. «Дошкольное воспитание», 1948, № 9, стр. 30.

Эти строки доставили мне живейшую радость: значит, я не ошибся, доказывая, что перевертыши есть один из путей к укреплению ребенка в реализме. Мысль, которая когда-то третировалась как пустой парадокс, ныне находит свое подтверждение в науке.

Правда, ученый говорит здесь не о стихах, но о сказках, поэтому любовь к перевертышам он приписывает старшим ребятам, но если бы речь у него зашла о стихах, он, несомненно, отметил бы, что перевертышами этого жанра увлекаются и младшие дети, едва лишь достигшие двухлетнего возраста.

Вообще же идея о педагогической ценности таких небывальщин, предлагаемых средним и старшим дошкольникам, таит в себе много широких возможностей, ибо она вскрывает полную негодность тех наивно-утилитарных критериев, с которыми еще недавно подходили у нас к «большой литературе для маленьких».

В советской литературе есть одно прекрасное произведение поэзии, основанное на игре в перевертыши: «Вот какой рассеянный» С.Маршака.

В нем высмеиваются несуразные поступки гражданина, надевавшего вместо рубашки штаны, вместо валенок — перчатки, вместо шапки — сковороду и т.д. Каждый подобный поступок героя мотивируется его феноменальной рассеянностью. Автор не раз приговаривает:

Вот какой рассеянный

С улицы Бассейной!

Популярность этого стихотворения огромна. Написанное еще в двадцатых годах, оно выдержало десятки изданий и переведено чуть ли не на все языки. Выражение «рассеянный с Бассейной» сразу стало народной поговоркой, его слышишь и в кино, и в трамвае, и в клубе:

— Эх ты, рассеянный с Бассейной!

Лаконичные, веселые, звонкие строки «Рассеянного» полны перевертышей не потому ли они с давнего времени так привлекают к себе миллионы ребячьих сердец?

В том смехе, которым дети встречают каждый поступок героя, чувствуется самоудовлетворение, не лишенное гордости: «Мы-то знаем, что сковорода — не одежда и что на ноги не надевают перчаток!»

Лестное для них сознание своего умственного превосходства над незадачливым героем поэмы возвышает их в собственном мнении.

Все это непосредственно связано с познанием реальной жизни: ведь этим путем малыши закрепляют завоевания своего житейского опыта.

Поэтому я был так удивлен, когда обнаружил, что воспитатели детских садов в подавляющем большинстве причисляют это стихотворение к категории юмористических, шуточных и не замечают той роли, которую играет оно в умственной жизни ребенка. Между тем это стихотворение давно уже должно быть поставлено рядом с такими стихами того же автора, как «Посадка леса», «Война с Днепром», «Что такое год?», познавательное значение которых бесспорно.

ПРЕДКИ ИХ ВРАГОВ И ГОНИТЕЛЕЙ

Если же применять те грубо утилитарные критерии, которые рапповцы всех мастей и оттенков еще недавно применяли к литературе для маленьких, придется совсем уничтожить не только перевертыши, но вообще все лучшие произведения народной поэзии, наиболее любимые детьми. Так и поступали горе-педагоги всех стран в течение многих веков: они ревностно искореняли из обихода детей эти «сумбуры и вздоры». Но дети оказались сильнее: они отстояли неприкосновенность своей умственной жизни от многовекового натиска высокомудрых учителей и родителей, которые считали своим нравственным долгом ограждать их от подобных «нелепиц».

Многим учителям и родителям не терпелось приобщить ребенка к тем сведениям, которые у них, у взрослых, почитались в данную эпоху нужнейшими.

В Англии в XVI веке нашелся такой Вильям Коплэнд (William Copland), который изготовил для трехлетних детей в высшей степени полезную книгу «Тайна тайн Аристотеля» и рекомендовал ее в качестве «очень хорошей»*.

______________

* A Century of Children’s Books, by Florence V, Barry (Methuen), London, 1922, p. 4.

Можно представить себе, с каким презрением взглянул бы этот Коплэнд на того чудака, который осмелился бы заикнуться, что для ребенка нелепейший стишок о морской землянике полезнее всех Аристотелей.

Другой детский писатель XVI века — Уинкип де Уэрд (Wynkyn de Worde) так и назвал свою книгу: «Трехлетний мудрец» («Wyse Chylde of Thre Year Old»), где он, между прочим, обращался к трехлетнему младенцу с вопросом:

«Мудрое чадо, как сотворены небеса?» (То есть каким образом их создал господь.)*

______________

* A Century of Children’s Books, by Florence V, Barry (Methuen), London, 1922, p. 4.

Тогдашние детские авторы ненавидели в ребенке — ребенка. Детство казалось им какой-то непристойной болезнью, от которой ребенка необходимо лечить. Они старались возможно скорее овзрослить и осерьезить ребенка. Оттого-то в мировой литературе до сравнительно недавнего времени не было ни одной веселой детской книги. По-детски смеяться с ребенком — до этого не унижались писатели. Сам Чосер, гениальный рассказчик, когда сделался детским писателем, сочинил для маленького сына «Трактат об астролябии», в высшей степени канительный и нудный.

Это похоже на то, как если бы грудного ребенка вместо молока его матери насильно кормили бифштексами. Такое стремление взрослых навязать ребенку свое, взрослое, было особенно заметно в те эпохи, когда взрослым казалось, что они обладают некоторой единоспасительной истиной, что бифштексы, которыми они в данный момент утоляют свой голод, — единственная полезная пища.

Так, в пору диктатуры пуритан каждый детский писатель старался сделать ребенка святошей, миниатюрой благочестивого Вильяма Пенна. Единственные книги, которые считались в ту пору пригодными для трехлетних малюток, были кладбищенские размышления о смерти!

Типичной детской книгой того времени было «Знамение для детей» Джемса Дженвея — «о безболезненной и пресветлой кончине многих богоугодных младенцев»! В ту пору считались, например, чрезвычайно полезными, ценными такие стихи, как «Предостережение для хорошенькой девочки», которое я привожу здесь в точном своем переводе с английского:

Я знаю, глядя в зеркала,

Что я пригожа и мила,

Что обольстительную плоть

Мне милосердный дал господь.

Но горько думать, что она

В аду гореть обречена.

И вот стихотворение Джона Баниана, знаменитого автора «Пути пилигрима», который известен советским читателям главным образом по фрагменту, переведенному Пушкиным. (У Пушкина фрагмент озаглавлен «Странник».) Баниан сочинил для ребят очень назидательную книгу под названием «Священные Эмблемы, или Тленность вещей». Из этой книги я для образца перевел следующие стихи о лягушке:

Холодная и мокрая лягуха,

Широкий рот, прожорливое брюхо.

Она сидит, постыдно некрасива,

И квакает, надутая спесиво.

Вы, лицемеры, ей во всем подобны:

Вы так же холодны, заносчивы и злобны,

И рот у вас, как у нее, широк

Хулит добро и славит он порок…

и т.д.

«Идейность» подобных стихов не подлежала сомнению, и тогдашние ханжи горячо рекомендовали их детям.

Единственное чувство, которое пытались вызвать в ребенке тогдашние книги, был ужас. Вот какие диалоги печатались в изданной американскими пуританами «Первой книге для чтения»:

«- Хорошо ли тебе будет в аду?

— Меня будут ужасно мучить.

— А с кем тебе придется там жить?

— С легионами дьяволов и мириадами грешников.

— Доставят ли они тебе утеху?

— Нет, но весьма вероятно, что они умножат мои адские муки.

— Если ты угодишь в ад, долго ли ты будешь мучиться там?

— Вечно»*.

______________

* Блэнч и Уикс, Литература и ребенок, Нью-Йорк, 1935, стр. 78.

Если бы в то ханжеское время вышла книга о какой-нибудь тетушке Габбард, у которой собака скачет верхом на козле, эту книгу сожгли бы рукой палача: лишь унылые кладбищенские книги были одобряемы в ту пору властями.

Подлинная детская книга должна была проникать в детскую среду контрабандой.

По большим дорогам слонялись коробейники, веселые, вороватые, пьяные люди, которые в числе прочих товаров торговали и дешевыми книжками сказками, балладами, песнями. Каждый коробейник был музыкантом, певцом и сказителем. Коробейники пели о Робине Гуде, о Фортунатусе, о Гекторе, о докторе Фаусте, о том, что корова перепрыгнула через луну, а котята нашли на дороге перчатки, а лягушонок женился на мыши, — и все эти песни почитались в ту пору зловредными, и всякого коробейника, уличенного в их распространении, благочестивые пуритане забивали в колодки и били кнутами нещадно.

Идеолог той эпохи Джордж Фокс в своем «Увещевательном слове к учителям» осуждает, в числе прочих детских грехов и пороков, «пристрастие к сказкам, забавным историям, басням, стишкам, прибауткам».

Томас Уайт, протестантский священник, в «Маленькой книжке для маленьких» (1702) советует английским детям:

«Читайте не Баллады, не дурацкие вымыслы, но Библию, а также очень легкую божественную книжку «Что должен делать каждый простой человек, чтобы попасть в Рай». Прочтите также «Жития мучеников», которые умирали во имя Христа. Читайте почаще Беседы о Смерти, об Аде, о Страшном суде и о Крестных страданиях Иисуса Христа»*.

______________

* Cambridge History of English Literature, vol. XI, Cambridge, 1914, pp. 369-371.

Дальше он рассказывает душераздирающие истории о мучениках: тому отрубили голову, того сварили в кипящем котле, тому отрезали язык, того бросили на съедение тиграм.

Обо всех этих членовредительства и пытках Уайт повествует с таким свирепым удовольствием, что в нем можно заподозрить садиста.

Но и потом, когда кончилось пуританское иго, «забавные истории, стишки, прибаутки» по-прежнему продолжали считаться зловредными, хотя и на других основаниях.

Взрослые в то время стали увлекаться науками, и, конечно, им захотелось немедленно сделать каждого малолетнего ребенка ученым.

Надвигалась эпоха буржуазной индустрии, и гениальный предтеча мещанского утилитаризма Джон Локк стал исподволь приспособлять к этой эпохе детей. Лозунгом педагогики стало: обогатить детей возможно скорее наиполезнейшими научными сведениями — по географии, истории, математике; долой все детское, присущее ребенку, всякие игры, стишки и забавы! — нужно только взрослое, ученое, общеполезное. По системе Локка удавалось так чудовищно обрабатывать бедных младенцев, что они к пятилетнему возрасту могли показывать на глобусе любую страну.

Жаль только, что к десяти годам эти миниатюрные Локки становились поголовно идиотами. Легко ли не стать идиотом тому, у кого насильственно отнято детство.

Локком любуешься. Не любоваться нельзя: прекрасен свободный ум, бунтующий против мертвой догматики. Многие его мысли — на тысячу лет. Но и Локк не поднялся над эпохой, и для него детский возраст — ошибка природы, мировой беспорядок, оплошность творца. Нужно эту ошибку исправить — и чем скорее, тем лучше! Если уж невозможно, чтобы дети сразу рождались многоучеными Локками, сделаем их Локками в самый короткий срок — к пятому, к шестому году их жизни! Естественно, что при таком высокомерном отношении к подлинным потребностям и вкусам детей Локк забраковал без милосердия все тогдашние детские книги, баллады, стихи, небылицы, сказки, поговорки и песни, которые в его глазах нехороши уже тем, что они не география и не алгебра. Всю детскую литературу, необходимую ребенку как воздух, Локк, не обинуясь, назвал дребеденью, «никому не нужной дрянью» (trumpery) и рекомендовал для детского чтения одну-единственную книгу — басни Эзопа*.

______________

* The Works of John Locke, vol. VIII, London, 1824, p. 147.

Нужны были сотни лет, чтобы взрослые признали право детей быть детьми. Медленно завоевывал ребенок уважение к себе, к своим играм, интересам и вкусам. В конце концов поняли, что если трехлетний ребенок, получив географический глобус, не хочет и слышать о материках и морях, а хочет катать этот глобус, вертеть этот глобус, ловить этот глобус, — значит, ему нужен не глобус, а мяч. Даже для умственного (а по только физического) развития трехлетних детей мяч полезнее всякого глобуса.

Но когда дело доходило до детской книги, до детских стихов, тогдашние педагоги упрямо выбрасывали оттуда все подлинно детское — такое, что их взрослым умам казалось ненужным и бессмысленным.

Характерно, что в настоящее время английское мещанство, по мере своего измельчания, все больше и больше стыдится могучих и дерзких стихотворных причуд, доставшихся ему в наследство от предков, и, перепечатывая, например, «Старуху гусыню», фольклорную книгу, где собраны народные потешки, загадки, считалки и другие стихи для детей, пытается приспособить ее к своему тривиальному здравому смыслу. На днях мне попалось одно издание этой классической книги, где самые озорные стихи так благообразно приглажены, что смахивают на воскресные гимны. Знаменитое «Гей диддл, диддл» — о корове, которая перепрыгнула через луну, и о собаке, которая засмеялась человеческим смехом, — переделано каким-то благонамеренным квакером так: собака не смеется, а лает, корова же прыгает не над луною, а под луною, внизу, на поляне*.

______________

* Mother Goose’s Nursery Rhymes. Tales and Jingles, London and New York. (Frederic Warne and C°.)

Изменено всего только несколько слов, и получилась вполне благоразумная книга, которая имеет лишь тот недостаток, что никакими розгами нельзя заставить ребенка полюбить и запеть ее текст. А та, бессмысленная, беззаконная, гонимая, живет уже четыреста лет и проживет еще тысячу, потому что она вполне соответствует своеобразнейшим методам, которыми ребенок утверждает себя в познании подлинного, реального взаимоотношения предметов.

Борьбу с фантастикой этих гениальных стихов английское мещанство с таким же успехом проводит при помощи целой системы рисунков, иллюстрирующих эти стихи. Например, к той песне-загадке, которая переведена Маршаком:

Шалтай-Болтай сидел на стене,

дана картина, где вместо Шалтая-Болтая (то есть яйца) сидит на заборе обыкновенный мальчишка и держит в руках гнездо!

К тому перевертышу, где сказано, что в жаркий июльский день детвора каталась на коньках, приложен рисунок, изображающий зиму: дети в шубках катаются по льду в зимний морозный день.

К титанической песне о том, что случилось бы, если бы все моря слились в одно море, а все топоры стали бы одним топором, в той же книге дан сусальный рисунок, где две кудрявые девочки жеманно плещутся у приторно сладкого моря*.

______________

* Mother Goose’s Nursery Rhymes. London and New York. (Ernest Lister, E.P.Dutton and C°.)

Нынешнему английскому обывателю совестно, что он получил от отцов такие чудесные песни: он принимает все меры, чтобы испакостить их. И это ему удается.

Наши обыватели ведут в настоящее время такую же постыдную борьбу с высочайшими образцами детской народной словесности. Но это им — я знаю — по удается.

У нас к фольклору для детей, как ко всему, в чем проявляется гений народа, относятся благоговейно и бережно. Если бы какой-нибудь составитель детских фольклористических сборников дерзнул исковеркать их текст отсебятинами, это было бы сочтено святотатством. Всевозможные потешки, загадки, дразнилки, считалки, «баюльные песни» с младенческих лет окружают советских ребят, так как устная традиция поддерживается в детской среде печатными сборниками этих шедевров народного творчества, публикуемых из года в год и Детгизом, и областными издательствами. Я уж не говорю о сказках, созданных всеми народами нашей страны, — и прежде всего о русских народных сказках. Они печатаются в таких (ежегодно растущих!) количествах, что без них невозможно представить себе ни одного детского сада, ни одной подлинно культурной семьи, где есть дети.

Все это, конечно, превосходно. Здесь большая победа передовой педагогической мысли над леваками-педологами, которые с тупым усердием изгоняли наш мудрый и поэтичный фольклор из системы воспитания советских детей.

Победа большая — но, к сожалению, не полная. Словно победители еще не окончательно верят, что они победители. Они явно робеют в завоеванной области, действуют с оглядкой, с опаской. Похоже, что они и сами боятся, как бы волшебные сказки или стихи-перевертыши не нанесли ущерба тому материалистическому воззрению на мир, к которому в конечном итоге должна привести подрастающих граждан вся система воспитания в нашей стране. Они как будто еще не вполне убедились, что именно при помощи фантастических сказок, при помощи небывальщин и перевертышей всякого рода и утверждаются дети в реалистическом отношении к действительности.

Умственная робость этих людей проявляется в том, например, что они всю массу фольклорных (и нефольклорных) стихов-небывальщин, стихов-перевертышей зачислили в разряд развлекательных.

Так и пишут: веселые, смешные стишки.

И говорят снисходительно: «Ну что ж, детям не грешно и посмеяться, почитаем им, так и быть, ради смеха, какую-нибудь из этих забавных нелепиц».

Между тем давно уже пора перенести эти «нелепицы» в разряд педагогически ценных познавательных произведений поэзии, способствующих закреплению в детских умах правильного понимания действительности.

Скажут, что это парадокс, противоречащий здравому смыслу. Но можно ли какие бы то ни было научные истины отождествлять с теми иллюзорными видимостями, которые подсказаны нам так называемым жизненным опытом.

«Это кажется парадоксальным, — пишет Маркс по поводу одного из открытых им законов экономической жизни, — и противоречащим повседневному опыту. Но парадоксально и то, что земля движется вокруг солнца и что вода состоит из двух легко воспламеняющихся газов. Научные истины всегда парадоксальны, если судить на основании повседневного опыта, который улавливает лишь обманчивую видимость вещей»*.

______________

* К.Маркс и Ф.Энгельс, Сочинения, т. 10, стр. 131.

Таким же парадоксом, несомненно, покажется так называемому здравому смыслу моя старинная догадка о том, что бесчисленные произведения фольклорной и книжной поэзии, в которых нарочито по определенной системе искажаются факты реальной действительности, служат великим задачам реалистического воспитания детей.

Конечно, чтение детям перевертышей, небывальщин и сказок является лишь одним из путей к достижению этих задач; его нельзя изолировать от многих других, но пользоваться им нужно уверенно, энергично и смело, помня, что здесь для детей не забава, или, вернее, не только забава, но и полезнейший умственный труд.

Я затронул малый уголок этого огромного вопроса: каковы должны быть книги для детей? — и мы увидели, что обывательские мнения, высказываемые по этому поводу, не только ошибочны, но и чрезвычайно опасны. А между тем у нас все еще нет научно обоснованной критики детских книг. Кто в наших газетах, журналах и даже в специальных диссертациях чаще всего пишет, например, о стихах для детей?

— либо те, кто не понимают стихов,

— либо те, кто не понимают детей,

— либо те, кто не понимают ни стихов, ни детей.

Нужно ли говорить, что, едва я написал эту главу, я с особым интересом стал искать в зарубежной печати какие-нибудь статьи или книги, где была бы хоть отчасти затронута любопытная тема, которая трактуется здесь.

Лучшее из всего, что было найдено мною, — новая книга двух английских ученых, Айон и Питера Опи (Opie), вышедшая в Оксфорде в 1959 (и снова в 1960) году. Книга называется «Фольклор и язык школьников» — монументальная книга, целая энциклопедия детских считалок, загадок, дразнилок, потешек, примет, бытующих среди нынешних английских детей. Стихи-перевертыши занимают в этой книге почетное место.

Читая их, невольно удивляешься: до чего они похожи на наши русские стихи-перевертыши!

В них фигурируют те же слепцы, которые как ни в чем не бывало пришли поглядеть на какое-то зрелище; те же немые, кричащие кому-то «ура». Есть и глубокий подвал, куда необходимо спуститься, чтобы выглянуть в окно чердака. Есть и мешок, доверху наполненный сырами и все же пустой. Есть и полевые цветы, которые поют и чирикают. Есть и полночь среди ясного дня.

Иные из этих «нелепиц» существуют, по крайней мере, полтысячи лет, другие возникли недавно: в них идет речь об автомобилях, автобусах, телефонах, кино, но принцип их построения всегда одинаков, и все они принадлежат к тому же типу, что и любой из наших русских перевертышей:

Глядь — из-под собаки

Лают ворота.

И, конечно, когда я читал эту книгу, мне страстно хотелось узнать, чем же объясняют почтенные авторы многовековую тягу английских, русских, чешских, сербских, французских, немецких детей к этой словесной игре в перевертыши. К сожалению, в перевертышах ими почему-то усмотрена «подлинная природа английского остроумия» («of native English wit»), ибо, как утверждают они, «вполне естественно, что в стране, которая взлелеяла Эдварда Лира и Льюиза Керролла и которая видит в них национальных героев, ни один ребенок не может не хранить в своей памяти некоторого запаса стихотворных нелепиц»*.

______________

* The Lore and Language of Schoolchildren, by Iona and Peter Opie. Oxford at the Clarendon Press, 1960.

Никто не спорит: Льюиз Керролл и Эдвард Лир — истинные гении британского юмора, но силлогизм оксфордских ученых был бы правилен только тогда, если бы в обиходе детворы других стран не существовало таких же стихов-перевертышей. Даже из настоящей главы моей книги читателям нетрудно убедиться, что русский народ, обладающий своим собственным юмором, нисколько не похожим на английский, создал для своей детворы точно такие же стихи-перевертыши, как и те, что создал британский народ. Так что и Керролл и Лир здесь совсем ни при чем. И никакого касательства к этому жанру стихов не имеет общепризнанный юмор британцев.

Оксфордским ученым лишь потому было легко утвердиться в своем заблуждении, что, исследуя английский фольклор, они в данном случае предпочли игнорировать другие фольклоры.

Нет, тем-то и замечательны стихи-перевертыши, что, независимо от каких бы то ни было качеств того или иного народа, дети всех стран на известном этапе своего духовного роста одинаково услаждаются ими, — причем не только заимствуют их из книжных и фольклорных источников, но и сами сочиняют их в несметном количестве, — подобно Жене Гвоздеву, Коле Шилову, Муре Чуковской, Сереже Фисулати и другим советским гражданам «от двух до пяти», которых я цитирую в настоящей главе.

В этом всемирном тяготении детей определенного возраста к «лепым нелепицам» — один из наиболее ярких примеров той автопедагогики, автодидактики, при помощи которой малолетние дети сами — независимо от своей принадлежности к тому или иному народу — формируют свое реалистическое постижение внешнего мира.

Английские ученые легко убедятся в этом, если параллельно с английским фольклором подвергнут исследованию перевертыши, считалки, потешки других в том числе и русских — детей.

Надеюсь, что это случится, ибо в других своих трудах, особенно в «Оксфордском словаре детских народных стишков» они обнаружили большие познания в области славянского устного творчества*.

______________

* The Oxford Dictionary of Nursery Rhymes edited by Iona and Peter Opie, Oxford at the Clarendon Press, 1958, pp. 227, 263.

Глава пятая. КАК ДЕТИ СЛАГАЮТ СТИХИ

ВЛЕЧЕНИЕ К РИФМЕ

Среди многочисленных методов, при помощи которых ребенком усваивается общенародная речь, смысловая систематизация слов занимает не последнее место.

По представлению ребенка, многие слова живут парами; у каждого из этих слов есть двойник, чаще всего являющийся его антитезой. Узнав одно какое-нибудь слово, дети уже на третьем году жизни начинают отыскивать то, которое связано с ним по контрасту. При этом, конечно, возможны такие ошибки:

— Вчера была сырая погода.

— А разве сегодня вареная?

Или:

— Эта вода стоячая.

— А где же лежачая?

Или:

— Это — подмышки, а где же подкошки?

В подобных случаях дети хватаются не за ту антитезу, какая была им нужна, но сама по себе классификация слов по контрасту чрезвычайно плодотворна для более полного овладения речью.

Такие словесные пары, насколько я мог заметить, являются для ребенка не только двойниками по смыслу, но и в большинстве случаев — по звуку.

Четырехлетняя дочь домработницы Паша, когда ей приходилось говорить про желток и белок, произносила либо желток и белток, либо белок и желок.

Сахар у нее был кусковой и песковой.

И если я начинал рассказывать ей сказку с печальным концом, она предупреждала меня:

— Расскажи начало, а кончала не надо.

Слово «конец» превратилось у нее в «кончало», чтобы рифмоваться со словом «начало». Очевидно, в ее представлении понятия, параллельные по смыслу, должны быть параллельны и по звуку.

Всякий раз, подавая мне письма, принесенные на кухню почтальоном, она говорила:

— Две открытки, и одна закрытка.

— Три открытки, ни одной закрытки.

Во всех этих рифмах нет ничего преднамеренного. Просто они облегчают речь ребенка: «начало и кончало» ему легче сказать, чем «начало и конец»; «ложики и ножики» — гораздо легче, чем «ложки и ножики».

— Ты глухой, а я слухой.

— То тяжелее, а это легчее.

— Какая в небе глубочина, а у деревьев высочина.

— Вобла — это такая рыбла?

— Ты что мне принесла — игрушечное или кушечное? — спросила больная четырехлетняя девочка, когда мать явилась к ней в больницу с подарками.

— Ты будешь покупатель, а я продаватель.

— Не продаватель, а продавец.

— Ну хорошо: я буду продавец, а ты покупец.

Леночка Лозовская, играя с матерью в мяч, предложила:

— Ты бросай с высоты, а я с низоты.

Женщине, которая вымыла голову и уничтожила следы завивки, один киевский мальчик сказал:

— Вы вчера были курчавая, а сегодня торчавая.

Говорят четырехлетнему мальчику:

— Какой же ты лохматый и вихрастый.

Он сейчас же оснастил эту фразу двумя очень звонкими рифмами:

Я лохматый и вихратый,

Я вихрастый и лохмастый!

— Светик, нельзя кушать лёжа.

— Хорошо, я буду кушать сёжа.

Едва научившись читать, моя пятилетняя Мура увидела заглавие книги И.Е.Репина «Далекое близкое» и прочла: «Далёкое близёкое».

«Далёкое близёкое» понравилось ей, и она была огорчена, когда взрослые указали, что она ошибается, и отняли у нее таким образом рифму.

— На фестиваль съедется молодёжь… Но я не поеду…

— Значит, ты — стародёжь?

Эта особенность детской речи была в свое время подмечена Чеховым. В его повести «Три года» девочка, подчиняясь все той же своеобразной инерции, говорит про Авеля и Каина:

— Авель и Кавель*.

______________

* А.П.Чехов, Сочинения, т. 8, М. 1947, стр. 431.

Итак:

ножики — ложики,

желток — белток,

кусковой — песковой,

начало — кончало,

открытка — закрытка,

глухой — слухой,

далёкое — близёкое,

игрушечное — кушечное,

курчавая — торчавая,

молодёжь — стародёжь

всюду сказывается стремление ребенка рифмовать слова, принадлежащие к одной категории понятий, и таким образом систематизировать их либо по контрасту, либо по сходству. Лидочка, четырех с половиною лет, сама себе рассказывает сказку:

— Няня его нянчила, мама его мамчила.

И вот что сказала Ляля, когда какая-то девочка в купальне похитила мамины туфли:

— Она их примерякала и присебякала.

Иногда эти параллельные по смыслу слова сами собой образуют некоторое подобие стиха — особенно если их не два, а четыре. Именно такую параллель создала шестилетняя Варя Роговина, впервые установив для себя, каково коренное отличие одних представителей военного дела от других.

Генералы — сухопутные,

Адмиралы — мокропутные,

сказала она и, уловив в этой фразе нечаянный стих, стала повторять ее (с небольшим вариантом):

Генералы — сухопутные,

Адмиралы — водопутные.

Н.А.Менчинская рассказывает в дневнике о своем сыне, трех с половиною лет, воспроизводя по памяти двустишие:

У меня для Петеньки

Леденцы в пакетике,

мальчик произнес это двустишие так:

У меня для Петеньки

Леденцы в пакетеньке.

То есть из приблизительного рифмоида сделал точную рифму*.

______________

* Н.А.Менчинская, Дневник о развитии ребенка, М.-Л. 1948, стр. 123.

Вася Катанян, пяти с половиною лет, произнося слово «столик», часто прибавлял молик-полик. Стульчик у него был стульчик-мульчик. Самого себя он называл Вася-Тарася, бабушку — бабушка-колабушка и проч.

Сын Гвоздева — правда, на седьмом году жизни — создал такое чудесное сочетание рифмованных слов: дятел-долбятел*.

______________

* А.Н.Гвоздев, Вопросы изучения детской речи, М. 1961, стр. 327.

В какой-то мере это свойственно и взрослым, о чем свидетельствуют такие неразрывные сочетания слов, как чудо-юдо, мальчик с пальчик, тары-бары, шуры-муры, фигли-мигли и проч.

Дети тяготеют к этим «двустворчатым» словам гораздо сильнее, чем взрослые. Игорь, трех лет семи месяцев:

— Папа, а будут сегодня передавать по телевизору мульти-пульти?

Это звонкое мульти-пульти куда привлекательнее для детского слуха, чем вялая и тягучая мультипликация.

Вообще всякая рифма доставляет ребенку особую радость.

Когда она случайно подвернется ему в разговоре, он играет ею, твердит ее несколько раз, использует ее для импровизированной песни.

— Куда ты положил мыло? — спрашивает у мальчика мать.

Он отвечает без всяких покушений на рифму:

— А вон туда, где вода.

И, лишь сказав эти слова, замечает, что в них промелькнуло созвучие. И мгновенно начинает распевать:

Вон туда,

Где вода.

Вон туда,

Где вода.

Дети изумительно чутки к тем случайным и непреднамеренным рифмам, какие возникают порою в нашей прозаической речи.

Мать посылает пятилетнюю Веру на кухню:

— Пойди скажи няне: няня, мама разрешила дать мне чаю с молоком.

Вера сразу уловила здесь ритм, свой излюбленный четырехстопный хорей, и, вбежав на кухню, закричала:

Няня, мама разрешила

Дать мне чаю с молоком,

А теперь зовут ребята

Дядю Степу маяком!

То есть к первому двустишию пристегнула две строки из «Дяди Степы» Сергея Михалкова, причем это вышло без всякой натуги, неожиданно для нее самой.

У Сергея Михалкова есть прелестное стихотворение «Всадник». В нем отчетливый ритм и звонкие рифмы. Но последняя строка по прихоти автора написана неожиданной прозой. Стихотворение кончается так:

Я в канаву не хочу,

Но приходится

Лечу.

Не схватился я за гриву,

А схватился за крапиву.

— Отойдите от меня,

Я не сяду больше на эту лошадь.

Дети, повышенно чуткие к поэтической форме, возмущаются таким разрушением ритма и отсутствием ожидаемой рифмы. Сплошь и рядом они не только отвергают прозаический текст, но тут же придумывают свою собственную стихотворную строку, которая подсказана им всей структурой предыдущих стихов. Мне пишут о пятилетней Ниночке, которая, услышав концовку «Всадника», с возмущением сказала:

— Неправда. Ты неверно читаешь. Надо сказать:

— Отойдите от меня,

Я не сяду на коня.

Почти все дети, которым в виде опыта я читал эти стихи Михалкова, реагировали на них точно так же. Нужно ли говорить, что именно на такую реакцию и рассчитывал Сергей Михалков.

СТИХОВЫЕ ПОДХВАТЫ

Влечение к рифмованным звукам присуще в той или иной степени всем детям от двух до пяти: все они с удовольствием — можно даже сказать, с упоением — предаются длительным играм в созвучия. Трехлетняя Галя говорит, например, своей матери:

— Мама, скажи: Галюнчик.

Мама говорит:

— Галюнчик.

Галя рифмует:

— Мамунчик.

Тогда мать говорит:

— Галюха.

А Галя:

— Мамуха.

Мать:

— Галушка.

А Галя:

— Мамушка.

Мать:

— Галище:

Галя:

— Мамище.

Мать:

— Галубуха.

Галя:

— Мамумуха.

И так далее. Иногда эта рифмовая гимнастика длится десять — пятнадцать минут. Девочке она очень нравится, так как, очевидно, удовлетворяет насущной потребности ребячьего мозга. «Когда моя изобретательность кончается, — пишет мне Галина мать, — я перехожу на другое слово и говорю: Телефон. Галя говорит: Барматон. — Телефонище. — Барматонище и т.д.».

Аналогичная запись у Ф.Вигдоровой:

«Я говорю: Сашуля.

Саша отвечает: Мамуля.

Я. Сашок.

Саша. Мамок.

Я. Сашенция.

Саша. Маменция, Марктвонция».

Замечательно, что каждому из этих рифмованных отзвуков ребенок всякий раз придает тот же ритм, какой он улавливает в только что услышанной фразе. Четырехлетняя Мурка мчалась на воображаемом коне и кричала:

Надо бить

Коня сильнее,

Чтобы вез

Меня быстрее!

А Лёня (немного постарше) тотчас же откликнулся четырехстопным хореем:

Чем быстрее,

Тем плохее!

Чем быстрее,

Тем плохее!

М.Л.Чудинова, воспитательница детского сада Фрунзенского района Москвы, сообщает:

«В старшей группе есть своеобразная игра: кто-либо из детей предлагает: «Давайте смешиться», и несколько человек начинают подбирать рифмы: «Мальчики — стаканчики», «Девочки — тарелочки», «Левочка веревочка», или просто придумывают бессмысленные сочетания слов, вроде «сундук-кундук-пундук», и чем бессмысленнее слово, тем дети громче хохочут»*.

______________

* М.Л.Чудинова, Русские народные загадки, пословицы, поговорки. Сборник «Воспитатели детских домов о своей работе», М. 1948, стр. 292.

Недавно в журнале «Семья и школа» появилась статья М.Микулинской «Как мы развиваем мышление и речь сына», там говорится о том же:

«Славик не только знает много стихов, но и сам пробует «сочинять» их. Хотя его творчество еще весьма примитивно, все же в нем явно заметны чувства ритма и рифмы. Часто Славик спрашивает: «А так подходит?» — и произносит рифмованные слова или строчки («грелка — тарелка», «хорошо кушать — маму слушать» и др.). Иногда же под рифму он подбирает бессмысленный набор звуков и спрашивает:

— А так подходит: ложка — барабошка, стол — балол, попугай — дугагай?

Я объясняю, что хотя и подходит, но таких слов: «барабошка», «дугагай» и «балол» — в русском языке нет. Славик явно огорчен.

— А как же тогда? — чуть не со слезами спрашивает он.

Я подсказываю: «ложка — ножка», «попутан — угадай», «стол — козел». Лицо ребенка озаряет счастливая улыбка, он шепчет услышанные рифмы, стараясь их запомнить. Теперь он все реже произносит бессмысленные рифмы, а когда и произносит, сам смеется, зная, что говорит глупости»*.

______________

* «Семья и школа», 1955, № 11, стр. 8.

Такие подхваты созвучий — всегда диалоги. Но нередко случается наблюдать одинокое самоуслаждение рифмами, когда ребенок изобретает созвучия без всяких партнеров. Л.Пожарицкая сообщила мне такой монолог пятилетнего Вовы:

Это разве ложка?

Это просто кошка.

Это разве печка?

Это просто свечка…

И так далее — очень долго — в том же роде.

И вот что сделала, например, со словом «молоко» Танечка Зенкевич, трех с половиною лет, когда ей понадобилось ввести его в стих:

Том, Том, Том…

Ешу кашу с молоком.

Томи, Томи, Томи…

Ешу кашу с молокоми.

Четырехлетняя Светлана Гриншпун выкрикивала при прощании с матерью:

До свиданья, будь здорова,

Пионерчатое слово!

Она почувствовала, что, если скажет «пионерское», ритм у нее выйдет хромой, и для спасения ритма в одну секунду изобрела «пионерчатое».

Эдда Кузьмина, четырех с половиною лет, пела стихи Маршака:

Мой веселый звонкий мяч,

Ты куда помчался вскачь?

Потом переделала первую строку на свой лад и мгновенно почувствовала, что вследствие трансформации первой строки нужно переделать и вторую. Таким образом, у нее получилось:

Мой веселый звонкий мячик,

Ты куда помчался вскачик?

Трехлетняя Ната Левина:

Кот под деревом сидит,

Кашу манную едит.

И еще:

Ах, папулька-катапулька,

Ты вставаешь или нет?

Вставаешь — опять-таки жертва стихотворному ритму, так как девочка к этому времени в совершенстве усвоила форму встаешь.

Бойкий и смышленый Валерик, воспитывающийся в одном из детских садов Ленинграда, обладает способностью говорить наподобие раешника «в рифму», и замечательно, каким радостным смехом окружающая его детвора встречает чуть не каждую рифму, которой он щеголяет в разговоре.

Это очень верно отмечено в записках воспитательницы О.Н.Колумбилой.

«Дети, — записала она, — играют в фанты, и Гарик спрашивает Валерика:

— Что же хочешь ты купить?

Валерик. Хочу купить мишке тапы и надеть ему на лапы. (Дети, наблюдавшие за ходом игры, смеются.)

Гарик. Тапы — так не говорят, надо сказать: тапочки, тапки или туфли, сандалии.

Валерик. Хорошо. Покупаю мишке тапочки и надеваю ему на лапочки. (Дети снова смеются.)

Смех повторяется снова, когда Валерик по ходу игры говорит:

А еще хочу купить машину

И посадить мишку в кабину»*.

______________

* «Дошкольное воспитание», 1955, № 4, стр. 20.

Подобных примеров можно привести очень много, ибо коллективам детей рифма еще более мила, чем тому или иному ребенку в отдельности.

Годовалые дети — те, кого прежде называли младенцами, — пользуются рифмой не для игры, не для украшения речи, но исключительно для ее облегчения.

При неразвитом голосовом аппарате младенцу значительно легче произносить схожие звуки, чем разные. Легче, например, сказать «покочи ночи», чем «покойной ночи». Оттого — чем меньше ребенок, чем хуже владеет он речью, тем сильнее его тяготение к рифме.

Это звучит парадоксом, но это подтверждается огромным количеством фактов.

Когда перебираешь дневники матерей и отцов, записывающих речи младенцев, убеждаешься, что это именно так. В дневниках непременно наталкиваешься на такую приблизительно запись через год или полтора после рождения ребенка:

«Без умолку болтает всякий рифмованный вздор… Целыми часами твердит какие-то нелепые созвучия, не имеющие смысла: аля, валя, даля, маля».

Когда Коле Шилову было тринадцать месяцев, его мать записала о нем в дневнике:

«…Любит рифму. Говорит: маим, паим, баим».

И через полтора месяца опять:

…»Говорит какое-то пана, папана, амана, бабана…»

И еще через два месяца:

«…Выдумал ряд слов с одинаковыми окончаниями: манька, банька, панька. Или: небальча, вальча, мальча, тальча. Или: папти, бапти…»

«…Иногда старается говорить в рифму: бабка, тяпка…»

«…Подбирает иногда рифму и, которая ему нравится, повторяет много раз: базя — мазя, баня — маня и т.д.».

«…Когда расшалится, говорит в рифму ничего не значащие слова»*.

______________

* В.А.Рыбникова-Шилова, Мой дневник, Орел, 1923, стр. 58, 76, 84, 98, 118, 120. Запись на стр. 84, кажется, искажена опечатками. Я восстанавливаю ее наугад.

Виноградова записала о своей трехлетней Ирине:

«Последние дни стала петь песенки без слов, случайный подбор слогов, которые только взбредут в голову»*.

______________

* Цитирую по книге Н.А.Рыбников, Словарь русского ребенка, М.-Л. 1928, стр. 56.

Рыбникова о своем двухлетнем Аде:

«Подолгу болтает набор слов: ванька, ганька, манька»*.

______________

* Цитирую по книге Н.А.Рыбников, Словарь русского ребенка, М.-Л. 1928, стр. 72.

В моем дневнике о двухлетней Мурке:

«Каждый день приходит ко мне, садится на чемодан и, раскачиваясь, начинает рифмовать нараспев:

Кунда, мунда, карамунда,

Дунда, бунда, парамун.

Это продолжается около часа».

Таких цитат можно привести без конца.

Рифмотворство в двухлетнем возрасте — неизбежный этап нашего языкового развития.

Ненормальны или больны те младенцы, которые не проделывают таких языковых экзерсисов.

Это именно экзерсисы, и трудно придумать более рациональную систему упражнения в фонетике, чем такое многократное повторение всевозможных звуковых вариаций.

Путем величайших (хотя и незаметных) усилий ребенок к двухлетнему возрасту овладел почти всеми звуками своего родного языка, но эти звуки все еще туго даются ему, и вот для того, чтобы научиться управлять ими по своей воле, он произносит их снова и снова, причем ради экономии сил (конечно, не сознавая этого) в каждом новом звукосочетании изменяет один только звук, и все остальные сохраняет нетронутыми, отчего и получается рифма.

Таким образом, рифма есть, так сказать, побочный продукт этой неутомимой работы ребенка над своим голосовым аппаратом, и продукт чрезвычайно полезный: благодаря ему тяжелая работа ощущается ребенком как игра.

Но не следует думать, что рифмованные «свисты и щебеты» двухлетних детей есть самая первоначальная форма детского стихотворства. Нет, еще раньше, еще в колыбели, еще не научась говорить, ребенок восьми или девяти месяцев уже услаждается ритмическим лепетом, многократно повторяя какой-нибудь полюбившийся звук.

Не об этом ли младенческом лепете мы читаем в стихах Бориса Пастернака:

Так начинают. Года в два

От мамки рвутся в тьму мелодий,

Щебечут, свищут — а слова

Являются о третьем годе…

Так открываются, паря

Поверх плетней, где быть домам бы,

Внезапные, как вздох, моря,

Так будут начинаться ямбы,

Так начинают жить стихом.

В стихи Пастернака, мне кажется, необходимо внести небольшой корректив. В них сказано, будто дети только «года в два от мамки рвутся в тьму мелодий». Между тем это происходит значительно раньше. Правильнее было бы сказать:

Так начинают жизнь стихом,

потому что в начале жизни мы все — стихотворцы и лишь потом постепенно научаемся говорить прозой.

Самой структурой своего лепета младенцы предрасположены и, так сказать, принуждены к стихотворству. Уже слово «мама» по симметричному расположению звуков есть как бы прообраз рифмы. Огромное большинство детских слов построено именно по этому принципу: бо-бо, бай-бай, ку-ку, па-па, дя-дя, ба-ба, ня-ня и т.д., у всех у них такая двойная конструкция, причем вторая часть каждого слова является точным повторением первой. Эти звукосочетания заимствованы взрослыми из детского лепета и, получив от взрослых определенный смысл, снова предоставлены детям, но вначале для каждого ребенка это были просто самоцельные звуки, многократное произнесение которых доставляло ему бескорыстную радость*.

______________

* Когда, например, девятимесячный Коля Шилов стал бессмысленно повторять слово «мама» — без всякого отношения к кому бы то ни было, — его бабушка помогла ему осмыслить это слово, указывая всякий раз на маму. «Но, — читаем в дневнике его матери, — как ни учит его бабушка, где мама, он пока еще не знает… и, как попугай, твердит «мама» (В.А.Рыбникова-Шилова, Мой дневник, Орел, 1923, стр. 43).

Замечательно, что в этих экзерсисах преобладает женская рифма. Почти семьдесят процентов изученных мною рифмованных слов, произносимых детьми до двухлетнего возраста, имеют ударение на втором слоге от конца. Дактилические окончания почти никогда не встречаются. Дочь моя Мура на третьем году своей жизни начала упиваться такими созвучиями:

Биля, биля, унага, унаваляя.

Биля, биля, унага, унаваляя.

Раньше этого возраста дактилические окончания были ей недоступны.

А дактилические рифмы приходят к ребенку еще позднее. Лишь в четырехлетнем возрасте Саша Менчинский мог сообщить своей матери:

«- Мама, я придумал рифму: «Каретно-Садовая — здоровая»*.

______________

* Н.А.Менчинская, Развитие психики ребенка. Дневник матери, М. 1957, стр. 134.

Но сейчас я говорю не о стихах, а исключительно о рифмованных звуках. Зачатки этих звуков наблюдаются уже в младенческом лепете. О них есть последовательная запись у Павловой: когда ее Адику было семь месяцев и одиннадцать дней, он стал повторять много раз: гра-гра-ба-ба-ба… Через пять дней он затянул: аб-лям-лям-ба… Еще через две недели тянет без перерыва: дай-дай-пр-пр-пр… На двенадцатом месяце он уже организовал эти звуки в хорей:

Мама-ма,

Мама-ма!

Через три недели у него появились и другие хореи: например, ня-ня-ня. Из этого материала на втором году жизни у него создалось много двухсложных слов, уже санкционированных взрослыми, например: ки-ки — кошка, тук-тук пароход, цо-цо — извозчик, ням-ням — еда, там-там — музыка и т.д.*.

______________

* А.Д.Павлова, Дневник матери. Записки о развитии ребенка от рождения до шести с половиною лет, М. 1924, стр. 27-59.

Каждое такое «ням-ням» является по существу прарифмой. Таким образом, уже в лепоте семимесячных детей можно заметить зачатки рифмованной речи.

Сперва, как мы видели, рифма возникает у детей поневоле: такова структура их лепета. Без созвучий они не могут обойтись. «Батя, ватя, матя, сатя» — это просто легче сказать, так как в каждом из этих слов изменяется лишь один-единственный звук, прочие же можно повторять по инерции.

Но именно поэтому «батя» и «ватя» не являют собою стиха, ибо подлинный стих начинается там, где кончается автоматическое произнесение звуков и начинается смысл.

III. ПА и МА

Эмбрионом такой осмысленной рифмы необходимо, как мне кажется, считать одну неразрывную пару младенческих слов, которая неизбежно возникает в сознании ребенка, растущего в нормальной семье. Я говорю о звуках па и ма.

«Папа» и «мама» — эти два слова являются для ребенка как бы прообразом всех дуализмов и всех симметрии. Прежде чем человеческий детеныш узнает, что в мире есть ночь и день, огонь и вода, белое и черное, низ и верх, смерть и жизнь, он воочию видит, что мир разделен на две части — на папу и маму.

Двухлетний Юрик, желая взобраться на диван, всегда обращается к своей матери с просьбой:

— Мамочка, мамоги.

И к отцу:

— Папочка, папоги.

Ребенок считает законом, чтобы все подобные слова были парными, чтобы всякому звуку па, входящему в состав любого слова, непременно соответствовал звук ма. Одно без другого немыслимо. Когда какая-то женщина сказала при Лиле, что у нее есть мама и мачеха, Лиля спросила:

— Значит, и папа и пачеха.

Если мачеха — значит, и пачеха. Тут привычная перекличка двух звуков, крепко объединенных в уме у ребенка.

Увидев заросли папоротника в дачном лесу, Володя оглянулся и спросил:

— А где же маморотник?

И сколько я видел детей, которые, узнав, что на свете существуют картонные папки, через несколько дней именуют их мамками.

Как широко распространена среди малых детей, в возрасте от двух до пяти, эта перекличка двух родственных звуков, показывает хотя бы такой эпизод.

Лет сорок тому назад я в ленинградском музее показывал моей маленькой дочери чучело мамонта.

Она взглянула на него и сейчас же спросила:

— А где же папонт?

И вот в 1954 году я получаю такое письмо от московского лингвиста профессора А.Н.Робинсона:

«Когда Вале было около семи лет, а Мише около трех, я повел их в университетский Зоологический музей.

— Смотрите, это мамонты, — сказал я.

— А папонты где? — спросил малыш».

Проходит еще несколько лет, и в апреле 1957 года житель Нижнего Тагила инженер Е.Мосар сообщает мне снова о том же.

«Сережа Левелецкий четырех лет, — пишет он, — сын моего коллеги по работе, увидел в журнале картинку с изображением мамонта.

— Мамочка, — спросил он, — а мамонты теперь бывают?

— Нет, деточка, мамонтов давно уже нет.

Сережа задумался.

— А папонты есть?»

Как бы ни были различны эти дети, наблюдаемые в разное время и в разных местах, характерна одинаковость их своеобразных речений. Тем-то, повторяю, и замечателен детский язык, что чуть ли не каждое новое слово, «изобретенное» ребенком у нас на глазах, «изобретается» снова и снова другими детьми, в другую эпоху, при других обстоятельствах. Ибо законы языкового мышления у всех русских детей одинаковы и вследствие этого не могут не приводить к одним и тем же формациям слов. В каждой сотне писем, полученных мною из разных концов страны, найдется не меньше тридцати (а порою и больше!), где, как некую новинку, мне сообщают слова, которые давно уже вошли в эту книгу и теперь «изобретаются» снова новым поколением детей. К числу этих слов, как мы видим, принадлежит и папонт, возникший из мамонта, благодаря тому, что в уме миллионов ребят с первых же месяцев жизни установлена крепкая связь между звуками ма и па.

Известный юрист Анатолий Федорович Кони рассказывал мне, что в восьмидесятых годах, когда среди адвокатов вошло в моду ссылаться на психопатизм преступников, курьер суда выразился про какую-то барыню, будто она психоматка.

Здесь та же перекличка ма и па, та же простодушная уверенность, что па относится только к мужчинам, а женщинам должно быть присвоено ма.

ПЕРВЫЕ СТИХИ

Типичность этого явления несомненна. Едва ли существует ребенок, речевое развитие которого обошлось бы уже в этот ранний период без парных чаще всего рифмованных — звуков и слов: высочина — глубочина, нянчила мамчила и т.д.

Впервые я заметил это у себя в семье. Помню, сын мой четырехлетним мальчишкой бегал по саду и как безумный выкрикивал:

Я-а больше тебя,

А ты меньше комара!

Это он сочинил про сестру, но сестра уже давно убежала, а он — таковы поэты — все еще носился в пространстве, один, ничего не видя, не слыша, и по-шамански кричал:

Я-а больше тебя,

А ты меньше комара!

Кружился, оглушенный своим собственным криком. И вдруг, словно из-за тысячи верст, до него донеслось:

— Обедать!

Его повели к умывальнику, потом усадили за стол, но в крови у него еще не утихомирились ритмы недавних прыжков, и он, скандируя ложкой, воскликнул:

Дайте, дайте, дайте мне

Ка-артофельно пюре!

Ибо, только прыгая и махая руками, ребенок может создавать свои вирши. Прицепив к поясу тряпку, тот же мальчик бегал из комнаты в комнату и, хлопая в ладоши, заливался:

Я головастик,

Вот мой хвостик!

И опять:

Я головастик,

Вот мой хвостик!

И опять, и опять, и опять. Уже по самому кадансу стихов ощущаешь, что автор их прыгал, подскакивая и топал ногами. Здесь первое условие его творчества.

Вообще стихотворения детей в возрасте от двух до пяти всегда возникают во время прыжков и подскакиваний. Если ты пускаешь мыльные пузыри, тебе естественно прыгать с соломинкой возле каждого пузыря и кричать:

Как высоко! Ай, ай, ай!

А если играешь в пятнашки, тебе нельзя не выкрикивать:

Как могу, так и бью!

Как могу, так и бью!

И не раз и не два, а раз десять — пятнадцать подряд. Здесь вторая особенность этих детских стихов: их выкрикивают множество раз.

Поэтому они такие короткие: две строки — длиннее нельзя. И в этом их третья особенность. С каждым новым прыжком все стихотворение повторяется снова. Оно может быть даже в одну строку, лишь бы повторялось многократно. Тот же мальчик, заткнув себе уши, кружился на месте, выкрикивая:

Как я желто говорю!

Как я желто говорю!

Как я желто говорю!

покуда физически не устал. Кончилось прыганье — кончилось творчество.

Детское стихотворство — признак избытка играющих сил. Оно — явление того же порядка, как кувыркание или махание руками. Печальный, хилый или сонный ребенок не создаст ни одного стиха. Для того чтобы стать поэтом, младенцу нужно испытывать то, что называется «телячьим восторгом». Ранней весной на зеленой траве, когда дети шалеют от ветра и солнца, им случается по целым часам изливать свою экзальтацию в стихах. Как всякие стихи, порожденные экзальтированной пляской, эти стихи часто бывают бессмысленными, ибо исполняют главным образом функцию музыки:

Уманяу, Уманяу,

Уманяу, Уманя!

Эндепдине, бететон.

Эндендине, бететон!

Горбонове реткос!

Горбонове реткос!*

______________

* Цитирую по книге Е.Ю.Шабад «Живое детское слово». Из работ первой опытной станции Наркомпроса, М. 1924, стр. 69.

Множество детских заумных стихов я записал в свое время для поэта Велемира Хлебникова.

О тяготении маленьких детей к звуковым арабескам, имеющим чисто орнаментальный характер, я впервые узнал из биографии Пушкина. У его приятеля Дельвига был брат, семилетний Ваня, которого Дельвиг называл почему-то романтиком. Услыхав, что Ваня уже сочиняет стихи, Пушкин пожелал познакомиться с ним, и маленький поэт, не конфузясь, внятно произнес, положив обе руки в руки Пушкина:

Индиянда, Индиянда, Индия!

Индияди, Индияди, Индия!

Александр Сергеевич, погладив поэта по голове, поцеловал его и сказал:

— Он точно романтик…*

______________

* А.П.Керн, Воспоминания, Л. 1929, стр. 288.

Часто бывает так, что сочиненные ребенком стихи вначале исполнены самого четкого смысла, но потом под влиянием игры этот смысл понемногу выветривается и стихи незаметно для автора становятся заумными глоссами.

Однажды на даче у меня под окном появился незнакомый мальчишка, который закричал в упоении, показывая мне камышинку:

Эку пику дядя дал!

Эку пику дядя дал!

Ко, очевидно, его восторг выходил далеко за пределы человеческих слов, потому через несколько минут та же песня зазвучала у него по-другому:

Экикики диди да!

Экикики диди да!

Из «экой пики» стало «экикики», из «дядя дал» — «диди да».

Случай чрезвычайно выразительный, но, к сожалению, в то время, когда мне привелось услыхать эту песню, я неправильно истолковал трансформацию, которой подверг ее поющий ребенок. Мне почудилось, будто ребенок «освободил свою песню от смысла, как от лишнего груза». Я так и написал в своей книжке, и лишь позднейшие наблюдения убедили меня, что у детей никогда не бывает нарочитого стремления к бессмыслице. Как мы уже видели, дети, напротив, стремятся во что бы то ни стало осмыслить каждое услышанное слово, превращая «экскаватор» в «песковатор» и «вазелин» в «мазелин». В данном случае ребенок освободил свою песню совсем не от смысла, а от затруднительных звуков. Произнести «киники» легче уже потому, что все три согласные здесь совершенно тождественны. В сущности, таковы же и гласные, ибо, если фонетически записать это слово, получится, конечно, «икикики», где одни и те же согласные чередуются с одними и теми же гласными. Все дело здесь в облегченной фонетике. Характерно, что и во втором варианте ритмика стиха осталась та же.

Но, конечно, нельзя умолчать и о том, что дети в иные минуты тешат себя «сладкими звуками» и упиваются стихами, как музыкой, даже не вникая в их смысл.

Это бывает чуть не с каждым ребенком, о чем свидетельствуют все дневники матерей и отцов, где, как мы только что видели, регистрируются всевозможные «мунды-карамунды» и «вальчи-небальчи», в изобилии творимые детьми преддошкольного возраста.

Этой склонности малых ребят упиваться звонкими созвучиями вполне соответствуют многие детские песни в русском, сербском, чешском, грузинском, шведском, финском, английском фольклоре.

Чтобы не загромождать свою книгу десятками многоязычных цитат, ограничусь лишь английским фольклором, где бытуют, например, такие стихи, чрезвычайно популярные в детской среде:

Heetum, peelum, penny, pie,

Pop a lorie, jinkie jye!

Хитэм, питэм, пенни, пай,

Поп э лори, дшинки джай!

Или:

Eena, meena, mina, mo,

Bassa, lena, lina, lo!

Инэ, минэ, майнэ, мо,

Бэссэ, линэ, лайнэ, ло!

В кропотливом исследовании английского ученого Генри Бетта я прочел об историческом происхождения этих заумных стихов.

Оказывается, что когда-то они были далеко не заумными. Они были исполнены самого ясного смысла в языке тех древних кельтов, которые владели Британией задолго до Цезаря*. Но кельты исчезли, их язык позабыт. Теперь стихи эти не значат ничего. Английским детям они дороги своим ритмом, своим музыкальным звучанием, подобно тому как для русских детей из поколения в поколение сохраняют свою привлекательность песни с такими зачинами:

______________

* Nursery Rhymes and Tales, their Origin and History by Henry Bett. Генри Бетт, Детские стихи и сказки. Их происхождение и история, 1924, стр. 58.

Тень, тень, потетень…

Постригули, помигули…

Коля, моля, селенга…

Перя, еря, суха, рюха…

Цыкень, выкень…

Колень-молень…

и т. д.

И пусть теперь филологи доискиваются, что значило в старину перя, еря; мы знаем, что для русских детей уже около полутысячи лет оно не значит ровно ничего и что именно в таком забвении смысла (если только был этот смысл!) заключается многовековая привлекательность подобных стихов для каждого нового поколения детей.

До какой степени ритм и рифма бывают для многих детей важнее, чем смысл стихов, я убедился, наблюдая свою четырехлетнюю дочь на горячих сестрорецких песках. Она деятельно разыгрывала сама для себя какую-то бесконечную сказку о зайцах. Она была зайчиха, и у нее было десять зайчат. Игра так захватила ее, что вскоре она заговорила стихами. Я не слишком прислушивался к этим стихам, но вдруг меня поразили слова:

Шибко зайчик побежал,

А за ним бежит Журнал.

— Журнал? — спросил я. — Почему же журнал?

Она была застигнута врасплох, покраснела, но через минуту нашлась:

— Неужели ты не понимаешь? Журнал — это зайчик такой… Он читал журналы, журналы, журналы, вот его и прозвали Журнал.

Так была придумана — задним числом — логическая мотивировка для явно бессмысленной рифмы, не имевшей вначале никакого отношения к сюжету. Самому ребенку эта мотивировка была не нужна, он отлично обходился без нее. Когда же ему пришлось призадуматься, чтобы найти ее для непонимающих взрослых, он утратил и ритм игры, и аппетит к стихотворству.

Повторяя свой импровизированный стих, дети могут деформировать слово, но ни при каких обстоятельствах не нарушат напева, который для них есть первооснова стиха. Когда мальчик закричал за столом:

Дайте, дайте, дайте мне

Ка-артофельно пюре!

он достиг безукоризненного ритма путем решительной расправы со словом «картофельное»: удвоил его первый звук и совсем уничтожил последний.

С неменьшей решительностью деформировала слова своей песни трехлетняя Аня — в угоду тому же полновластному ритму. Анина мать лежала в постели и кормила грудью новорожденного, которого только что привезла из родильного дома. Аня прыгала вокруг своего нового брата и выкрикивала в бурном восторге:

Мама с мальчиком лежит

И грудой его кормит!

Мама с мальчиком лежит

И грудой его кормит!

«Грудой» и «кормит» — жертвы ритму. Через час девочка сама объяснила отцу:

— Надо бы «грудью»… но «грудой» — чтобы было складнее.

Дерзко, без дальних раздумий, маленькие дети ломают любую словесную форму, лишь бы только обеспечить победу своему любимому ритму (а также порою и рифме).

Наточка Вернандер, двух с половиною лет, выкрикнула как-то такие стихи:

Плывут уточка с гусем

На раздутых парусём.

Произнеся это двустишие, она тотчас же заметила, что ею нарушены какие-то важные нормы, и стала объяснять подобно Ане:

— «Парусём» — это чтобы было красиво.

Трехлетняя Лена раскрашивала картинки и повторяла ритмически:

Красный дом

Из солом.

Красный дом

Из солом.

Двое детей были посланы к дачным соседям за газетами. Девочка вернулась с охапкой «Известий», а мальчик вбежал в комнату с пустыми руками, победоносно крича:

Я не та-ак волоку.

Я в галопию скаку!

Я не та-ак волоку.

Я в галопию скаку!

Слово «галоп» было отлично известно ему. Но ради стихотворного размера он незаметно для себя создал на бегу слово галопия, благодаря чему у него получился совершенно правильный хорей. Так велико у ребят чисто мышечное ощущение стиха. От движения — к звуку, от звука — к слову, — вот истинный путь «экикик».

Таким же стремлением к ритму объясняется то усечение, которому подверглось слово кошка в детских стихах, обращенных шестилетней поэтессой к собаке:

Джойка, Джойка, ты малыш,

Ты гоняешь кош и мышь.

«Грудой», «галопия», «ка-артофельно», «кош», «кормит» — дети охотно подвергнут такой деформации любое слово, нарушающее ритм.

Папа уезжает в командировку.

Четырехлетний Леня удивлен:

— Так папа у нас командир?!

И мальчик мгновенно изобретает двустишие:

А мой папа командир,

В командирку укатил.

Мать поправляет его:

— Не в командирку, а в командировку.

Он пробует ввести в свою песню это длинное слово, но оно разрушает ее, и потому через минуту он снова поет: «в командирку». Так велико у него чувство ритма, что, как и всякий поющий ребенок, он предпочитает исказить форму слова, лишь бы сохранить в неприкосновенности ритм (сообщено его матерью А.С.Мазаевой).

Каков же ритм всех этих детских экспромтов, вызванных пляской и прыганьем?

Сколько ни доводилось мне слышать подобных стишков, во всех один и тот же ритм: хорей.

Почему это так, я не знаю.

Может быть, потому, что дети всего мира прыгают и пляшут хореем; может быть, потому, что еще грудным, бессловесным младенцам все матери внушают этот ритм, когда качают и подбрасывают их, когда хлопают перед ними в ладоши и даже когда баюкают их (так как «баю-баюшки-баю» есть хорей), — но, как бы то ни было, это почти единственный ритм радостных детских стихов. Хорей, который порою сопряжен с анапестом.

Лучшие детские народные песни (такого же плясового склада) имеют в огромном своем большинстве тот же единственный ритм.

Возьмите наиболее характерные песни из тех, которые собраны Шейном в московских, тульских и рязанских деревнях, и сравните их с английскими Nursery Rhymes. Всюду на первое место выступит тот же хорей:

Тюшки, тюшки, тюшки!

На горе пичужки…

Ай дуду, дуду, дуду!

Сидит ворон на дубу…

Три-та-та, три-та-та!

Вышла кошка за кота…

Дон, дон, дон!

Загорелся кошкин дом…

А чучу, чучу, чучу!

Я горошек молочу…

А тари, тари, тари!

Куплю Лиде янтари…

Тенти, бренти! Сам сокол

Через поле перешел…

Куба, куба, кубака,

Тама яма глубока…*

Хитэм, питэм, пенни, пай,

Поп э лори, джинки джай!

Инэ, минэ, майнэ, мо,

Бэссэ, линэ, лайнэ, ло!

______________

* Русские народные песни, собранные П.В.Шейном, М. 1870, стр. 9, 14, 17, 40, 58 и др.

Все эти разнообразные отрывки излюбленных детских стишков, созданных в разные века в разных концах Европы, как бы сливаются в одно стихотворение до того они схожи между собой, однородны и по расположению слов, и по ритму.

Я нарочно выбрал такие из них, повышенная эмоциональность которых не вызывает сомнений, так как сказывается в структуре стиха: каждое стихотворение начинается какой-нибудь тарабарской запевкой, имеющей характер междометия, выкрикиваемого по нескольку раз: тенти-бренти, дон-дон-дон, ай дуду-дуду-дуду, а чучу-чучу-чучу и т.п. В этих междометиях ярче всего выражается плясовая сущность народной поэзии для детей. Тут топот ног, тут вскидывание рук, тут опьянение звуками — воистину дети всего мира — одна сплошная секта прыгунов.

Недаром так неистово кричала орава детей, прыгая вокруг большого стола:

Ситцевый галопа!

Скачет вся Европа.

Ситцевый галопа!

Скачет вся Европа.

Это тот самый «галопа», который у всякого здорового ребенка так часто реализуется в стих:

Я не та-ак волоку,

Я в галопию скаку!

Об этом «галопе» одна мать (Инна Клевенская) сообщила мне из города Калинина такой эпизод:

«Мой сын Павел вбежал ко мне с сияющими глазами, держа в руке растение сурепку, и закричал в восторге:

— Мама, эта травка — арбикой?

Затем — он впереди, а дети за ним — помчались в галоп вокруг комнаты, распевая дико, но вдохновенно:

Эта травка — арбикой!

Эта травка — арбикой…»

Здесь обнаруживается с особенной ясностью общественный характер «экикик». Они прилипчивы. Они заразительны. Стоит одному из детей выкрикнуть какое-либо ритмическое сочетание звуков, эти звуки мгновенно подхватываются всеми другими детьми, и, таким образом, личное творчество поэта-ребенка становится хоровым, коллективным.

В приведенном письме очень четко отмечены все этапы такого обобществления стихов.

Сначала — одинокий восторг мальчугана, нашедшего неизвестную травку, которой он дал такое необыкновенное имя: арбикой.

Потом — его взволнованный ритмический возглас, в котором он сам не заметил стиха:

— Мама, эта травка — арбикой?

Потом восприятие этого возгласа коллективом детей, которые чутко улавливают здесь стиховое звучание, ощущают этот возглас как хорей и начинают пользоваться им для своей массовой экстатической пляски, вовлекая в нее и поэта.

Такое коллективное детское творчество мне случалось наблюдать не раз. Я часто был свидетелем того, как группа детей, услышав какой-нибудь случайный отрывок прозаической речи, тут же превращала эту прозу в стихи. Помню, на даче в Куоккале проезжал мимо нашего сада незнакомый финн-зеленщик и, ни к кому не обращаясь, сказал:

— Дождь прошел, дорога сукка! — выразив этой лаконической фразой свою радость по поводу того обстоятельства, что, несмотря на вчерашний ливень, дорога осталась сухой.

Дети тотчас же уловили в этой загадочной фразе свой любимый хорей и, когда испугавший их финн скрылся за поворотом дороги, закружились, как факиры, выкрикивая:

Дождь прошел, дорога сукка!

Дождь прошел, дорога сукка!

Так случайная прозаическая, не совсем понятная фраза стала заразительным и звонким стихом, организующим коллективную детскую пляску.

Как-то весной в деревне несколько ребятишек сидели на жерди забора, а один из них бегал, ловил майских жуков и во время ловли крикнул: «Жук, жук, ниже, — я тебя не вижу!..» У него получился нечаянный стих. И сразу все сорвались с места, начали прыгать, бегать за жуками и кричать:

Жук, жук, ниже,

Я тебя не вижу!

Жук, жук, ниже,

Я тебя не вижу!

С тех пор это повторялось ежедневно, пока были жуки.

Стихи такого рода, как мы видели, бывают по необходимости кратки и никогда не выходят за пределы двустишия, так как во время пляски маленьким детям нужны однообразные звуки, могущие быть повторяемыми бесчисленное множество раз.

Другое дело, когда детские стихи создаются не пляской, а какой-нибудь ритмической работой, слагающейся из более разнообразных движений. Такие внушенные работой стихи бывают гораздо длиннее, и ритм у них более сложен.

Много лет назад, к моему удовольствию, мне удалось подсмотреть, как пятилетние дети и другие, немного постарше, сами сложили удивительную рабочую песню, которая прекрасно ритмизировала их трудовые процессы.

Произошло это так.

Я жил на даче в Финляндии, в поселке, который нынче называется «Репино», и с целой артелью детей ходил за водою в «Пенаты» к Илье Ефимовичу Репину, у которого в саду был абиссинский колодец. Ведро у нас было маленькое, я надевал его на длинную палку, и дети несли его вместе со мною, гордясь, что помогают взрослому человеку работать.

Дорога была трудная: ведро зацеплялось за пни и корни. Особенно мешали два пня, торчавшие на середине дороги, и всякий раз, когда мы к ним приближались, я уговаривал детей быть осторожнее: не расплескать бы воды. После каждых шестнадцати шагов мы останавливались и минуты две отдыхали. И вот на третий день нашей совместной работы, когда в ней наметился ритм, дети, шагая с ведром, стали выкрикивать такие стихи:

Два пня,

Два корня

У забора,

У плетня,

Чтобы не было разбито,

Чтобы не было пролито,

Блямс!

При крике блямс они, как по команде, останавливались и тихо опускали ведро на землю. Потом снова брались за палку и снова выкрикивали те же стихи, шагая в такт своим крикам. Замечательно, что стихи были как раз такой длины, чтобы заполнить собою весь путь между двумя остановками: их хватало ровно на шестнадцать шагов.

Впрочем, не только своей длиной отличаются эти стихи от тех плясовых экспромтов, о которых мы сейчас говорили: самый стиль их другой. В них нет упоения пляской — это бравая, но истовая песня работников, напрягающих силы, чтобы возможно тщательнее выполнить свою работу. Правда, здесь тот же хорей, но в этом хорее не прыжки и подскакивания, а мерная, несколько затрудненная, хотя и бодрая поступь. Здесь каждое слово осмысленно, ибо продиктовано самой обстановкой труда.

Это не помешало младшему поколению детей на следующее лето воспользоваться нашей песней для обычных безудержных плясок. Они кружились на морском берегу и выкрикивали:

Два пня, два корня,

Поглядите на меня,

Блямс!

И при крике блямс падали на песок как подстреленные.

В глазах детей стихи до такой степени неотделимы от танца, что дети склонны измерять «плясовитостью» даже волшебные сказки.

Тетя Зося сказала Маринке по поводу моего «Бармалея»:

— Зачем, не понимаю, нужны такие пустопорожние книги!

— Ах, тетя, — возразила Маринка, — ее всю можно протанцевать!

К числу коллективных стихов относятся также и те, которые недавно получили название: «дразнилки».

В старое время эти стихи обычно выкрикивались толпой возбужденных детей, преследовавших какого-нибудь ненавистного им человека — хромого, сумасшедшего, горбатого, рыжего.

При этом дети не просто бежали за врагом, а прыгали и плясали, как дикие, что опять-таки сказывалось в ритме стихов.

Бывало, что эта дикарская пляска происходила на месте — когда, например, две группы детей стояли одна против другой, как две армии, готовые к бою, и обменивались рифмованной бранью, которая каждую минуту могла перейти в драку.

Я много слыхал этих детских дразнилок, и мне кажется, что их наиболее характерное свойство — в звуковых вариациях первого слова, в повторах, свидетельствующих о том возбуждении, в котором находились произносившие их.

Таковы народные дразнилки:

Федя-бредя

Съел медведя…

Цыган, мыган

Кошку дрыгал…

Коля-моля селенга

Съел корову и быка.

Эта звуковая инерция — верный знак, что дразнилки принадлежат к числу таких же эмоциональных стихов, как и те, о которых было сказано выше.

В большинстве дразнилок господствует опять-таки хорей. Иные из них производят впечатление ямбов, но не нужно забывать, что у них первый слог во время произнесения вытягивается: «Бе-эсштанный рак», «Е-эгорка косой», что и делает эти строки хореями.

Дразнилки бывали направлены не только против людей, но и против животных, ненависть к которым дети иногда разжигали в себе.

Живя в деревне под Лугой, я видел, как соседские дети, ежедневно проходя мимо мельницы, хором упрекали жившего там индюка за то, что он будто бы похитил поросенка, и в своих упреках доходили до ярости, с каждым новым криком распаляясь все больше:

Индя, индя, красный нос,

Поросеночка унес,

Индю в городе поймали,

Красны сопли оторвали.

Стихи эти, вряд ли сочиненные самими детьми, были насыщены свирепой, хотя и беспричинной ненавистью, которая так и звенела в каждом крике.

Справедливость требует отметить, что через два месяца, осенью, я встретил тех же детей, когда они торжественной процессией направлялись на мельницу, неся на круглых дощечках, которые издали показались мне большими подносами, разноцветные и яркие груды ягод, грибов и цветов.

— Куда вы идете?

— К индюку. Он сегодня именинник.

Они шли поздравить индюка с именинами и несли ему богатые дары, совершенно позабыв о той ненависти, которую все лето разжигали в себе своей песней.

Дразнилки часто бывают экспромтами. Трехлетняя Аня, услышав, как хвалится какая-то барыня, что у нее мать из дворян, тотчас же прибавила в рифму:

— А отец из обезьян.

И, взволнованная своей хлесткой нечаянной рифмой, закружилась по комнате и закричала пронзительно:

Твоя мама из дворян,

А отец из обезьян!

Твоя мама из дворян,

А отец из обезьян!

Так нежданно-негаданно у нее получился хореический стих, без которого подлинные дразнилки немыслимы.

Есть еще одно качество в экикиках трехлетних детей: все они проникнуты радостью. Они не знают ни вздохов, ни слез. Это песни счастья, это высшее выражение того довольства собою и миром, которое так часто охватывает каждого здорового младенца. Какое счастье, что мне дали пику! Какое счастье, что мама «кормит» моего брата «грудой»! Какое счастье, что мой мыльный пузырь залетел в такую высоту!

Едва ли Фридрих Шиллер был так счастлив, сочиняя свой гимн «К радости», как был счастлив трехлетний Бубус, выкрикнувший в избытке блаженства:

С рынку бабушка пришла

И конфету принесла!

Это песни самоутверждения и бахвальства, без которых ребенок — не ребенок, так как ему всегда необходима иллюзия, что он умнее, сильнее, храбрее других.

Никто никогда не бывает так самодоволен, как двухлетний младенец: он рад без конца восхищаться своими мнимыми удачами и качествами. Нужно было слышать, с какой надменностью произносил слово «я» крохотный четырехлетний поэт, когда он дразнил свою сестру ее маленьким ростом:

Я-а больше тебя,

А ты меньше комара!

Самая веселая песня, какую я когда-либо слыхал от трехлетних поэтов, заключала в себе следующий текст:

Бом, бом, тили, тили,

Нашу маму сократили.

Бом, бом, тили, тили,

Нашу маму сократили.

Помню, я вернулся домой из Хельсинки в Куоккалу; дети мои выбежали мне навстречу и, прыгая, запели в упоении:

А нас обокрали!

А нас обокрали!

Для них это была нечаянная радость, и они удивились, что я не разделяю ее.

Таким образом, мы можем сказать, что среди стимулов, порождающих в детской душе киники, главную роль играет приятная новизна впечатлений. Новый человек. Новое, неслыханное слово. Новая, невиданная вещь. Внезапная перемена обстановки, даже перемена погоды.

Я никогда не забуду, как четырехлетнего украинца Валю поразил обломок утюга, внесенный зачем-то в квартиру. Этот обломок показался ему такой сенсационной новинкой, что сначала он выразил свое изумление так:

— Тю! Половина утюга!

А потом, уловив в этой прозаической фразе хорей, тотчас превратил ее в стих и выкрикнул с мягчайшим украинским акцентом:

А-га-га! Тю-га-га!

Половина утюга!

А-га-га! Тю-га-га!

Половина утюга!

Это была опять-таки песня нечаянной радости.

И вот, например, экспромт Вики Ч. о неожиданном приезде отца:

Дримпампопи!

Римпампони!

Едет папа на вагоне,

Молодец паровоз

Хорошо его довез!

Отъезд больного отца в санаторий тоже может сделаться предметом веселых стихов:

Папа едет в Красный Вал

Поправляться наповал!

Но проходит еще два года, и в детских стихах появляются минорные звуки. Так, пятилетняя Мура, осматривая подарки, полученные ею в день рождения, произнесла элегически:

Если б каждо воскресенье,

Было бы мое рожденье,

Было б хорошо!

и вздохнула о несовершенстве вселенной, где такие идеалы остаются мечтой.

По мере того как дети становятся старше, киники умирают в их поэзии, и дети постепенно усваивают новые формы стиха, не связанные с экстатической пляской.

На шестом или чаще всего на седьмом году жизни они понемногу переходят от эмоциональных выкриков к чисто литературным стихам.

Вначале создается переходная форма, где еще господствует прежний хорей и рифмованные строки все еще расположены рядом, но эти строки уже выходят за пределы двустиший, а их тема становится гораздо сложнее.

Шестилетняя Аня, узнав, что какого-то мальчика высекла сердитая тетка, воспела свою мать в таких стихах:

Мама умная была

И меня не посекла.

Ай люли, люли, люли,

Ты меня всегда люби,

Я теперь тебя люблю,

Не кап-риз-ни-ча-ю.

Это все еще экспромт, в ритме еще чувствуется некий «экстаз», но стихи гораздо истовее, чем киники, и, главное, втрое длиннее. Проходит еще полгода, и всяким экикикам конец. Стихи становятся нестройны и бесформенны, их ритмы начинают заметно хромать, потому что к этому времени ребенок утрачивает моторное ощущение стиха, и его импровизации выражают уже не «экстаз», а чаще всего рассуждение, раздумье.

В этом отношении новый период детского стихотворства представляет собою высшую стадию по сравнению с предыдущим периодом, так что едва ли можно жалеть, что прогресс достигается ценою временного угасания чувства ритма.

Вот, например, какие непевучие стихи сочинил шестилетний Никита Толстой:

Некоторые люди нуждаются в молоке,

Но рыба в этом не нуждается.

Она плавает по реке.

Стихи резонерские. Их интонации подсказаны не песней, не пляской, а рассудочным, прозаическим говором.

Оттого-то в эту пору — от пяти до десяти лет — дети так часто слагают белые, «свободные» стихи — без всякого определенного ритма:

Я видывал яблоко

В царском саду.

Ему не завидовал:

Ведь оно за решеткой,

Оно за решеткой.

Эта элегия девятилетнего Кесария В. есть, в сущности, поэтическое рассуждение о рабстве. Она очень грациозна, умна, но ее природа иная, чем в плясовых экикиках: «правильный» и «стройный» размер только испортил бы ее интонации.

Такое же разрушение «правильной» формы наблюдается и в другой (тоже превосходной) элегии Кесария В.:

Между мрачными скалами

Одна сосенка растет

На берегу морском.

Она морю стон свой шлет:

«Ой, милые волны!

Вы ведрами льете соленую воду

На нежную кожу мою,

Мне больно, мне больно!

Вы, милые волны, оставьте,

Подумайте!»

Но волны не слушают стонов сосны.

Вначале поэт, очевидно, пытался построить это стихотворение хореем, но уже на третьей строке перешел к свободному стиху, а на пятой отказался от рифмы.

Одно время я был склонен ошибочно думать, будто здесь наблюдается некий регресс в душевном развитии ребенка. С горечью я отмечал, что, чуть только ребенок оторвется от пляски и песни, его стихи почти всегда становятся дряблой нескладицей. Они уже не возникают экспромтом, а, напротив, «сочиняются», «выдумываются», и мудрено ли, что в большинстве этих сочиненных стихов нередко отсутствует какой бы то ни было определенный напев или строй.

— Мамочка, послушай стихотворение, которое я сочинил, — говорит интеллигентский ребенок, четырех с половиною лет, и декламирует такие стихи:

Поздно вечерком

В поле я остался,

Лошади наши не будут видеть,

Куда ехать. Ну, что же? Я заеду, где одеяло

взять,

На холодной травке

Будем мы лежать*.

______________

* Э.И.Станчинская, Дневник матери. История развития современного ребенка от рождения до 7 лет, М. 1924, стр. 67.

Это не проза и не стихи — это хаос. Попробуйте прочитать их вслух, и вы увидите, что ребенок словно сразу оглох, сразу потерял чувство стиха, еще вчера поражавшее своей остротой.

Особенно огорчали меня стихи восьмилеток — грамотных, благонравных детей, которые для сочинения стихов прилежно садятся с карандашом за бумагу и тем самым отрывают себя от каких бы то ни было ритмических действий — от пляски и махания руками.

Правда, у некоторых особо одаренных детей тяготение к музыке стиха, к его ритму сохраняется и в этот период, о чем свидетельствует, например, в своей «Автобиографии» Александр Твардовский: приблизительно на восьмом году жизни он сочинил одно стихотворение, в котором, по выражению поэта, не было «ни лада, ни ряда, — ничего от стиха». «Но я, — говорит он, — отчетливо помню, что было страстное, горячее до сердцебиения желание всего этого — и лада, и ряда, и музыки, желание родить их на свет, и немедленно, — чувство, сопутствующее и доныне всякому замыслу»*.

______________

* А.Твардовский, Статьи и заметки о литературе, М. 1961, стр. 154.

Именно в тот период, когда ребенок не имеет ни малейшей возможности удовлетворить собственным творчеством свое «горячее до сердцебиения желание лада и ряда», он чаще всего удовлетворяет его чужими стихами, причем порою эти чужие стихи так интенсивно переживаются им, что он по душевной неопытности готов считать их автором себя.

— Бабушка, — говорит восьмилетняя Вера, — запиши в тетрадь стихи:

Безмолвное море, лазурное море!

— Но ведь это не твои стихи, это написал Жуковский.

— Да… Только это и мои тоже… Пускай это будут и его стихи, и мои вместе!

— Как же ты выучила эти стихи?

— Говорю же я тебе, что я их не учила; я сама их сочинила. Ведь это же про Крым. Как же ты не понимаешь?

Вот типическое отношение восьмилетнего автора к творчеству его великих предшественников. Точно такой же случай сообщила мне Е.В.Гусева из Киева:

«Однажды утром Светик проснулся с озабоченным видом и потребовал, чтобы я поскорее одела его.

— Я хочу написать стихи, только не детские, а для больших…

Светик сел к столу, взял карандаш и бумагу и задумался. Потом говорит:

— Знаешь, мама, я напишу «Выхожу один я на дорогу».

— Но ведь это не твои стихи, а Лермонтова.

— Так ведь Лермонтов умер, мамочка, пусть это будут теперь мои стихи».

Назвать этих детей плагиаторами может, конечно, лишь тот, кто совершенно не знает детей.

Впрочем, такие случаи сравнительно редки. Чаще всего стремление «к ладу и ряду» выражается у восьмилетних ребят подражанием.

В той же автобиографии Твардовского приводятся такие стихи, сочиненные им в этом возрасте:

Раз я позднею порой

Шел от Вознова домой.

Трусоват я был немного,

И страшна была дорога:

На лужайке меж ракит

Щупень старый был убит…*

______________

* А.Твардовский, Статьи и заметки о литературе, М. 1961, стр. 154.

Стихотворение написано под влиянием Пушкина: четыре строки по «Вурдалаку» и две — по «Шотландской песне» («В чистом поле под ракитой богатырь лежит убитый»)*. Если даже такой самобытный поэт, как Твардовский, начал в детстве с подражательных стихов, что же сказать о тех детях, стихотворство которых есть явление временное, всецело обусловленное определенным периодом их духовного роста? Все их «творчество» в этот период сводится чаще всего к перепевам. На конкурс, устроенный Центральным домом художественного воспитания детей (в Москве), школьник Исидор Амшей прислал, например, такие стихи, внушенные «Тремя пальмами» Лермонтова:

______________

* Впрочем, возможно, что рифма «ракит» и «убит» была внушена Твардовскому фольклором.

В песчаных степях кара-кумской земли

Три гордых шофера машину вели.

В печати не раз отмечалась эта склонность школьников ориентироваться в своем стихотворстве на знакомые литературные тексты. Педагог Пасхин приводит, например, такие стихи, заимствованные учениками у классиков:

Еще в полях белеет снег

И грач не прилетал.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Весна! Как много в звуке этом…*

______________

* А.Пасхин, Школьные поэты. Журнал «Искусство в школе», 1928, № 1, стр. 26. См. также «Учитель и школа», 1914, № 3, стр. 16-31.

Детьми воспроизводятся не только чужие сюжеты, но и чужие ритмы. Так, Вера Н., начитавшись и наслушавшись Некрасова, начала писать свои стихи некрасовским щемящим анапестом:

Не ходите гулять, мои детки,

Не губите сердечко мое!

Будьте добрыми, милые детки,

Пожалейте сердечко мое!

Перечитывая такие стихи, я еще нежнее вздыхал о моих любимых экикиках, которые рядом с этими виршами казались мне еще звонче и ярче.

О СТИХОВОМ ВОСПИТАНИИ

Но потом я понял, что был не прав, осуждая стихотворения старших детей. Как бы ни были плохи эти тусклые строки, оторванные от жеста и пения, они являют собой высшую стадию в развитии ребенка именно потому, что они оторваны от жеста и пения.

До четырехлетнего возраста ребенок был и поэт, и певец, и плясун одновременно, а теперь стихотворство впервые становится для него самостоятельной деятельностью, отделенной от всякого другого искусства.

Кончился период слияния поэзии с криками и топотом ног, началась эпоха дифференциации искусств, соответствующая более высокой культуре.

До этой поры всякий стих, произносимый ребенком, был лишь одним из элементов игры, а теперь он — самоценное целое. Как же ему не спотыкаться на первых порах!

Впрочем, он спотыкается далеко не всегда, потому что перерождение ритма не есть еще уничтожение ритма.

Вчитайтесь, например, в такие строки четырехлетнего Адика Павлова:

Мы пойдем в лес,

Будем там собирать чернику, пьянику и грибы.

Мы пойдем в сад,

Будем рвать там вишни и цветы.

Мы пойдем на волю,

Будем гнать домой коров.

Мы пойдем на речку,

Будем купаться и сидеть на песке*.

______________

* А.Д.Павлова, Дневник матери, М.-Л. 1924, стр. 102-105.

Эти стихи еще не оторвались от песни, но плясовых элементов у них уже нет никаких. И тем не менее в них слышится отчетливый внутренний ритм: недаром они разделены на параллельные двустишия.

«Правильными» же ритмами дети овладевают лишь на десятом году, а иные и позже. Вот какой сатирический (почти правильный) ямб сложила в старину девятилетняя школьница о своем ненавистном учителе:

Сидит мучительный,

Карандашом стучительный.

А другая сочинила такую элегию:

Экзамен,

Как камень.

На сердце упал

И долго-предолго

На месте лежал.

И ждет моя Нина, когда все пройдет,

Когда сдаст экзамен и камень спадет*.

______________

* А.Крученых, Собственные рассказы, стихи и песни детей, М. 1923, стр. 10.

Это очень четкий амфибрахий, выдержанный от первой строки до последней. Но, вообще говоря, организованная, вполне литературная форма появляется, как я заметил, лишь у детей двенадцати — тринадцати лет, и только тогда, но не раньше, можно с некоторой долей вероятия определить, у кого из них есть поэтический дар.

Вот отрывок из поэмы одной — несомненно, талантливой двенадцатилетней писательницы, воспевающей электрификацию деревни:

Повернула в хлеву выключатель,

Расплескался по стенам свет,

Удивленно коровы мычали,

Покосись на лампочку ГЭТ.

Стихи подражательные, но, если бы в школе, где училась девочка, нашелся педагог, понимающий дело, поэтесса, может быть, с большей легкостью выбилась бы на самостоятельный путь*.

______________

* Впоследствии так и случилось. Ныне она известный советский поэт Ольга Берггольц.

Конечно, никто не требует, чтобы педагоги делали учеников стихотворцами, но они обязаны научить их подлинному восприятию стиха, развить у них умение наслаждаться чужими стихами.

Все это очень волнует меня, так как я принадлежу к числу тех чудаков, которые любят поэзию больше, чем всякое другое искусство, и знают на опыте несравненные радости, которые дает она тем, кто умеет наслаждаться ею.

Я давно уже с грустью слежу, как иные педагоги убивают в ребенке естественное чувство стихотворного ритма, которое, как мы видели, присуще ему в раннем детстве.

Многие даже не задумываются над тем, что если дети обучаются пению, слушанию музыки, ритмической гимнастике и проч., то тем более необходимо обучать их восприятию стихов, потому что детям, когда они станут постарше, предстоит принять огромное стиховое наследство от Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Фета, Тютчева, Блока, Маяковского, Байрона, Гёте, Гюго. Но что сделают с этим наследством наследники, если их заблаговременно не научат им пользоваться? Неужели никому из них не суждена величайшая радость: читать, например, «Медного всадника», восхищаясь каждым ритмическим ходом, каждой паузой, каждым пиррихием? Неужели это счастье, столь услаждавшее нас, будет уже для них недоступно? Вправе ли мы эгоистически пользоваться этим счастьем одни, ни с кем не разделяя его? Не обязаны ли мы передать его детям?

Но что сделано педагогами нашими для стихового воспитания детей?

Где бы я ни очутился, я, ни минуты не медля, прямо с парохода или с поезда бежал к детворе — в детский сад или в детский дом и всюду видел столько настоящей и нежной заботы о детях, что весело было глядеть.

Но в этой бочке сладчайшего меда всегда была ложка дегтя. Покуда дети пели, плясали, играли, работали, я смотрел на них с великим удовольствием. Когда же они начинали читать мне стихи, которым их научили в школах или в детских домах, я нередко чувствовал себя истинным мучеником. Наряду с произведениями Твардовского, Маршака, Михалкова — штампованные фразы, сумбурная ритмика, грошовые рифмы. Я готов был плакать от досады. Я говорил, что, приучая ребят к такой мертвечине, мы калечим их художественный вкус, искажаем их литературное развитие, внушаем им неряшливое отношение к слову, что вся эта труха затрудняет несчастным ребятам доступ к подлинным произведениям поэзии, — но многим педагогам моя писательская боль была чужда, так как эти отличные люди (такие полезные в других отношениях) лишены были словесной культуры. У них не было никакого мерила для оценки произведений поэзии.

Это глухонемые в опере. Они не могли бы отличить Баратынского от Надсона или, скажем, Плещеева. Для них звучали одинаковым звуком и ямбы Барбье, и анапесты Некрасова, и стукотня халтуривших писак. Почти в каждом детском доме, в каждой школе я видел даровитых ребят, из которых при других обстоятельствах могли бы выработаться неплохие писатели, но их дарования глохли в тех антилитературных условиях, в которых они находились. «Исправления», внесенные в их стихи педагогами, почти всегда ухудшали первоначальную версию.

До чего нечувствительны многие взрослые к ритмике детских речей, свидетельствует, например, такая запись в одной педагогической книжке:

«Вове Г. (2 года и 4 месяца) сестра-воспитательница говорит, вводя его в спальню:

— Тихонько, Вова, не шуми, потому что Яша спит.

— Патянюсся Яся пит! Патянюсся Яся пит! Патянюсся Яся пит! — повторяет Вова шепотом и, уже уложенный в кроватку, шепчет это до тех пор, пока не засыпает. В данном случае новым для него явилось слово «потому что», которое ему и нужно было заучить»*.

______________

* Л.В.Полежаева, Детская речь и развитие ее, М. 1927, стр. 19.

Факт любопытный, но объяснение факта неверное. Ребенок совсем не оттого повторял эти фразы, что ему хотелось зазубрить незнакомое слово. Он повторял их оттого, что в них был ритм, его излюбленный ритм — хорей. И автор должен был печатать их не прозой, а стихами:

Патянюсся Яся пит!

Патянюсся Яся пит!

Патянюсся Яся пит!

Я привожу этот случай, чтобы показать, как мало внимания уделяли еще так недавно даже наиболее квалифицированные из наших педагогов стиховым излияниям детей. Даже слыша своими ушами, как ребенок услаждает себя напевным повторением стихотворной строки, они не замечали стихов, а усматривали тут одну зубрежку.

К счастью, такое пренебрежение к стихам мало-помалу отодвигается в прошлое. Усилиями передовых педагогов, их учеников и последователей стиховое воспитание начинает входить в систему педагогики детского сада. Любовно и вдумчиво составлена известная книга Академии педагогических наук «Художественное слово дошкольнику» («Пособие для воспитателей детских садов», М. 1952).

Редактор книги очень хорошо говорит в предисловии и о «музыкальном рисунке» стихов, и о «звуковом рисунке» поэтических образов, и о методике развития «чувства ритма» — хорошо, но как-то робко, вполголоса, ежеминутно подкрепляя свои мысли целым ворохом авторитетных, но совершенно излишних цитат из области физиологии и лингвистики, словно приобщение ребенка к поэзии нуждается в таких многочисленных идейных подпорках. Надеюсь, что в новом издании книги большинство таких подпорок уже не понадобится.

В ближайшей связи с этим сборником находится вышедшая в Учпедгизе работа Р.И.Жуковской «Чтение книги в детском саду» (1955). Почти вся она посвящена восхвалению педагогической ценности стихов для детей. Очевидно, автор убедился на опыте, что наиболее питательная и здоровая духовная пища дошкольников — это именно стихи, а не проза. Основная идея книги определяется словами Белинского о влиянии стихов на детей — словами, которые автор цитирует на одной из первых страниц: «Пусть ухо их (то есть детей. — К.Ч.) приучается к гармонии русского слова, сердца преисполняются чувством изящного; пусть и поэзия действует на них, как и музыка — прямо через сердце…»*

______________

* В.Г.Белинский, Полн. собр. соч., т. IV, М. 1954, стр. 88.

Я читал эту книжку и радовался. Давно ли всякие разговоры о стиховом воспитании казались большинству педагогов вредной и бессмысленной ересью и вот из их среды то и дело выдвигаются люди, которые осуществляют «вредную ересь» на практике.

Но радость моя была неполна, потому что на самом-то деле стиховое воспитание подменяется здесь «воспитанием при помощи стихов», так что цитата из Белинского о «чувстве изящного», о «гармонии русского слова» оказывается сама по себе, а вся книга сама по себе. Стихи здесь рассматриваются почти исключительно с узкоутилитарных позиций — как служебный материал для дидактики. Все это — отрыжка недоброго прошлого. Но так как материал почти всегда высокого литературного качества, то дидактические задачи почти всегда осуществляются здесь в живом сочетании с эстетикой.

Это тем более ценно, что существуют и посейчас методисты, которые, говоря о художественном воспитании детей, совершенно игнорируют поэзию. Таков, например, Н.И.Болдырев, автор актуальнейшей книги «Роль школы и семьи в воспитании детей». В этой книге скрупулезно учитывается воспитательное значение музыки, живописи, театра, кино, — но о стихах ни полслова.

* * *

В заключение я хотел бы сослаться на свой собственный педагогический опыт.

Воспитывая своих детей, я пытался привить им с самого раннего возраста строгий и здоровый эстетический вкус, дабы раз навсегда забронировать их от всякой литературной пошлятины.

Надежным материалом для достижения такой воспитательной цели послужил мне, конечно, фольклор — главным образом героический эпос. Я читал своим детям и их многочисленным сверстникам былины, «Одиссею», «Калевалу» и убедился на опыте, как нелепы и беспочвенны опасения взрослых, что дети не поймут этой поэзии.

Нужно только исподволь приучить их к непривычному для них складу речи, и они будут готовы часами слушать эти гениальные поэмы, в которых так много очаровательной детскости. Самая лексика этих поэм, поначалу якобы чуждая детям, отпугивающая их своей архаичностью, будет в конце концов воспринята ими как близкая, живая, понятная, и они не только полюбят ее, но и введут в свой речевой обиход, что неминуемо должно повлиять на их общее языковое развитие.

Особенно привлекательными для детей оказались былины о Добрыне, Ваське Буслаеве, Чуриле, Илье Муромце, Дюке, Алеше Поповиче. Сборники былин (Гильфердинга и Рыбникова) сделались любимейшими детскими книгами. Самое звучание этих поэм до того полюбилось ребятам, что даже во время игр их речь стала сбиваться на былинный размер. В их лексиконе появились такие слова, как «ярлыки скорописчаты», «калена стрела», «кинжалище булатное». Дело дошло до того, что мой маленький сын однажды назвал свою мать «матера вдова Амельфа Тимофеевна».

Приобщая детей к нашему национальному эпосу, я тем самым пытался выполнить один из патриотических заветов Белинского. «Очень полезно, и даже необходимо, — писал великий критик, — знакомить детей с русскими народными песнями, читать им, с немногими пропусками, стихотворные сказки Кирши Данилова»*. (Так назывались в ту пору былины. — К.Ч.)

______________

* В.Г.Белинский, Полн. собр. соч., т. IV, М. 1954, стр. 88.

Результаты такого раннего знакомства детей с богатырскими песнями не замедлили сказаться позднее на моем малолетнем сыне Борисе, о котором я сейчас говорил. К великому удивлению всех окружающих, он, едва научившись писать, сочинил целый цикл былин и тогда же своим неумелым, младенческим почерком записал их в тетрадку, хранящуюся у меня до сих пор.

Привожу одну из них с буквальной точностью: здесь выправлена лишь орфография, а в тексте не изменено ни единого слова. Дата былины — 1919 год, когда кто-то сдуру рассказал при ребенке ходившие по городу слухи, будто на улицах орудуют ночные разбойники, которые прыгают выше домов при помощи особых пружин, прикрепленных у них к сапогам. Одеты они будто бы в саваны. Городская охрана (сокращенно «Горохр» — так называлась в ту пору милиция) ведет с ними упорную борьбу.

Об этих «пружинках» и повествует в былине ее восьмилетний автор:

БОЙ ПРУЖИНОК С ВАСЬКОЙ САПОЖНИКОВЫМ

А не золото с золотом сливается,

А не серебро с серебром стекается,

А не две горы вместях да сокатаются,

А со всех сторон пружинки собираются,

Собираются на кладбище Смоленское.

На Смоленское кладбище огромное.

А и думают они думу великую,

А великую думу не малую,

Как побить охрану Петроградскую,

А и всю милицию горохрскую,

Чтобы больше их не преследовали,

Не преследовали их, не закапывали,

Не расстреливали их больше пулями.

Крепкими пулями свинцовыми.

А выходит покойник один в саване,

А и в белом саване светящемся,

Говорит покойник таковы слова:

«Ах вы гой еси, пружинки вы все лютые,

Вы все лютые пружинки богатые,

Мы пойдемте-ка по улице похаживать,

А и будем мы охрану Петроградскую,

Петроградскую охрану поколачивать».

Не успел пружинка слово вымолвить,

Закричали все пружинки зычным голосом:

«Мы пойдем-ка по улице похаживать,

А и будем мы охрану Петроградскую,

Петроградскую охрану поколачивать!»

Побежали все пружинки по городу,

По стольному по городу по Питеру,

А и стали охрану Петроградскую,

Петроградскую охрану поколачивать.

Вдруг навстречу им да трамвай катит,

А трамвай катит да с вагонетками.

С вагонеток бежит добрый молодец,

А по имени Васька Сапожников.

Налетели на Ваську три покойника.

Он первого покойника взял разорвал,

Второго покойника взял растерзал,

А третьего покойника взял за ноги,

Стал по улице похаживать,

Стал пружинок пружинкой поколачивать.

А и бил он пружинок ровно три года,

Ровно три года да три часа.

Три часа да три минуточки.

Намахались его плечи могучие,

Разорвались его латы кольчужные,

А не может он побить покойников.

Наконец хотел Васька отъехати.

Из небес же тут Ваське глас гласит:

«Ах ты гой еси, Василий сын Сапожников.

Отсель тебе не уехати.

Ты сражался с пружинками ровно три года,

Ровно три года да три часа,

Три часа да три минуточки,

Посражайся еще восемь лет».

И послушался Василий, сын Сапожников.

Стал сражаться снова с пружинками.

А и день за день будто дождь дождит,

А неделя за неделей как река бежит,

А и год за годом как трава растет,

А проходит ровно восемь лет,

А побил он всех покойников,

Всех покойников до единого.

А тут покойникам славу поют,

А и славу поют им век по веку.

Сколько я ни вчитываюсь в эти стихи, я не вижу здесь ни единого отклонения от канонического стиля былин. Ясно, что юным поэтом вполне усвоены своеобразные формы этого трудного жанра — и ритмика, и синтаксис, и лексический строй — и что он свободно распоряжается ими. Когда он вырос, литература не стала его специальностью. Но привитая с детства любовь к бессмертной народной поэзии осталась в нем до конца его жизни и вооружила его раз навсегда верным и строгим вкусом, этой драгоценной — и такой редкой — способностью ориентироваться среди хаоса литературных явлений, отличая подлинное искусство от всяческой фальши.

Приведу стихотворение двенадцатилетнего поэта Капралова, насыщенное мальчишеской неукротимой энергией:

ПАРОВОЗ

Паровоз, паровоз,

Силы в тебе сколько!

Ты везешь тыщи тонн,

Как не лопнешь только.

Ты идешь день и ночь,

И идешь ты быстро.

Нету друга у тебя

Лучше машиниста.

И в Москву ты прилетел,

Обливаясь паром,

С машинистом удалым,

С черным кочегаром…

и т.д.

«Паровоз» напечатан в сборнике «Стихи детей», вышедшем под редакцией С.Я.Маршака в 1936 году.

Если хотите, чтобы на вас так и хлынуло горячей волной давно забытое детское счастье, прочтите стихотворение «Мимоза» двенадцатилетней школьницы Лены Гулыги. Здесь очень четко срисован этот южный, весенний цветок «желтые шарики», «легкие перышки», — но подлинная лирическая тема стихотворения не мимоза, а бесконечно счастливое детское двенадцатилетнее сердце, до краев переполненное радостью жизни. Автор щедро раздает эту радость всем и каждому, кто в зимнюю стужу, на улицах обледенелого города среди вывесок, троллейбусов, автомобилей, витрин вдруг натыкается — как на нежданное чудо — на этот поэтический предвестник весны.

Хотя все стихотворение насыщено юмором, в его подтексте с самого начала ощущается пафос, полно раскрывающийся в последних строках. Вообще конец «Мимозы» сильнее начала, но все ее части так органически слиты, в ней такая цельность и выдержанность, что охотно прощаешь и сбивчивую дикцию второго стиха («дел своих, забот»), и чрезмерное скопление глагольных созвучий, которое могло бы оказаться губительным для большинства наших «взрослых» стихов. Все искупает прелестная свежесть непосредственного детского чувства.

МИМОЗА

На улицах московских торопится народ,

Множество у каждого дел своих, забот,

По улице иду я — витрины в огнях,

Веточка мимозы у меня в руках.

«Мимоза! Мимоза! Мимоза в январе!

Видать, не побоялась мороза на дворе!»

Еду я в троллейбусе,

Еду я в метро…

Люди удивляются,

Люди расступаются,

Люди улыбаются радостно, тепло:

«Мимоза! Мимоза! Мимоза в январе?!»

«Повыше подымите — не смяли б у дверей!»

«Да где ж это мимозу покупали вы?»

Мартовская веточка на улицах Москвы…

Легкие перышки колышет ветерок,

Желтые шарики — пушистый огонек…

Люди удивляются,

Люди расступаются,

Люди не толкаются,

Люди улыбаются радостно, тепло.

Где ветка появляется, становится тепло!

«Мимоза! Мимоза! Мимоза в январе!»

Веточка кивает бегущей детворе…

«Погляди-ка, мама!

Человек с цветами!»

Человек с цветами…

Я человек с цветами!

Какое это звание — человек с цветами!

Перышки зеленые колышет ветерок,

Шарики-фонарики, ломкий стебелек…

«Да откуда ж вы взяли?»

«А понюхать нельзя ли?»

«Если вы устали,

Мы бы подержали!»

Светлее, чем витрины, рекламы, фонари,

Пушистый огонек мой,

Гори, гори, гори!

Я знаю прежние произведения Лены Гулыги — она сочиняет стихи чуть не с шестилетнего возраста, — и меня радует, что ее дарование с каждым годом становится прочнее и крепче.

Надеюсь, моя похвала не вскружит ее молодой головы, так как она не должна забывать, что детская талантливость (в живописи, в поэзии, в музыке) очень часто иссякает с годами, и я знаю немало двенадцатилетних поэтов, которые через семь-восемь лет, утратив поэтический дар, становились отличными конструкторами, моряками, геологами. Как бы то ни было, ее «Мимоза» — большая удача. Недаром Лена уже несколько лет занимается в литературном кружке Московской детской библиотеки им. Ломоносова под руководством педагога-энтузиаста Владимира Глоцера.

Вот стихи моей покойной дочери Муры Чуковской, написанные в крымской санатории (в Алупке), едва ей исполнилось десять лет. В этих стихах она описывает свой санаторий и вспоминает тот дом в Ленинграде, где она родилась. Любовь к поэзии была привита ей с детства: лет с семи она страстно любила читать и перечитывать «Кубок» и «Роланд-оруженосец» Жуковского, «Гайавату», былины, «Мороз Красный нос». В поэзии она черпала душевные силы во время своей тяжелой болезни.

ВОСПОМИНАНИЕ

Я лежу сейчас в палате

Рядом с тумбой на кровати.

Окна белые блестят,

Кипарисы шелестят.

Ряд кроватей длинный, длинный…

Всюду пахнет медициной.

Сестры в беленьких платках,

Доктор седенький в очках.

А за сотни верст отсюда

Звон трамваев, крики люда,

Дом высоконький стоит,

Прямо в сад окном глядит.

В этом доме я родилась,

В нем играла и училась.

Десять лет там прожила

И счастливая была.

МЫ ЛЕЖИМ

Мы лежим, мы лежим на желтой площадке,

Воробьи — чик-чирик! — скачут под кроватки.

Много, много, хлеб клюют, пыжатся, дерутся,

И из бочки воду пьют, пока не напьются.

Кошка серая идет, подползает близка,

Но проворные они, не поймает киска.

ФЛАГ

Гляжу я на флаг, прикрепленный на крыше,

Он рвется, он вьется, он с ветром играет.

Но чуть только ветер подует потише,

Безжизненной тряпкой он с палки свисает.

ЭКИКИКИ И НЕ-ЭКИКИКИ

Но вернемся к нашим экикикам. На предыдущих страницах мы видали:

Что это экспромты, порожденные радостью.

Что это не столько песни, сколько звонкие выкрики или, как я их называю, «кричалки».

Что они не сочиняются, а, так сказать, вытанцовываются.

Что их ритм — хорей.

Что они кратки: не длиннее двустишия.

Что они выкрикиваются по нескольку раз.

Что они заразительны для других малышей.

Но не нужно думать, будто стихи двухлетних — четырехлетних ребят всегда и непременно киники. Малышам доступны и другие стихотворные формы. Какие — об этом еще рано судить, так как детских стихов у нас собрано очень немного. Время обобщений и выводов еще не пришло, сперва необходимо собрать материал. В качестве такого материала я могу напечатать только десять пятнадцать стишков. Правильная их оценка будет возможна лишь после того, как мы соберем их тысяч пять или шесть да разобьем их на группы соответственно той обстановке, в которой они создавались.

Вот баллада четырехлетнего Никиты Толстого:

На крыше ворон: кар, кар, кар!

Увидел в небе желтый шар

С глазами, носом и со ртом

И с очень круглым животом.

Как и подобает всякой традиционной балладе, здесь есть и ворон, и ночь, и луна. Стих очень крепкий, то, что называется, кованый, ритм четкий, рифмы точные.

Другая баллада того же поэта посвящена мореплаванию:

Красивая лодка

По морю плывет,

По морю плывет.

За лодкой селедка

По морю плывет,

По морю плывет.

Достигнув пятилетнего возраста, Никита создал нечто вроде триолета:

Бабушка спит,

Она храпит.

Из-под подушки вылезает кит

И говорит:

«Бабушка храпит,

Она спит».

Много у него также своеобразных зарисовок с натуры — тех моментальных стихотворных эскизов, которые некогда так удавались великому автору «Листьев травы»:

Катенька сидит на барабанчике,

Сосет пальчики.

Или:

Взял Дмитрий Иваныч

Подсвечник и свечку

И смотрит внимательно на печку.

Ритм уитменский, свободный, вполне соответствующий сюжету и стилю стихов. А младший брат Никиты, Митя Толстой, в три с половиною года сочинил такую песню о городе:

Товарищи, что за крик?

На нас едет грузовик.

Товарищи, что за вой?

На нас едет ломовой.

Товарищи, что за пыль?

На нас едет автомобиль.

Уже по этим немногим стишкам можно видеть, какое разнообразие форм доступно малолетним поэтам. Конечно, Никита и Митя Толстые не могут служить нормативными образцами детей, так как они выросли в литературной среде: и отец и мать у них писатели (Л.Н.Толстой и Наталья Крандиевская). Но вот стихи Ирины Ивановой, трех с половиною лет, дочери заводского врача:

1

ГЛУПЫЙ КОТ

Видит кот: лежит коробка,

Он ее и проглотил.

И за это в больницу покатил.

2

ВОЛК И КУРИЦА

Идет волк по улице,

Видит три курицы.

Захотел он их съесть,

Надо через забор перелезть.

Разбежался волк: раз, два, три!

Ну, курица! Смотри!

3

ОБЛАЧКО

— Здравствуй, дружище!

— Здравствуй, комарище!

— Где ты был?

— В лавочку ходил.

— Что купил?

— Облачко купил.

— Где оно?

— Съел давно.

В большинстве всех этих детских стихов рифмованные строки стоят рядом. Иного чередования рифм дети-поэты не любят. Им доступны главным образом смежные рифмы. Детское ухо не способно так долго удерживать в памяти окончание предыдущей строки, как его удерживает ухо взрослых. Стихи Ирины Ивановой в этом отношении чрезвычайно типичны:

Лиса дремала

И скучала.

Увидала воробья:

Цап-царап! — и съела,

Вот тебе и дело!

Здесь указание для детских писателей, которые порою в своих стихах доходят до такого невнимания к детям, что щеголяют рифмами, отстоящими одна от другой на три или четыре строки.

Например:

Том столовою ложкою ест варенье,

Ягоды прячет в карманы:

— Ничего, что протекут!

И конфеты, и каштаны,

И любимое теткино печенье…*

______________

* Надежда Павлович, Большевик Том, М. 1926.

Здесь варенье так далеко от печенья, что созвучие перестает быть созвучием.

Такого размежевания рифм нет ни в одном из народных стишков для детей, ни в пушкинских сказках, ни в ершовском «Коньке-горбунке», где рифмы всегда в самом близком соседстве — как бы специально для детского уха.

Особую категорию стишков составляют те монологи, которые произносят одинокие дети, увлеченные какой-нибудь длинной игрой. Эти монологи длятся порой часа полтора и вмещают в себе до тысячи строк. Превосходный монолог своего пятилетнего сына записала у себя в дневнике Э.Станчинская. Мальчик был болен, полусидел в кровати и, самозабвенно играя в войну, сопровождал свои военные действия такими стихами:

Быстро солдаты, быстро, быстро идут на войну.

Быстро встречают красноармейцев,

Быстро стреляют прямо в бок одному,

Быстро летают пули.

Встречаются быстро,

Прямо идут,

На войну прямо, раз-два, раз-два,

Понимаете, раз скорее, раз скорее.

Поперба-ба-ба…

Остановись! Пришли! Войско так!

На бок! Винтовку! Паф!

Быстрое солнце скоро зашло,

Красное солнце скоро зашло.

Идут же темной ночью,

Красноармейцы идут.

Красная Армия уже близка.

Красноармейцы идут да идут.

Откуда-то пули быстро стреляют.

Летят пули далеко, а им же не видно,

Что-то на небе быстро летит,

Огонь освещает,

Летят аэропланы, и быстро красноармейцы пришли…*

______________

* Э.И.Станчинская, Дневник матери. История развития современного ребенка от рождения до 7 лет, М. 1924, стр. 100. Превосходный образец той эгоцентрической речи детей, которую Пиаже называет «внутренней речью» по психологической функции и внешней по форме.

Здесь так и чувствуешь пульсацию воинственной мальчишеской крови. Недаром слово «быстро» повторяется здесь одиннадцать раз. Даже солнце в этой пылкой игре пробегает по небу, как молния:

Быстрое солнце скоро зашло.

«Быстрое солнце» — неслыханный в поэзии эпитет.

И какое множество глаголов! Что ни строка, то глагол: «идут», «встречают», «стреляют», «летают».

В Симферополе перед памятником Ленину неизвестный мне мальчик лет пяти произнес:

В мавзолее ты лежишь

И по-мертвому молчишь.

Подожди, я подрасту

И тебя воскресту.

Дети нередко прибегают к повторениям начальных слов каждой строки сочиняемых ими стихов. Эти единоначатия ярче всего выражают песенный лад их поэзии. Таково, например, стихотворение четырехлетней Е.К.:

Жил-был мальчик не простой,

Жил был мальчик золотой.

Жил-был мальчик, но шалил,

Только с папой водку пил.

Хотя в стихах этого рода тоже преобладает хорей, но он часто уступает место другим ритмам — в зависимости от выражаемых ими эмоций. Вот, например, великолепный анапест четырехлетнего мальчика, которому только что объяснили, что значит слово «всегда». Уразумев это слово, он долго бегал взад и вперед по дорожке, а потом подбежал к маме и с какой-то торжественной страстью сказал:

Пусть всегда будет небо!

Пусть всегда будет солнце!

Пусть всегда будет мама!

Пусть всегда буду я!*

______________

* «Родной язык и литература в трудовой школе», 1928, № 4-5, стр. 179.

«Разве это не поразительное по своей простоте и силе утверждение жизни?» — восторженно восклицает К.Спасская, опубликовавшая стихи на страницах журнала.

Стихи и в самом деле замечательные, едва ли не лучшие из напечатанных в настоящей главе. С огромной энергией выражается в них несокрушимая вера ребенка в бессмертие всего, что он любит. Так и слышишь мажорный мальчишеский голос, прославляющий жизнь, которой не будет конца.

Начальные слова каждой строки в этом детском четверостишии тождественны. Но чаще бывает, что в создаваемых ребенком стихах повторяются не первые слова, а последние, завершающие каждую строку. Характерно в этом отношении прелестное стихотворение Танюши Литвиновой, где в конце каждой строки варьируется слово «Москва»:

Город чудный Москва!

Город древний Москва!

Что за Кремль в Москве!

Что за башни в Москве!

Англичане в Москве!

И китайцы в Москве!

И все хвалят город Москву!

Как утверждает американская исследовательница детской психики Люси Спрэг Митчель, эта форма, столь часто встречающаяся в древнем восточном фольклоре, специфически свойственна детям. Митчель приводит такие стихи, сочиненные девочкой, еще не достигшей трехлетнего возраста:

Я упал в воду,

Человек упал в воду,

Джон упал в воду,

Фор упал в воду,

Тетя Керри упала в воду.

Я достал лодку,

Человек достал лодку,

Джон достал лодку.

Фор достал лодку,

Тетя Керри достала лодку.

Я поехал в лодке,

Человек поехал в лодке,

Джон поехал в лодке,

Фор поехал в лодке,

Тетя Керри поехала в лодке*.

______________

* Л.Митчель, Книга рассказов про здесь и теперь, М. 1925, стр. 41-42.

Горе, что у нас так мало материалов. В нашей литературе до сих пор нет ни одного хотя бы краткого сборника стихов, сочиненных малыми детьми. Да и много ли существовало в прежнее время родителей, которые стали бы записывать такие стишки! Между тем эти стишки в своей массе могут принести несомненную пользу и педагогам, и критикам, и детским писателям, и даже художникам — иллюстраторам книг для детей. Даже художникам, потому что в огромном своем большинстве детские стихи отличаются изумительно четкой графичностью.

Это, так сказать, стиховые рисунки. Вспомним вирши Никиты Толстого: в каждой строке отчетливый зрительный образ, который словно создан для примитивнейшей графики:

Красивая лодка

По морю плывет,

По морю плывет.

За лодкой селедка

По морю плывет,

По морю плывет.

Четкий-четкий рисунок. Словно взял Никита карандаш и тремя штрихами нарисовал на бумаге «красивую лодку», плывущую (в профиль) в сопровождении сельди, которая нисколько не меньше, чем лодка, и до странности похожа на нее.

Такой же четкостью зрительных образов отличается стихотворение маленькой Ирины Ивановой, рисующее вид из окна во время гражданской войны и разрухи:

Дом поломанный стоит,

Крыша на земле лежит,

А рядом ребяты

Играют в солдаты.

Это именно рисунки в стихах. В четырех строках три рисунка: 1) сломанный дом, 2) сброшенная крыша, 3) играющие дети, и каждый из этих рисунков доведен почти до чертежа.

Из трубы идет дымок:

Мама жарит пирожок.

В четкой графичности детских стихов — указание художникам, иллюстрирующим детские книги, и поэтам, сочиняющим стихи для детей.

Жаль, что никто еще не разработал поучительней темы о взаимной связи детских стихов и рисунков и о параллельном развитии их форм.

Чтоб изучить все особенности детской поэзии, нам нужны не десятки стихотворений, а тысячи, и поэтому я обращаюсь к друзьям-читателям с усердной просьбой сообщать мне стихи детей, дабы мы могли приступить к самому широкому изучению детского творчества. А покуда в качестве сырого материала приведу здесь несколько любопытных стишков, сообщенных мне читателями в разное время:

1

СОЛНЦЕ

(Стихи трехлетней Таты)

Отворяйте ворота,

Солнце всходит на неба!

2

ПОСЛЕДНЯЯ НОВОСТЬ

(Стихи двухлетней Оли)

Было сухо, стало мокро

Оля сделала пипи.

3

ПРОВОДЫ

(Стихи трехлетней Светланы)

Я иду по камушку,

Провожаю мамушку.

4

СВИНЬЯ

(Стихи четырехлетней Лизы)

Сидит

За столом

Семья,

И вдруг

Вылезает

Свинья.

5

СТЫДЛИВЫЙ МЕДВЕЖОНОК

(Стихи четырехлетней Оли)

В углу стоит мишка,

Улыбается на книжку,

Ему стыдно сказать,

Что не умеет он читать.

6

СТАРИК

(Стихи пятилетней Ирины)

В бедной деревне

Жил бедный старик,

Так много лет он

Жить не привык.

7

НА ДАЧЕ

(Ее же)

Цветет редиска,

Поет артистка,

А я пью чай

Черезвычай.

8

ЗИМА

(Стихи четырехлетней Нины Глёкиной)

Я валяюсь на снегу.

Как приятно мне валяться,

Даже носом я могу

Ковыряться, кувыркаться.

Привожу для сравнения экспромты шестилетних детей:

9

ИЗ ОКНА

Гляжу из своего окошка

И вижу ясный день,

И зелени немножко,

И парусную тень.

10

УДИВИТЕЛЬНЫЙ СОЛОВЕЙ

Вышли в сад пройтиться детки,

Посмотреться на реку.

Соловей сидит на ветке

И поет свое куку.

11

МОРЕРЕЦ

Море страшно зашумело,

Из моря вышел моререц.

Моререц! Моререц!

Принеси нам огурец.

Бывают минуты, когда ребенок в экстазе готов благодарить всю вселенную за то, что она существует. Один из таких гимнов природе создан шестилетним ленинградским поэтом Юрочкой Шенкманом:

12

СПАСИБО

Спасибо тебе, солнце, что ты есть!

Спасибо тебе, речка, что ты здесь!

Спасибо вам, цветы!

Спасибо вам, кусты!

Можно ли лаконичнее, сильнее и проще выразить тот восторг бытия, который так часто охватывает всю душу ребенка? Тот же восторг бытия — в экспромте пятилетней москвички Нины Глёкиной:

Наш сад — мир мой!

Мои горы, моря, леса, луга!

Весь мир мой!

Буду гонять! Буду скакать!

Буду носиться! Буду валяться!

Буду смеяться! Буду шалить!

Буду плясать! Буду любить!

Стихи, сочиняемые детьми, оказались интересны не только для педагогов, поэтов, художников, но также для певцов и музыкантов. Композитор С.Богуславский позаимствовал из моей книжки стихи Тани Литвиновой и Мити Толстого и положил их на ноты, которые и вышли когда-то в Москве в издании ЗИФа в качестве приложения к журналу «30 дней».

Немалую роль в раннем стихотворстве детей играют, конечно, взрослые. Выше было сказано, что первые свои «стиховые впечатления» дети получают еще в грудном возрасте, когда матери поют им колыбельные и другие подобные песни. Перелистывая свои дневники, я наткнулся в них на давнишнюю запись:

«Четырехмесячный младенец лежит на кровати и пускает изо рта пузыри, а его мать, охваченная внезапным экстазом, вдруг бросается на него с поцелуями и выкрикивает такие слова:

Буцики, муцики, дуцики,

Руцики, пуцики, бум!

Куценьки вы, таракуценьки,

Пуценьки вы, марабу!

Этих слов она никогда не слыхала и ни разу никому не говорила. Обычно ее речи бывали банальны и скудны.

И вдруг такой праздничный расцвет словотворчества, такие фейерверки экзотических звуков!

И что всего замечательнее — эти «буцики, муцики, пуцики» образуют собою стихи: в них есть и ритм и рифмы. Бессловесная, темная женщина сделалась на время поэтессой. За всю свою жизнь она не имела и отдаленного отношения к стихам и вот заговорила стихами.

Всему виною ее четырехмесячный Санька, который лежит нагишом у нее на постели, пуская изо рта пузыри. Она только что кормила сына грудью и, чуть положила его на кровать, набросилась на него, как безумная, и стала кусать губами его голое тело, ненасытно вдыхая в себя его запах, и тут-то я услыхал ее странные «буцики».

Ритм этих «буциков» был продиктован ей рядом однообразных повторных движений, которые она производила в то время. Как я заметил потом, у всех матерей при таких обстоятельствах движения почти всегда одинаковы.

Неотрывно глядя на ребенка, женщина молча пятится к стене, и, отойдя шага на три, быстро возвращается к нему, произнося на ходу свою импровизированную стихотворную фразу, и снова молча пятится к стене, и снова совершает свое «нападение», произнося новую фразу (очень близкую вариацию старой), причем в конце каждой фразы ребенок как бы по сигналу заливается смехом. И это повторяется не меньше десяти или двенадцати раз строго размеренным темпом.

Оттого в материнских стихах такое правильное чередование пауз и такое четкое деление на строфы:

Рубашонка, шонка, шонка,

Рубашоночка!

Распашонка, шонка, шонка,

Распашоночка!

Для миленка, для дитенка,

Для дитеночка!

Так выкрикивала ночью у меня за стеной жена управдома, восхваляя новую рубашку своего грудного младенца.

Удивительно, что почти каждую мать охватывает такая внезапная страсть к ритмическим, стиховым излияниям во время каждого бурного приступа нежности.

Насколько я мог проследить, эти материнские стихи связаны с периодом кормления грудью.

Почему-то в течение всего этого времени женщина в своих речах, обращенных к ребенку, начинает проявлять тяготение к стихотворному ритму особенно в такие часы, когда она остается с ребенком одна.

Среди других категорий экстатической речи эти словоизлияния занимают не последнее место, и если уж доискиваться первоистоков поэзии, то придется признать, что стихотворные навыки в значительной море внушены каждому из нас нашей матерью в пору раннего младенчества, прежде чем мы научимся говорить и ходить. Потому что, сама того не замечая, каждая мать почти всем своим обращением к ребенку невольно придает если не чисто стиховую, то речитативную форму, которая хотя и не влияет на форму первого младенческого лепета, но все же приучает ребенка к восприятию ритмов.

VII. ЕЩЕ О СТИХОВОМ ВОСПИТАНИИ

Если бы книжка моя называлась «от сорока до семидесяти», я непременно отметил бы в ней, что люди, достигшие этого возраста — пожилые и старые, сравнительно редко увлекаются чтением стихов.

Конечно, они не прочь иногда почитать того или иного поэта, но кому же из них придет в голову изо дня в день — и подолгу! — упиваться стиховыми созвучиями!

Одним гораздо милее кино, другие питают пристрастие к симфонической музыке, третьи — к живописи, четвертые — к шахматам, пятые любят романы и повести.

И это вполне естественно. Нельзя же требовать от инженеров, врачей, математиков, шахтеров, геологов, чтобы стиховые созвучия были в центре их умственной жизни!

Вообще я знаю десятки людей, которым стихи не нужны. Заставьте иного сорокалетнего человека, даже из числа образованных, прочитать «Илиаду», или «Калевалу», или «Метаморфозы» Овидия, или Тютчева, или Блока, или Кольриджа, или Роберта Бернса, и он утомится после первых же строк и, воспользовавшись первой же возможностью, увильнет от дальнейшего чтения.

Среди взрослых я видел даже таких чудаков, которые предпочитают услышать «Бориса Годунова» и «Евгения Онегина» в опере и не знают «Домика в Коломне» — так как эти гениальные октавы Пушкина еще никто не догадался поставить в кино.

Но есть среди нас миллионы существ, которые все до единого пламенно любят стихи, упиваются ими, не могут без них обойтись. Это — дети, особенно маленькие. Среди взрослых вдохновенный поэт есть редчайшее явление, «чудо родины своей», а среди детей 99% — поэты. Ребенку еще нет и двенадцати месяцев, он еще не владеет активной речью, а посмотрите, с каким ненасытным удовольствием слушает он и бессмертные «Ладушки», и «Сороку-ворону», и «Кошкин дом», и другие шедевры народной поэзии.

Стихи для них — норма человеческой речи, естественное выражение их чувств и мыслей.

А на третьем, на четвертом году как жадно воспринимает ребенок стихотворные сказки, иногда очень длинные, по триста — четыреста строк, то есть целые поэмы, сразу после третьего чтения запоминает их полностью, от доски до доски.

И все же деспотически требует, чтобы их читали ему еще и еще несколько раз подряд, доведя до изнеможения и маму и бабушку, а порой и воспитателей детского сада.

Иные взрослые даже пугаются: не повредила бы незрелому мозгу такая тяжкая стиховая нагрузка.

Но для ребенка она не тяжка, тем более что по миновании надобности ребенок сам освободится от нее: после того как эти сотни стихов, усвоенные изумительной детской памятью, сыграют свою немаловажную роль в деле умственного и эмоционального развития ребенка, ребенок тотчас же разгрузится от них и сохранит в памяти лишь сотую долю тех текстов, которые он знал наизусть в возрасте от двух до пяти.

Здесь сказывается с особой наглядностью диалектичность духовного развития детей. Ведь и собственное их стихотворство, и их неодолимая тяга к стихам, к слушанию и запоминанию стихов отвечают временной, скоропреходящей, но очень сильной потребности их интеллектуального роста.

Воспитателям нельзя не воспользоваться этим «стиховым периодом» в жизни своих малолетних питомцев, памятуя, что именно в этот период стихи являются одним из сильнейших средств педагогического воздействия на мысли и чувства ребенка; я не говорю уж о том, что они помогают ему ориентироваться в окружающем мире, а также плодотворно способствуют совершенствованию его языка.

Благодаря этим изящным словесным конструкциям, подчиненным гибкому музыкальному ритму, богато украшенным звонкими рифмами, ребенок играючи, без малейших усилий еще прочнее закрепляет в уме словарь и строй общенародной речи.

А если это так, нам, пишущим стихи для детей, необходимо обсудить со всей серьезностью, каким образом должны мы ответить на эти жизненно важные запросы ребенка, какую форму должны мы придать создаваемым нами стихам, каких художественных методов должны мы придерживаться, чтобы стихи эти полюбились ребенку, стали для него желанны и близки.

Проблема эта не представляет особенных трудностей, ибо здесь у нас немало учителей и предшественников. И первый учитель, конечно, — народ, создавший в течение веков чудесные стихи для детей, недосягаемые образцы национальной поэзии.

Второй наш учитель — ребенок. Конечно, мы не должны раболепно приспособляться к нему и отказываться от суверенной роли его воспитателей, но если мы самым пристальным образом не изучим его вкусов и требований, нам никогда не удастся творчески влиять на него и все наши усилия закончатся горестным крахом, ибо ребенок настоятельно требует от нас таких-то и таких-то стихов, оформленных так-то и так-то, и знать не желает других. Знаменитая мысль Толстого о том, что мы должны учиться писать у детей, была воспринята когда-то педагогами как эффектный парадокс гениального «чудака», но вся наша литературная практика служит подтверждением этой мысли.

Впрочем, обо всем этом речь впереди, а теперь мне хотелось бы снова вернуться к стиховому воспитанию детей.

Здесь советским педагогам приходится идти по целине, так как педагогическая практика старого времени даже не ставила перед собою подобной задачи. Детское стихотворство трактовалось тогда как сумасбродная блажь, которую никоим образом нельзя поощрять. Сохранилось немало свидетельств такого презрительного отношения к детским стихам. Думаю, что иные из этих свидетельств будет, пожалуй, небесполезно напомнить.

VIII. ПРЕЖДЕ И ТЕПЕРЬ

Молчаливый, насупленный мальчик поступил в Царскосельский лицей, где когда-то учился Пушкин. Вскоре оказалось, что он пишет стихи. Начальник и учителя всполошились. Изобличенный поэт был наказан. Но он не раскаялся и продолжал стихотворствовать, пряча свои стихи то в рукав, то в сапог. Их с торжеством извлекали оттуда и снова присуждали преступника к заслуженной каре.

Звали его Михаил Салтыков. Впоследствии, уже великим писателем, он не раз вспоминал, как усердно гасила в нем поэтический дар эта хваленая школа. Из автобиографии Салтыкова мы знаем, что за «стихотворную деятельность», а «равным образом за чтение книг» его особенно преследовал учитель русского языка, тот самый, которому больше всего надлежало бы радоваться литературным тяготениям даровитого мальчика*.

______________

* Н.Щедрин (М.Е.Салтыков), Полн. собр. соч., т. I, М. 1941, стр. 81-82.

В ту пору Царскосельский лицей кичился своей верностью «традициям Пушкина», и если уж он преследовал детское поэтическое творчество, как недопустимый порок, что же сказать о школах обычного уровня, не притязавших на «литературный уклон»!

Одаренных детей и тогда было множество, но в тех условиях, в которых они находились тогда, только чудо могло спасти их таланты от гибели. Как нечто стыдное, как скверную болезнь, приходилось им скрывать свои таланты. Одиннадцатилетний Шевченко, чувствуя неукротимое влечение к живописи, должен был прятаться со своими рисунками в колючий бурьян, «щоб не почув хто, не побачив», и горе было бы ему, когда бы об этих рисунках проведал его драчливый учитель…

И в литературе того времени неуважение к детскому творчеству было самым заурядным явлением. У Николая Успенского есть забавный рассказ: пустяковые люди от нечего делать издают в деревенском захолустье газету. Чтобы показать, какая дрянь была эта газета, автор одним из ее сотрудников выводит десятилетнего мальчика и тут же сообщает образец его творчества:

«Появилось солнце, улыбаясь, точно юноша, беспечно играющий на руках (!) своей матери»*.

______________

* Н.Успенский, Повести, рассказы и очерки, М. 1957, стр. 148, «Деревенская газета».

Такая ахинея казалась в то время типичной для литературных попыток детей.

Автор «Антона Горемыки» Д.В.Григорович в своем «физиологическом очерке» «Скучные люди», перечисляя разные категории унылых и нудных субъектов, не забыл также и «всех мальчиков от двенадцати до восемнадцати лет включительно, одаренных каким-нибудь талантом». Сочиняют ли эти мальчики стихи, рисуют ли картинки, они равно вызывают в писателе брезгливую скуку, и он ставит их на одну доску с тупицами.

«Таких юношей, — с горечью пишет Д.В.Григорович, — является год от году больше и больше; они распложаются, как кролики. Дай только бог, чтобы скука (!), которую они наводят в юношеских летах, вознаградилась чем-нибудь в зрелом возрасте»*.

______________

* Д.В.Григорович, Скучные люди, Полн. собр. соч., Т. VIII, СПб. 1896, стр. 32.

Нынче эти строки кажутся нам непонятными. У нас так привыкли интересоваться художественным творчеством одаренных детей, что мы часто не в силах представить себе зевоту, с которой старик беллетрист говорил о пишущих и рисующих детях.

Другой влиятельный писатель сороковых — пятидесятых годов А.В.Дружинин в своем шуточном романе «Чернокнижников» посвящает целую главу осмеянию мальчика, который пишет стихи. Глава так и называется: «Опыты девятилетней музы, или Удивительный крошка, подающий большие надежды». Как явствует из романа, никаких надежд этот крошка не мог подавать никому, а просто его чванные родители разжигали в нем зуд честолюбия, похваляясь его творчеством перед своими гостями, и, когда он читал им кривые стишки, его возносили до небес как великого гения. Несмотря на хихиканье автора, чувствуешь острую жалость к несчастному, ни в чем не повинному мальчику.

«Лицо его, — читаем в романе, — было необыкновенно худо и зелено. Он, казалось, едва передвигал ноги.

— Отчего он так худ? Видно, болен…

— О нет, не думайте. Он часто работает ночью и оттого немного ослаб…»*

______________

* «Чернокнижников», Собр. соч. А.В.Дружинина, т. VIII, СПб. 1867, стр. 28-36.

Ребенок работает ночью! И когда он декламирует стихи, родители поят его вином!

Для Дружинина все это уморительный случай — и только.

Но вот в Москву, в Центральный дом художественного воспитания детей было однажды прислано свыше пяти тысяч детских рукописей со всех концов Советского Союза: из Омской области, из Ташкента, из Мурома, из Баку, из Алтайского края, ибо этот Дом объявил среди школьников всех республик, областей и краев всесоюзный конкурс на лучшее произведение искусства. В этом конкурсе я принял участие в качестве члена жюри. Конкурс был строг и требователен. Все ба……е, дряблое отметалось беспощадной рукой, и поощрялись произведения искренние, свежие, подлинно детские, не лишенные в то же время определенных литературных достоинств.

Сколько, например, этой свежести в таком самобытном изображении тыквы, которое дано белозерским школьником Сережей Орловым:

Лежит рядочком с брюквой,

И кажется, вот-вот

От счастья громко хрюкнет

И хвостиком махнет.

Стихи обрадовали меня своей очаровательной детскостью. Так и видишь озорную физиономию их юного автора. Придавать динамичность неподвижному образу — эта склонность детского ума нашла здесь блестящее свое выражение*.

______________

* Нынче Сергей Орлов стал профессиональным писателем.

С такой же энергией свежего чувства выражено любование летним пейзажем в стихотворении алтайского восьмиклассника Константина Евстафьева:

И синевы кругом так много,

Хоть зачерпни ведром и пей.

Перечитывая произведения ребят, присланные в Дом художественного воспитания на конкурс, видишь, как разнообразны их темы. Этому разнообразию мог бы позавидовать и взрослый поэт. Вот стихи о геологии, вот о биноме Ньютона. Вот о старике чабане. Вот о концерте скрипачки Марины Козолуповой:

Нежно звенит и дрожит в тишине

Песня о счастье в великой стране.

Вот — о солнечных зайчиках, о лыжах, об утках, о красоте зимней и летней природы; но, естественно, больше всего в этих детских стихах воспевается счастье.

Все советские дети-поэты являются чуть не с пятилетнего возраста представителями так называемой «гражданской поэзии». Подобно своим взрослым собратьям, они не могут не петь о героике нашей эпохи, а наряду с этим у них пробивается тема, которая до недавнего времени считалась почему-то запретной: любовь.

Школа ханжески притворялась, будто ей совершенно неведомо то обстоятельство, что юношам и девушкам девятого и десятого классов свойственно порою влюбляться друг в друга. Любовь третировалась школой как постыдное подпольное чувство, которое необходимо замалчивать. Эти школьные стихи о любви являются протестом против такой педагогики. Виктор Яконовский, калининский школьник, пишет о разлуке с подругой:

На листву зеленую, блестящую

Ветерок веселый набежал

Я простился с ней по-настоящему:

Я ей руку бережно пожал.

Однако, читая и перечитывая стихи, присланные на конкурс, ясно видишь: это самотек. Там, на местах, никто не руководил стиховым воспитанием детей. Очень были рады их творчеству, проявляли нежнейшую заботу о них и в то же время ничему не могли научить их, так как и сами не обладали необходимыми знаниями.

И главное: как ни дорого само по себе наше бережное и заботливое отношение к талантливым детям, необходимо признаться, что порою оно кое-где принимало чрезмерные формы.

Вместо того чтобы научить малышей серьезно и требовательно относиться к своей литературной работе, курили им такой фимиам, что те нередко задирали носы и начинали чувствовать себя боговдохновенными гениями, для которых никакие законы не писаны. Помню, в какой-то школе я поднимался по лестнице, набитой детьми, — и вдруг мальчишка в бархатной артистической курточке, протискиваясь сквозь густую толпу, сильно задел меня футляром от скрипки, и когда я, рассердившись, спросил его, как он смеет толкаться, он бесцеремонно пояснил на бегу:

— Я — юное дарование… спешу на концерт.

Быть юным дарованием сделалось что-то вроде профессии. «Я — юное дарование» — эти слова произносились таким же голосом, как: «Я — зубной врач», или: «Я — сотрудник газеты «Известия».

В ту пору стоило ребенку сочинить какой-нибудь колченогий стишок или сыграть на скрипке вариации «Чижика», взрослые тотчас же приклеивали ему ярлык «юное дарование», причем все это производилось нередко самым бюрократическим способом. У меня хранится вырезка из «Красной газеты», где приводится текст удостоверения, выданного ленинградской школой одной семикласснице:

«Дана сия справка ученице седьмого класса пятой полной средней школы Смольнинского района Татьяне Хвостаткиной в том, что… ее по стихосложению можно считать одаренной.

Завуч такой-то»*.

______________

* «Красная газета» от 19 мая 1936 года.

В канцелярии школы к этой чудовищной справке приложили, конечно, печать, и таким образом дарование Тани Хвостаткиной уже не могло подлежать никакому сомнению.

Слово «талант» — драгоценное, редкостное, огромное слово, а чиновники педагогического ведомства (увы, они не вывелись и до настоящего времени) норовят сделать его дешевою кличкою, раздаваемой направо и налево при помощи канцелярских бумажек.

Замечательно, что сами дети, имеющие склонность к искусству, не хотят мириться с подобными кличками. За несколько лет до войны в ленинградской Академии художеств, в круглом парадном зале, собралось по какому-то случаю человек двести детей, стремящихся стать живописцами, и ораторы, обращая к ним свои слащавые речи, то и дело повторяли заискивающе:

— Вы — будущие Брюлловы… Вы — молодые таланты…

Я тогда же взошел на кафедру и громко запротестовал против этой антипедагогической лести, а потом, поговорив в кулуарах с детьми, убедился, что среди них немало таких, кому она противна, как и мне.

— Называть нас талантами вы будете лет через десять… а покуда не мешало бы нас поучить, — таков был смысл многочисленных откликов, вызванных среди детворы бестактными дифирамбами взрослых.

И характерно: те дети, которые горячее всех возражали против навязываемого им ярлыка «юные дарования», оказались, когда я ближе познакомился с ними, наиболее одаренными. Захваливая авансом того или иного ребенка, проявившего тяготение к искусству, эти педагоги тем самым развивали в нем чванство, способствовали его отрыву от коллектива товарищей и готовили ему судьбу неудачника.

К счастью, все это явственно, у нас на глазах, отодвигается в прошлое. Наряду с уважением к детскому творчеству мало-помалу у передовых педагогов складываются необходимые навыки для приобщения детей к подлинной словесной культуре. Уже среди руководителей школьных литературных кружков порою встречаешь работников, которые способны умело и вдумчиво оказать начинающим авторам необходимую помощь, оснастить их таланты наиболее совершенной писательской техникой. Но таких руководителей все еще мало. Здесь нужны не одиночки, а целые кадры литературно образованных людей, вооруженных и вкусом, и пониманием, и педагогическим тактом. В последние годы уже созданы все предпосылки для того, чтобы эти кадры могли появиться.

Да и чуткость взрослых наблюдателей к детским стихам повышается.

«Я думаю, вы правы, — пишет мне Н.Дмитриева из Москвы, — что первый намек на хорей получает ребенок от материнских песен:

На гусенышке пушок,

Спи, мой мальчик, кудряшок.

Я проверила на себе, что всякий другой ритм совершенно не вяжется с колыбельной. Заведешь, бывало, гречаниновскую: «Спи, моя девочка, спи, моя милая» и т.д., и незаметно перейдешь на удобную любимую: «Спи, мой мальчик» (хоть и баюкаешь дочь), да еще на самый простонародный, испытанный мотив, и в такт прихлопываешь рукой по маленькому тельцу — как же могут эти первые звуки остаться бесследными для ребенка?»

Жена композитора Ванелова пишет мне о своей маленькой дочери: «Маринка с пеленок любила рифмы. Я смеюсь, что она начала сочинять стихи с 1 года 5 месяцев. Мы увидели поезд. Маринка замахала ручкой и закричала:

Дидидади!

Тети, дяди!

Обычно она вместо до свидания говорила дидади, так что лишний слог прибавила здесь для размера».

Наблюдение тонкое, требующее повышенного внимания к детской речи. И таких наблюдений в последнее время становится все больше и больше. Между тем в двадцатых годах, в то далекое время, когда я готовил к печати первое издание этой книжки, мне пришлось работать в одиночку, так как ни в семьях, ни в детских домах не нашлось наблюдателей, которые сочувствовали бы безрассудной затее изучать стихотворство двухлетних-трехлетних ребят.

* * *

Выше я сказал, что у особо одаренных детей влечение к музыке стиха, к его ритму сохраняется и после того, как они выходят из дошкольного возраста.

Вот, например, прекрасное, богатое живыми интонациями стихотворение семилетнего Кости Райкина:

УМ ЧЕЛОВЕКА

Быть может, умней человека лисица,

Быть может, хитрее бизон,

Но, если вдруг дым из ружья заклубится,

Тогда убегает и слон.

А это ружье ведь придумали люди.

И нету ружья у зверей.

Не могут медведи, не могут верблюды

Быть человека умней.

Так, значит, сильней всех зверей он на свете:

Хозяин лесов он и рек,

Хозяин пустыни и тундры хозяин

Могуч и умен человек.

И вот стихи десятилетнего Володи Лапина с безупречным ритмом и точной рифмовкой.

МОЛОТОК

Я им стучу, стучу, стучу.

Я гвоздик им заколочу,

Я табуретку им собью,

Я им подкову сам скую.

Он честный друг,

Он лучший друг

Моих рабочих рук.

В тринадцать лет тот же Володя писал:

ВЕСНА

Лопнуло терпенье:

Пенье ручейков,

Первых листьев пенье

Пение без слов.

Птиц весенних пенье.

Нет, нельзя терпеть!

Лопнуло терпенье:

Сам хочу запеть!

Глава шестая. ЗАПОВЕДИ ДЛЯ ДЕТСКИХ ПОЭТОВ

(Разговор с начинающими)

УЧИТЬСЯ У НАРОДА. — УЧИТЬСЯ У ДЕТЕЙ

Удивительная история случилась в России с одним молодым человеком. Он приехал в столицу учиться и неожиданно для себя, без натуги создал гениальную книгу, бессмертное творение русской словесности, которое живет уже больше ста лет и, несомненно, проживет еще столько же.

Девятнадцатилетний, круглощекий, безусый юнец, только что со школьной скамьи, — как изумился бы он, если бы кто-нибудь тогда, в 1834 году, предсказал ему великую судьбу его полудетского опыта!

Громко засмеялись бы тогдашние критики, если бы кто заикнулся о том, что эта бедная рукопись угловатого провинциального юноши есть классическое произведение русской поэзии, которое и тогда будет волновать миллионы сердец, когда навеки засыплются библиотечной пылью многошумные книги знаменитейших Кукольников, Бенедиктовых, Гречей, Сенковских и прочих кумиров тогдашней читающей публики.

Звали юношу Петр Ершов, а его книга была «Конек-горбунок».

В литературной биографии Ершова меня всегда поражали две странности. И первая странность такая. Почему, после того как он незрелым юнцом написал свою знаменитую книгу, он до конца дней уже не мог написать ничего, что по литературному качеству могло бы хоть в какой-нибудь мере сравниться с его юношеским, ранним шедевром? Жил он долго, и у него хватило бы времени сочинить хоть десять таких же замечательных книг, а он сразу после «Конька-горбунка» утратил всю силу своего дарования. Не то чтобы он бросил перо — он продолжал писать, и порою с большими претензиями, но у него почти всегда получались дюжинные, эпигонские вещи, лишенные каких бы то ни было ярко выраженных, индивидуальных особенностей. Вскоре после «Конька-горбунка» были написаны им: напыщенная поэма «Сибирский казак», в духе мистических баллад реакционной романтики, либретто для оперы «Страшный меч», драматический анекдот «Суворов и станционный смотритель» и т.д. Его биограф так и пишет об этой полосе его жизни: «Он мечется, берясь за самые разнохарактерные литературные работы… пытает свои силы в драматургии, пишет либретто для опер»*. И все это было, пожалуй, неплохо, но, повторяю, не шло ни в какое сравнение с «Коньком-горбунком».

______________

* В.Утков, П.П.Ершов. Вступительная статья к «Коньку-горбунку» и другим стихотворениям Ершова в малой серии «Библиотеки поэта», Л. 1951.

Часто случалось читать, будто эта творческая трагедия Ершова произошла оттого, что он вскоре после «Конька-горбунка» уехал к себе в Сибирь, сделался инспектором, а позднее директором тобольской гимназии и с головою был втянут в тину захолустной чиновничьей пошлости. Это, конечно, вздор. Мало ли было чиновников среди замечательных русских писателей: и Крылов, и Даль, и Гончаров, и Щедрин, — но из-за этого они не утратили своих дарований тотчас же после первого литературного опыта.

Еще более разительной кажется мне вторая странность биографии Ершова. Почему, создавая свою детскую книгу, которая является, так сказать, хлебом насущным для всех пятилетних, шестилетних, семилетних детей, он ни разу не догадался, что это детская книга?

И никто из окружавших его тоже не догадался об этом. Барон Брамбеус напечатал первую часть его книги в «Библиотеке для чтения», издававшейся исключительно для взрослых читателей. И критики мерили ее только такими мерилами, которыми измеряются книги для взрослых. А если бы Ершов вздумал сунуться со своим «Коньком-горбунком» в журнал для детей, оттуда вытолкали бы его «Горбунка», как мужика-деревенщину, затесавшегося на губернаторский бал.

За всю свою долгую жизнь он почти никогда уже не возвращался к «простонародному», крестьянскому стилю, которым написан «Конек-горбунок», а пытался культивировать стиль тогдашней высокой поэзии, сочиняя послания, эклоги в духе Жуковского и даже вычурные стихотворения в бенедиктовском духе, хотя и был в этой области неудачлив и даже безличен, то есть похож на всякого другого из тогдашних середняцких писателей.

И тут, мне сдается, разгадка первой странности его биографии. Мастер русского народного стиля, которым он владел в совершенстве, он тотчас после «Конька-горбунка» отрекся от этого стиля, пренебрег им и ни разу не сделал попытки вернуться к нему в своем творчестве (если не считать «Русской песни», написанной им вскоре после «Конька-горбунка», и еще двух-трех произведений такого же рода, проявлявших тенденцию к модному в те времена стилизаторству). Его биограф очень верно указывает: «Там, где искрой вдохновения Ершову служит народное творчество, где он остается верным своему светлому таланту сказочника и поэта, там он находит и нужные краски, и выразительную красоту языка, и естественность хода событий, и задушевность, которые всегда получают отклик в сердце читателя. Но как только он становится на ходули романтизма или переходит на чуждую его поэтическому таланту почву бытописательства и религиозного мистицизма, силы изменяют ему»*.

______________

* В.Утков, Вступительная статья к «Сочинениям», П.П.Ершова, Омск, 1950, стр. 27.

Отсюда все его неудачи и немощи: он оторвался от своей почвы, от народа, который дал его творчеству такие могучие соки, — от народной речи, народного юмора, народного мировоззрения, народной эстетики.

И тут, как мне кажется, ключ ко второй особенности его трагической биографии.

При Николае I «Конек-горбунок» был долго под цензурным запретом. А потом мало-помалу стал печататься как лубочная книга для низового читателя. Ею бойко торговали офени в деревнях и на ярмарках — наравне с ситцами, сонниками, иконами, пряниками.

Однако прошло лет тридцать, и она вошла в литературу опять, но уже в качестве книги для маленьких. Маленькие отвоевали ее у больших и навсегда завладели ею, как драгоценной добычей, и тут только большим удалось разглядеть, что для детей это в самом деле хорошая пища — вкусная, питательная, сытная, способствующая их духовному росту.

К тому времени в нашей стране произошли огромные социальные сдвиги. Русская педагогика стала служить разночинцу, которому не могла не прийтись по душе демократическая идея и простонародная форма ершовского «плебейского» эпоса.

Отвоевав эту книгу у взрослых, дети передали ее по наследству своим внукам и правнукам, и правнукам правнуков, и нельзя представить себе такое поколение русских детей, которое могло бы обойтись без нее.

Тут великий урок для всех нас. В этой поучительной судьбе «Горбунка» был явно для всех поставлен знак равенства между детьми и народом. Детское и народное оказались синонимами.

И подобных случаев в истории нашей литературы немало. Именно в силу своей народности многие подлинно народные книги не раз преображались в книги детские. Судьба «Горбунка» повторяет судьбу сказок Пушкина. Пушкин писал их для взрослых тоже в порядке усвоения и разработки фольклора. Взрослые отнеслись к ним с высокомерной брезгливостью, видя в них падение Пушкина, и даже Баратынский сердился — как смеет великий поэт отдавать свои силы такому «низкопробному» жанру. А дети, к которым и не думал обращаться поэт, когда писал своего «Салтана», «Золотого петушка» и «Царевну», ввели их в свой духовный обиход и лишний раз доказали, что народная поэзия в высших своих достижениях часто бывает поэзией детской.

Все сказки Пушкина, все до одной, были сказки крестьянские и по словарю и по дикции.

И если мы вспомним, что басни Крылова тоже возникли как литература для взрослых и тоже с непревзойденным совершенством воссоздали народную речь, у нас будет полное право сказать, что русский народ (то есть русский крестьянин, потому что народ в ту пору был почти сплошь деревенским) продиктовал писателям самые лучшие детские книги. Их устами великий русский народ утверждал свою веру в вечную победу добра, милосердия, правды над криводушием, жестокостью, ложью. Таковы же детские стихотворения Некрасова, детские книги Льва Толстого, Ушинского, насквозь пропитанные фольклором.

Параллельно с этими народными книгами в XIX веке возникла ненародная, антинародная детская литература, начиная с ишимовской «Звездочки» и кончая «Задушевным словом» Маврикия Вольфа. Вполне понятна литературная немощь этой оторванной от народа словесности. Понятно, почему от нее не осталось теперь ничего или почти ничего. К концу века с детской литературой случилось то самое, что когда-то случилось с Ершовым. Чуть она оторвалась от народной эстетики, народного юмора, народных идеалов и вкусов, она тотчас же стала бесплодной.

Тот бурный ренессанс «большой литературы для маленьких», который начался у нас лет сорок назад, ознаменован обращением детской поэзии к фольклору. В критике давно было отмечено, что детские стихи Маяковского «обильны фольклорными реминисценциями» и что, например, начало «Сказки о Пете, толстом ребенке, и о Симе, который тонкий» — типичная народная считалка, приближающаяся по своим интонациям к традиционным числовкам:

Жили-были

Сима с Петей.

Сима с Петей

были дети.

Пете 5,

а Симе 7

И 12 вместе всем*.

______________

* М.Китайник, Детский фольклор и детская литература. Журнал «Детская литература», 1940, № 5, стр. 12-15.

Читаешь эти строки и невольно делаешь те самые жесты, какие делает перед началом игры всякий ребенок, произносящий считалку среди пяти или шести своих сверстников.

Пристальное изучение «алмазной» речи народа проявилось не только в повестях и романах А.Н.Толстого, но и в тех «Русских народных сказках», тексты которых он с таким тонким искусством сконструировал из разных вариантов фольклора*.

______________

* А.Толстой, К молодым писателям, «Новый мир», 1930, № 2.

Или вспомним, например, «Петрушку» Маршака, где так искусно использованы широкие и емкие формы раешного стиля, его же «Кошкин дом» и «Терем-теремок», творчески воссоздающие стиль устной народной поэзии и в то же время далекие от внешних стилизаторских приемов. И в других жанрах, казалось бы очень далеких от фольклорной тематики, у него то и дело звучат отголоски народной поэтической речи; например, в сказке «Вчера и сегодня»:

Подходили к речке близко,

Речке кланялися низко:

— Здравствуй, речка, наша мать,

Дай водицы нам набрать!..

и т.д.

Беседуя в печати о поэзии, Маршак призывал молодежь к истокам народного творчества*.

______________

* С.Маршак, О хороших и плохих рифмах. Сб. «Воспитание словом», М. 1961, стр. 102-111.

И конечно, в своих переводах он не мог бы так верно передать дух английских детских народных песенок, если бы не ориентировался на звучание и стиль русского фольклора для детей.

Об этой же органической связи нашей детской поэзии с фольклором говорит и Агния Барто: «Ведь у детской поэзии, безусловно, есть свои законы. Она, например, особенно широко пользуется изобразительными средствами народной поэзии. В лучших стихах для детей мы находим гиперболу, повторы, звукоподражание, меткую игру слов, считалку, загадку»*.

______________

* А.Барто, О стихах для детей, «Литературная газета», 1958, № 2.

И разве лучшие из басен Сергея Михалкова не утратили бы всей своей поэтической силы, если бы в их упругих строках не слышалось того же хлесткого, чуть озорного народного юмора, который так полно отразился в фольклорных поговорках, дразнилках, потешках, небывальщинах, пословицах, сказках? Да и сама эта упругая форма, такая лаконичная и четкая, — разве не создавалась она для поэта все той же народной традицией?

Вообще в произведениях Михалкова часто слышится то близкое, то отдаленное эхо фольклора. Так, например, и сюжет, и самая форма его замечательного по своей словесной чеканке стихотворения «Как старик корову продавал» подсказаны ему устной народной поэзией, равно как и старинная притча об упрямых баранах, встретившихся на узком мосту:

Как рогами ни крути,

А вдвоем нельзя пройти.

И хотя в стихотворении «А у вас?» фабула городская, московская, уже первые его строки заранее подготовляют нас к тому сплаву народного стиля с детским, которым и определяется стиль Михалкова.

Как верно указывает Сергей Баруздин, «близость стихов С.Михалкова к народной поэзии подтверждается тем, что многие их строки вошли в обиходный разговорный язык: «Из районных великанов самый главный великан», «Мы с приятелем вдвоем замечательно живем», «Мамы разные нужны, мамы всякие важны» и т.д.

«В стихотворении «Красная Армия», — говорит тот же критик, — поэт использует характерный для народной песни прием параллелизма:

Мы летаем высоко,

Мы летаем низко,

Мы летаем далеко,

Мы летаем близко»*.

______________

* Сергей Баруздин, О большой школе и одном из ее воспитанников (Заметки о работе С.Михалкова в поэзии для детей). Сборник «Детская литература», 1959, Детгиз, М. 1959, стр. 97.

И чего стоили бы лучшие драмы Евгения Шварца, если бы он не опирался на русский и всемирный фольклор, творчески преобразуя его.

Могущество народной традиции мне пришлось испытать и на собственном опыте. Когда я приступал к сочинению детских стихов, я долго не мог отыскать для них живую, органическую форму. Тогдашняя поэзия, которую предлагали ребятам всех возрастов — «Путеводные огоньки», «Светлячки», «Родники», «Задушевные слова» и т.д., — отличалась самой оголтелой бесстильностью (вследствие полного распада ее идейных основ). И лишь мало-помалу, после многих неудач и шатаний, я пришел к убеждению, что единственным компасом на этом пути для всех писателей — и сильных и слабых — является народная поэзия (см., например, «Муху-Цокотуху», «Краденое солнце», «Федорино горе» и др.).

Это, конечно, не значит, что наша задача — имитация старинного народного творчества. Копии фольклора никому не нужны. Но нельзя же игнорировать то обстоятельство, что народ в течение многих веков выработал в своих песнях, сказках, былинах, стихах идеальные методы художественного и педагогического подхода к ребенку и что мы поступили бы весьма опрометчиво, если бы не учли этого тысячелетнего опыта.

Однако, как уже сказано выше, не только у народа должны мы учиться. Второй наш учитель — ребенок. Я, по крайней мере, никогда не дерзнул бы приступить к сочинению моих «Мойдодыров», если бы не попытался дознаться заранее, каковы потребности и вкусы малолетних «читателей», к которым мне предстоит адресоваться со своими стихами, и каков наиболее правильный метод сильнейшего воздействия на их психику.

Нельзя понимать дело так, будто я призываю угодливо приспособляться к ребенку. У нас, повторяю, нет и не может быть права отказываться от обязанности воспитывать его, влиять на него, формировать его личность, но эту обязанность нам только тогда удастся исполнить, если мы досконально изучим умственные навыки ребенка, методы его своеобразного мышления и попытаемся возможно точнее определить для себя, каковы должны быть те литературные формы, которые в данном случае окажутся наиболее действенными.

Конечно, писал я стихи инстинктивно, без оглядки на какие бы то ни было правила. Но в моем подсознании правила эти существовали всегда; они были подсказаны мне самой детворой, я считал их тогда непреложными и верил, что они универсальны, то есть обязательны для всякого автора, пытающегося писать для детей. Ни Маршак, ни Михалков, ни Барто, ни другие мои товарищи по литературному служению детям еще не приступали к работе, и я не мог проверить на их писательской практике правильность моих тогдашних догадок. Теперь я могу сказать, не боясь ошибиться, что хотя творчество этих поэтов внесло в мои «заповеди» ряд коррективов, но в главном и основном оно подтвердило их правильность, поскольку дело идет о стихах для дошкольников младшего и среднего возраста.

ОБРАЗНОСТЬ И ДЕЙСТВЕННОСТЬ

О первой заповеди уже было сказано выше. Она заключается в том, что наши стихотворения должны быть графичны, то есть в каждой строфе, а порою и в каждом двустишии должен быть материал для художника, ибо мышлению младших детей свойственна абсолютная образность. Те стихи, с которыми художнику нечего делать, совершенно непригодны для этих детей. Пишущий для них должен, так сказать, мыслить рисунками*.

______________

* Если читатель перелистает, например, мои детские сказки, он увидит, что для «Тараканища» требуется двадцать восемь рисунков (по числу зрительных образов), для «Мойдодыра» — двадцать три и т.д.

Стихи, печатаемые без рисунков, теряют чуть не половину своей эффективности.

«Мама, покажи!» — кричал ребенок, когда одна из сотрудниц издательства читала ему «Тараканище» в корректурных листах без рисунков. Он чувствовал, что в данном случае зрительный образ и звук составляют органическое целое. А так как детское зрение на первых порах воспринимает не столько качество вещей, сколько их движения, их действия, сюжет поэмы для малых детей должен быть так разнообразен, подвижен, изменчив, чтобы каждые пять-шесть строк требовали новой картинки. Там, где этого нет, детские стихи, так сказать, не работают.

Если, написав целую страницу стихов, вы замечаете, что для нее необходим всего один-единственный рисунок, зачеркните эту страницу как явно негодную. Наибыстрейшая смена образцов — здесь, как мы видели выше, второе правило для детских писателей.

Третье правило заключается в том, что эта словесная живопись должна быть в то же время лирична.

Поэт-рисовальщик должен быть поэтом-певцом.

Ребенку мало видеть тот или иной эпизод, изображенный в стихах: ему нужно, чтобы в этих стихах были песня и пляска.

То есть ему нужно, чтобы они были сродни его собственным стихам-экикикам.

Если же их невозможно ни петь, ни плясать, если в них нет элементов, составляющих главную суть экикик, они никогда не зажгут малолетних сердец.

Чем ближе наши стихи к экикикам, тем сильнее они полюбятся маленьким. Недаром в детском фольклоре всех стран уцелели в течение столетий главным образом песенно-плясовые стихи.

Эта заповедь труднее всех других, так как поэт-рисовальщик почти никогда не бывает поэтом-певцом. Тут две враждебные категории поэтов. Можно ли требовать, чтобы каждый эпизод, изображаемый в стихотворении с графической четкостью, был в то же время воспринят читателями как звонкая песня, побуждающая их к радостной пляске?

Всю трудность этой задачи я вполне сознавал, когда пригашался за сочинение своей первой «поэмы для маленьких». Но мне было ясно, что эта задача — центральная, что без ее решения нельзя и приступать к такой работе. Предстояло найти особенный, лирико-эпический стиль, пригодный для повествования, для сказа и в то же время почти освобожденный от повествовательно-сказовой дикции. Мне кажется, что всякие сказки-поэмы и вообще крупные фабульные произведения в стихах могут дойти до маленьких детей лишь в виде цепи лирических песен — каждая со своим ритмом, со своей эмоциональной окраской.

Речь идет о большой эпопее, которую я и пытался воскресить в нашей детской словесности через семьдесят лет после «Конька-горбунка». Чувствуя, что ее прежние формы, выработанные деревенско-дворянской культурой, уже давно не соответствуют психике наших ребят, я строил все свои «крокодилиады» на основе бойких, быстро сменяющихся, урбанистических, уличных ритмов, избегая монотонной тягучести, которая свойственна деревенскому эпосу.

Вырабатывая форму «Крокодила» (1916), я пытался всячески разнообразить фактуру стиха в соответствии с теми эмоциями, которые этот стих выражает: от хорея переходил к дактилю, от двухстопных стихов — к шестистопным.

Такая подвижность и переменчивость ритма была для меня четвертой заповедью.

III. МУЗЫКА.

Пятая заповедь для детских писателей — повышенная музыкальность поэтической речи.

Замечательно, что киники всегда музыкальны. Их музыкальность достигается раньше всего необыкновенной плавностью, текучестью звуков. Дети в своих стихах никогда не допускают того скопления согласных, которое так часто уродует наши «взрослые» стихи для детей. Ни в одном стишке, сочиненном детьми, я никогда не встречал таких жестких, шершавых звукосочетаний, какие встречаются в некоторых книжных стихах. Вот характерная строка из одной поэмы для детей:

Пупс взбешен…

Попробуйте произнести это вслух! Псвзб — пять согласных подряд! И взрослому не выговорить подобной строки, не то что пятилетнему ребенку.

Еще шершавее такая строка некоего ленинградского автора:

Вдруг взгрустнулось…

Это варварское вдругвзгр — непосильная работа для детской гортани.

И больно читать ту свирепую строку, которую сочинила одна поэтесса в Москве:

Ах, почаще б с шоколадом…

Щебсш! Нужно ненавидеть ребят, чтобы предлагать им такие языколомные «щебсши». Не мешало бы сочинителям подобных стихов поучиться у тех малышей, которым они царапают горло своими корявыми щебсшами. Стоит только сравнить два стиха: один, сочиненный ребенком, — «Половина утюга», и другой, сочиненный взрослым, — «Ах, почаще б с шоколадом», чтобы увидеть колоссальное превосходство трехлетних. В «Половине утюга» на семь слогов приходится всего шесть согласных, а в стишке о шоколаде на восемь слогов целых двенадцать согласных.

Конечно, создавая столь благозвучные строки, ребенок заботился не об их красоте, а только о том, чтобы ему было легче выкрикивать их, но именно благодаря этому они так мелодичны и плавны.

Любопытна в этом отношении та переработка стихов, которую незаметно для себя производит ребенок. Она вся направлена к тому, чтобы придать «шершавому» стиху максимальную плавность. Мой знакомый двухлетний мальчик очень любил почему-то стихотворение Пушкина «Черногорцы? что такое?» — и декламировал это стихотворение так:

Тетеготи? то такое?

то есть устранял все согласные, тормозящие плавное течение стиха. Конечно, и тут сказалась не эстетика, а неразвитая гортань, но ведь именно для этой гортани мы и должны писать свои стихи.

Вы только вслушайтесь в ту благозвучнейшую хореическую песню, которую пела, танцуя, девочка Витя Раммо, еще не достигшая двухлетнего возраста:

Коси мине, коси кой,

Леба куси, леба кой,

Коси баба, коси кой,

Куси паки, куси мой.

Йока куку, шибка кой,

Леба кусяй, шибка кой,

Кока кусяй, шибка кой.

Говорила она в то время отлично, свободно произнося любые сочетания звуков, но, когда дело дошло до стихов, предпочла распределять свои согласные так, чтобы они возможно реже встречались друг с дружкой. За исключением слова «шибка», все остальные слова построены у нее таким образом, что между двумя согласными непременно поставлены гласные.

Вообще в речи ребенка мы нередко замечаем борьбу с согласными, преодоление согласных. Трехлетний Адик Павлов, вместо того чтобы сказать «солнце красно», говорил соне касно (то есть выбрасывал л, ц, р). У Ади Рыбникова слово «дрова» превратилось в дова, слово «смотри» в соти, слово «другой» — в дугой. Нина Златковская говорила пазник, потивный, касивый. Левик Гаврилов говорил пиезжай, а «гром» выговаривал гом*.

______________

* Н.А.Рыбников, Словарь русского ребенка, М.-Л. 1926, стр. 24, 45, 56, 04, 71, 80, 81, 105, 112.

Замечательны меры, которые принимала двухлетняя Алена Полежаева, для того чтобы этого скопления не было. Ее мать сообщает о ней: когда рядом в слове встречаются две согласные, Аленушка ставит между ними гласную:

— Птичка — патичка, кто — кито, где — гиде*.

______________

* Л.В.Полежаева, Детская речь и ее развитие. «Педагогика раннего детского возраста» под ред. проф. А.С.Дурново, М. 1927.

Точно такой же прием «разукрупнения» согласных при помощи добавочных гласных подметила у своей дочери Майки ленинградская жительница Инна Борисова: «Я сикушила кашику», «я гуляю си бабушкой».

При помощи такого приема Майя (одного года десяти месяцев) избегала неудобных для нее звукосочетаний: ск, шк, сб.

Сочиняя детские стихи, я старался, насколько у меня хватало умения, считаться с этим отчетливо выраженным требованием малых ребят.

РИФМЫ. — СТРУКТУРА СТИХОВ

Шестое правило было подробно изложено на предыдущих страницах. Оно заключается в том, что рифмы в стихах для детей должны быть поставлены на самом близком расстоянии одна от другой.

Читатели этой книжки могли убедиться, что почти во всех стихотворениях, сочиненных малыми детьми, рифмы находятся в ближайшем соседстве. Ребенку гораздо труднее воспринимать те стихи, рифмы которых не смежны.

Седьмое правило заключается в том, что те слова, которые служат рифмами в детских стихах, должны быть главными носителями смысла всей фразы. На них должна лежать наибольшая тяжесть семантики.

Так как благодаря рифме эти слова привлекают к себе особенное внимание ребенка, мы должны дать им наибольшую смысловую нагрузку. Это правило я считаю одним из важнейших и пытаюсь не нарушать ни при каких обстоятельствах. И часто делаю опыты со своими и чужими стихами: прикрываю ладонью левую половину страницы и пытаюсь по одной только правой, то есть по той, где сосредоточены рифмы, догадаться о содержании стихов. Если мне это не удается, стихи подлежат исправлению, так как в таком виде они до детей не дойдут.

Восьмое правило заключается в том, что каждая строка детских стихов должна жить своей собственной жизнью и составлять отдельный организм.

Иными словами, каждый стих должен быть законченным синтаксическим целым, потому что у ребенка мысль пульсирует заодно со стихом: каждый стих в экикиках — самостоятельная фраза и число строк равняется числу предложений. (Этой своей особенностью стихи для детей очень близки к народным стихам.).

Две строки — два предложения:

Твоя мама из дворян,

А отец из обезьян.

Шесть строк — шесть предложений:

Мама умная была

И меня не посекла!

Ай, люли, люли, люли!

Ты меня всегда люби!

Я теперь тебя люблю.

Не кап-риз-ни-ча-ю!

У детей постарше каждое предложение может замыкаться не в одну, а в две строки, но за эти границы уже никогда не выходит. Вот стихи девятилетней Ирины:

1) Мы с Чукошею вдвоем

За калошами идем.

2) Купим, купим мы калоши

Для себя и для Чукоши.

Поэтому длинные стихи для детей чаще всего состоят из двустиший. В сущности, пушкинский «Салтан» и ершовский «Конек-горбунок» по своей структуре являют собой целую цепь экикик, большинство которых не превышает двух строк. И Пушкин и Ершов свои сказки писали главным образом «двояшками». Вот типичный отрывок из Пушкина:

1) В синем небе звезды блещут,

В синем море волны хлещут; (Пауза.)

2) Туча по небу идет,

Бочка по морю плывет. (Пауза.)

3) Словно горькая вдовица,

Плачет, бьется в ней царица; (Пауза.)

4) И растет ребенок там

Не по дням, а по часам. (Пауза.)

5) День прошел, царица вопит…

А дитя волну торопит: (Пауза.)

6) «Ты, волна моя, волна,

Ты гульлива и вольна; (Пауза.)

7) Плещешь ты, куда захочешь,

Ты морские камни точишь, (Пауза.)

8) Топишь берег ты земли,

Подымаешь корабли — (Пауза.)

9) Не губи ты нашу душу:

Выплесни ты нас на сушу!» (Пауза.)

После каждой «двояшки» — пауза. Восемнадцать строк — девять пауз и девять «двояшек», причем в большинстве случаев каждая «двояшка» есть самостоятельная фраза.

Стихи эти написаны не для детей. Пушкин, создавая свои сказки, ориентировался на фольклорную дикцию взрослых. Но благодаря близости народного поэтического мышления к детскому пушкинская сказка с давнего времени прочно вошла в обиход малышей, и ее структура является для нас образцом.

Никаких внутренних пауз детские стихи не допускают, иначе будет нарушен напев. Во всех известных мне стихотворениях, сочиненных малыми детьми, я нашел только один перенос — да и то очень слабый, один-единственный случай вытеснения фразы за пределы двустишия:

Воробейко поскакал,

На ходу он уплетал

Крошки хлеба, что ему

Я в окошечко даю.

Эти строки сочинил Ваня Ф., четырех с половиною лет.

Они в моих глазах есть одно из редкостных нарушений общего незыблемого правила, которое заключается в том, что каждый стих, сочиненный ребенком, целостен, замкнут сам в себе, неделим.

ОТКАЗ ОТ ЭПИТЕТОВ. РИТМИКА

Выше было сказано, что детское зрение чаще всего воспринимает не качество, а действие предметов. Отсюда девятая заповедь для детских писателей: не загромождать своих стихов прилагательными.

Стихи, которые богаты эпитетами, — стихи не для малых, а для старших детей.

В стихах, сочиненных детьми младшего возраста, почти никогда не бывает эпитетов. И это понятно, потому что эпитет есть результат более или менее длительного ознакомления с вещью. Это плод опыта, созерцания, исследования, совершенно недоступного маленьким детям.

Сочинители детских стихов часто забывают об этом и перегружают их огромным числом прилагательных. Талантливая Мария Пожарова дошла до того, что в своих «Солнечных зайчиках» чуть не каждую страницу наполнила такими словами, как зыбколистный, белоструйный, тонкозвучный, звонкостеклянный, беломохнатый, багрянозолотой, и, конечно, все это для детей мертвечина и скука.

Потому что маленького ребенка по-настоящему волнует в литературе лишь действие, лишь быстрое чередование событий. А если так, то побольше глаголов и возможно меньше прилагательных! Я считаю, что во всяком стишке для детей процентное отношение глаголов к именам прилагательным есть один из лучших и вполне объективных критериев приспособленности данного стишка к психике малых детей.

Поучителен в этом отношении Пушкин: в своей «Сказке о царе Салтане» он на 740 глаголов дал только 235 прилагательных, между тем как в его поэме «Полтава» (в первой песне) число глаголов даже меньше числа прилагательных: на 279 глаголов — 281 прилагательное.

Тяготение ребенка к глаголу отмечено в науке давно. Канадский профессор Фредерик Трэси в своей «Психологии детства» (1893) подсчитал, что в словаре у малышей (от 19 до 28 месяцев) глаголы составляют 20 процентов всех слов, в то время как у взрослого их только 11, то есть почти вдвое меньше.

Вот таблица, приводимая Трэси:

У ребенка У взрослого

Имен прилагательных 9% 22%

Имен существительных 60% 60%

Глаголов 20% 11%

Таблица едва ли правильная, так как многие существительные в речи ребенка являются по своей сути односложными предложениями, где на первом месте — глагол. Когда маленький ребенок кричит, например, «динь-динь», это может значить: «дай мне позвонить колокольчиком!», или «колокольчик звонит!», или «мне очень нравится звон колокольчика», или «подними меня вверх к колокольчику!» — и мало ли что еще. В каждом таком «динь-динь» подразумевается непроизнесенный глагол.

Предмет как таковой, вне своих динамических функций, гораздо реже фигурирует в речи ребенка, чем это было принято думать, когда Трэси составлял таблицу.

Поэтому Трэси был бы более прав, если бы составил для детского словаря примерно такую таблицу:

Существительных 20%

Существительных,

имеющих характер глагола

(или сопряженных с глаголом) 53%

Глаголов 20%

Прилагательных 7%

Такая таблица была бы ближе к истине, потому что в речи двухлетнего ребенка скрытых и явных глаголов приблизительно 50-60%, а чистых прилагательных в девять раз меньше. Ошибка Трэси заключается в том, что он отнесся к грамматическим категориям слишком формально. Но общие выводы его вполне справедливы: идеи, которые играют в уме ребенка наиболее значительную роль и которые ребенок чаще всего выражает словами, суть идеи действий, а не состояний, — движений, а не качеств и свойств.

По утверждению немецких исследователей Клары и Вильгельма Штерн (1907), в речи ребенка сперва преобладают существительные, потом глаголы и лишь потом прилагательные. Штерны приводят такие наблюдения над одной маленькой девочкой: когда ей был год и три месяца, 100 процентов ее словаря составляли имена существительные; через пять месяцев они составляли всего 78 процентов, а глаголов было 22 процента; еще через три месяца существительных оказалось всего 63 процента, глаголов 23 и остальных частей речи (в том числе и прилагательных) 14 процентов.

Эта схема грешит таким же формальным подходом к грамматике, как и схема профессора Трэси, но общая тенденция языкового развития детей в ней отмечена верно: ребенок в первые годы своего бытия так глубоко равнодушен к свойствам и формам предметов, что прилагательные долго являются наиболее чуждой ему категорией речи.

Любовь к прилагательным свойственна (да и то в малой мере) только книжным, созерцательно настроенным детям, а ребенок, проявляющий активное отношение к жизни, строит почти всю свою речь на глаголах. Поэтому «Мойдодыра» я сверху донизу наполнил глаголами, а прилагательным объявил беспощадный бойкот и каждой вещи, которая фигурирует в этих стихах, придал максимальное движение:

Одеяло

Убежало,

Улетела простыня,

И подушка,

Как лягушка,

Ускакала от меня.

Ибо только такая, только «глагольная» речь по-настоящему дойдет до ребенка.

Конечно, все изложенное в этой главе относится лишь к самым маленьким детям. Когда дети становятся старше, ни в чем так наглядно не сказывается созревание их психики, как именно в увеличении числа прилагательных, которыми обогащается их речь.

И.Адамиан пишет мне по этому поводу: «Вы говорите, что у детей больше тяготения к глаголу, чем к прилагательному. Мне кажется, что ваш вывод правилен лишь отчасти, ибо, насколько я заметил, в лексиконе девочек преобладают прилагательные, а в лексиконе мальчиков — глаголы. Вообще, по моим случайным и отрывочным наблюдениям, девочки больше обращают внимание на определенное свойство предметов (у куклы розовый бантик, зеленое то-то и т.п.), а мальчики — на действие (паровоз свистит и т.п.). Интересно было бы произвести опыт: написать рассказ с одинаковым количеством прилагательных и глаголов и прочесть детям обоего пола, а затем заставить их повторить. Возможно, что результат ряда таких опытов подтвердит правильность моих наблюдений». Мне кажется, что догадка тов. Адамиана верна лишь в отношении старших детей. Младшим же — и мальчикам и девочкам — одинаково чуждо большинство прилагательных. Между тем, как уже сказано выше, речь идет исключительно о литературе для младшего возраста. Форма произведений, предназначенных для более старших, должна быть иной.

Десятая заповедь заключается в том, что преобладающим ритмом ребячьих стихов должен быть непременно хорей. Об этом было сказано выше, на стр. 626-634.

ИГРОВЫЕ СТИХИ

Одиннадцатая заповедь для детских писателей заключается в том, что их стихи должны быть игровыми, так как, в сущности, вся деятельность младших и средних дошкольников, за очень небольшими исключениями, выливается в форму игры.

«Ребенок, — говорит М.Горький, — до десятилетнего возраста требует забав, и требование его биологически законно. Он хочет играть, он играет всем и познает окружающий его мир прежде всего и легче всего в игре, игрой. Он играет и словом и в слове. Именно на игре словом ребенок учится тонкостям родного языка, усваивает музыку его и то, что филологи называют «духом языка»*.

______________

* М.Горький, Собр. соч. в тридцати томах, т. 25, М. 1953, стр. 113.

Конечно, есть отличные стихи для детей, не имеющие отношения к игре; все же нельзя забывать, что детские народные стишки, начиная от бабушкиных «Ладушек» и кончая «Караваем», чаще всего являются порождением игры*.

______________

* Я думаю, что поэма «Пожар» С.Маршака выросла из игры в пожарных, которую так любят малыши. В сказке «Телефон» я, со своей стороны, пытаюсь дать маленьким детям материал для их любимой игры в телефон.

Вообще почти каждую свою тему поэт, пишущий для младших дошкольников, должен воспринимать как игру. Тот, кто не способен играть с малышами, пусть не берется за сочинение детских стихов.

Но дети не ограничиваются играми этого рода. Они, как мы видели, играют не только вещами, но и произносимыми звуками. Эти звуковые и словесные игры, очевидно, чрезвычайно полезны, так как в фольклоре детей всего мира они занимают заметное место. Даже когда ребенок становится старше, у него часто возникает потребность потешиться и поиграть словами, так как он не сразу привыкнет к тому, что слова выполняют только деловую, коммуникативную функцию. Разные словесные игрушки все еще привлекают его, как привлекают куклы многих девочек, давно уже вышедших из «кукольного» возраста.

Вспомним наши русские потешки, созданные уже в школьной среде:

«Императрина Екатерица заключила перетурие с мирками».

«Челодой моловек! Не камняйтесь бросами, а то режиком заножу, будешь дрыжками ногать».

Дошкольнику такие словесные игрушки еще больше нужны, так как пользование ими всегда знаменует, что ребенок уже вполне овладел правильными формами слов. Это видно уже из того, что отклонение от правильных форм он воспринимает как нечто забавное.

Взрослые, кажется, никогда не поймут, чем привлекательны для малых ребят такие, например, незатейливые деформации слов, которые я позаимствовал в английском фольклоре:

Жила-была мышка Мауси

И вдруг увидала Котауси.

У Котауси злые глазауси

И злые-презлые зубауси.

Подбежала Котауси к Мауси

И замахала хвостауси:

— Ах, Мауси, Мауси, Мауси,

Подойди ко мне, милая Мауси!

Я спою тебе песенку, Мауси,

Чудесную песенку, Мауси!

Но ответила умная Мауси:

— Ты меня не обманешь, Котауси!

Вижу злые твои глазауси

И злые-презлые зубауси!

Так ответила умная Мауси

И скорее бегом от Котауси!

Дети именно потому и смеются, что правильные формы этих слов уже успели утвердиться в их сознании.

Мою песенку очень бранили в печати за «коверкание родного языка». Критики предпочитали не знать, что такое «коверкание» с незапамятных времен практикуется русским фольклором и узаконено народной педагогикой. Вспомним хотя бы известную сказку «Звери в яме», где несколько раз повторяются в различных вариантах такие стихи:

Медведь-медведухно — имечко хорошее.

Лиса-олисава — имечко хорошее,

Волк-волчухно — имечко хорошее,

Петух-петушихно — имечко хорошее,

Кура-окурова — имя худое.

Почему же, спрашивается, всевозможные человеки в футлярах нещадно преследуют подобные словесные игры, столь необходимые детям в процессе их языкового развития?

С великим удовольствием я вспоминаю, как яростно встретили леваки-педагоги мои игровые стишки о лягухах, впервые увидавших черепаху:

И они закричали от страха:

— Это Че!

— Это Ре!

— Это Паха!

— Это Чечере… папа… папаха…

Покойный академик Игорь Грабарь сообщил мне, что в детстве ему, как и всем его товарищам-сверстникам, очень нравилась такая вариация басни «Мартышка и очки»:

ОЧКИШКА И МАРТЫ

Старишка в мартости глаза слабами стала,

А у слухей она людала…

Весело и озорно, совсем по-детски увлекался такой словесной игрой молодой поэт Даниил Хармс. Нужно было видеть, каким восторгом встречали они своего любимого автора, когда он читал им с эстрады:

А вы знаете, что у,

А вы знаете, что па,

А вы знаете, что пы,

Что у папы моего

Было сорок сыновей?

И дальше:

А вы знаете, что на,

А вы знаете, что не,

А вы знаете, что бе,

Что на небе

Вместо солнца

Скоро будет колесо?

и т.д.

Совсем по-другому, но так же аппетитно и весело играет он словом «четыре» в своей последней книжке «Миллион»:

Раз, два, три, четыре,

И четыре на четыре,

И четырежды четыре,

И потом еще четыре.

Одним из лучших памятников его словесной игры останется «Иван Иваныч Самовар», где всему повествованию придана такая смехотворно однообразная (и очень детская) форма:

Самовар Иван Иваныч,

На столе Иван Иваныч,

Золотой Иван Иваныч

Кипяточку не дает,

Опоздавшим не дает,

Лежебокам не дает.

Такие же игровые стихи создал в свое время поэт Александр Введенский. Особенно было популярно в детской среде его шуточное стихотворение «Кто?»:

Дядя Боря говорит,

Что

Оттого он так сердит,

Что

Кто-то на пол уронил

Банку, полную чернил,

И оставил на столе

Деревянный пистолет,

Жестяную дудочку

И складную удочку.

Может, это серый кот

Виноват?

Или это черный пес

Виноват?

и т.д.

С таким же озорством Наталья Кончаловская изобрела такие небывалые овощи:

Показал садовод

Нам такой огород,

Где на грядках, засеянных густо,

Огурбузы росли,

Помидыни росли,

Редисвекла, чеслук и репуста,

Сельдерошек поспел

И моркофель дозрел,

Стал уже осыпаться спаржовник,

А таких баклачков

Да мохнатых стручков

Испугался бы каждый садовник.

Я не говорю, что детские писатели все, как один, должны сплошь заниматься такими словесными играми, забыв о других воспитательных и литературных задачах (это было бы ужасно и привело бы к деградации детской поэзии), я только хочу, чтобы наконец была признана педагогическая целесообразность и ценность литературного жанра, который недаром так богато представлен в устной народной поэзии (см. главу «Лепые нелепицы»).

Мастером этого жанра был С.Я.Маршак. Его знаменитое четверостишие о вагоновожатом словно затем и написано, чтобы разъярять скудоумных филистеров и восхищать детвору:

Глубокоуважаемый

Вагоноуважатый!

Вагоноуважаемый

Глубокоуважатый.

VII. ПОСЛЕДНИЕ ЗАПОВЕДИ

Итак, мы видим, что стихи для детей нужно писать каким-то особенным способом — иначе, чем пишутся другие стихи. И мерить их нужно особенной меркой. Не всякий даже даровитый поэт умеет писать для детей.

Такие, например, великаны, как Тютчев, Баратынский и Фет, несомненно потерпели бы в этой области крах, так как приемы их творчества враждебны по самому своему существу тем приемам, которые обязательны для детских поэтов.

Но отсюда не следует, что детский поэт, угождая потребностям малых детей, имеет право пренебречь теми требованиями, которые предъявляют к поэзии взрослые.

Нет, чисто литературные достоинства детских стихов должны измеряться тем же самым критерием, каким измеряются литературные достоинства всех прочих стихов.

По мастерству, по виртуозности, по техническому совершенству стихи для советских детей должны стоять на той же высоте, на какой стоят стихи для взрослых.

Не может быть такого положения, при котором плохие стихи оказались бы хороши для детей.

В сущности, совершается злое и вредное дело: вместо того чтобы подготовлять детей к восприятию гениальных поэтов, их систематически отравляют безграмотной и бездарной кустарщиной, убивающей в них то горячее чувство стиха, которое сказалось в экикиках.

Итак, двенадцатая заповедь для детских поэтов: не забывать, что поэзия для маленьких должна быть и для взрослых поэзией!*

______________

* Теперь она звучит тривиально, но, когда писались эти строки, в них увидели формалистическую ересь, ибо всякий разговор о поэтической форме считался тогда формализмом.

Есть и тринадцатая. Она заключается в том, что в своих стихах мы должны не столько приспособляться к ребенку, сколько приспособлять его к себе, к своим «взрослым» ощущениям и мыслям. Конечно, мы должны делать это с большой осторожностью, не насилуя природы ребенка, но если мы этого делать не станем, нам придется отказаться от роли воспитателей. Мы обязаны мало-помалу нарушать многие из вышеуказанных заповедей, дабы путем постепенного усложнения поэтической формы подвести малыша вплотную к восприятию великих поэтов. Это и будет подлинным стиховым воспитанием, о котором у нас почему-то все еще очень мало заботятся. Методика стихового воспитания старших дошкольников заключается в выработке наиболее рациональных приемов постепенного нарушения вышеизложенных правил — всех, за исключением двенадцатого, которое требует высокого качества детских стихов. Это правило нельзя нарушать ни при каких обстоятельствах.

К сожалению, многие педагоги, рецензенты и критики все еще судят о детской поэзии исключительно по ее содержанию, не догадываясь, что самое ценное содержание детских стихов будет безнадежно погублено неудачной и неряшливой формой, — так что именно в интересах тематики нужно раньше всего изучать формальные особенности детских стихов, а также наиболее эффективные методы их созидания.

Всякий, кто хоть бегло ознакомится с тем золотым фондом детской советской поэзии, который создан Маяковским, Маршаком, Михалковым, Барто, Квитко, Янкой Купалой, Забилой и плеядой их младших собратьев, не может не прийти к убеждению, что богатейшее разнообразие поэтических форм вполне соответствует здесь такому же богатому разнообразию сюжетов. По сравнению с литературой дореволюционной эпохи в нынешних детских стихах чрезвычайно умножилось количество жанров, входящих в повседневный обиход детворы; советским поэтам удалось приобщить даже младших дошкольников к актуальнейшим темам, которыми живет вся страна.

В течение последних двадцати лет я из года в год (с небольшим перерывом) наблюдаю несколько детских садов Подмосковья и вижу, как многочисленны темы, входящие нынче в круг интересов ребенка. Вот примерный перечень тех стихотворений и песен, которые бытуют в этих детских садах и пользуются особой популярностью среди малышей. Уже самые заглавия этих произведений поэзии показывают, как расширился в последнее время диапазон интересов и вкусов ребенка.

«Песня о Ленине». — «Первомай». — «Мы — за мир!» — «Полет в космос». «Мальчик и летчик». — «Праздник урожая». — «Мой папа депутат». — «Кто построил этот дом». — «Война с Днепром». — «Елка». — «Дед Мороз». «Дождик». — «Журавли». — «Усатый-полосатый». — «Детки в клетке». — «Дядя Степа». — «Снегирь». — Фольклорные перевертыши, считалки, потешки, загадки, игровые стишки. — Озорные развлекательные сказки в стихах — и наряду с этим такие, ставшие народными, песни, как «По долинам и по взгорьям», «Летят перелетные птицы», «Эх, туманы мои, растуманы» (усвоенные по радио).

Уже из одного этого перечня заглавий мы видим, что нет, в сущности, такого литературного жанра, доступного пониманию детей, которого не внедряла бы в духовную жизнь дошкольника советская педагогика последнего времени. Все дело только в соблюдении пропорций — в том, чтобы какой-нибудь один-единственный жанр не вытеснил всех остальных.

Так что вопрос о тематике стихов для детей можно считать (в общих чертах) решенным. Те жаркие споры по этому поводу, какие так часто велись в двадцатых — тридцатых годах, нынче остались уже далеко позади.

Не так обстоит дело с вопросом о поэтической форме стихов, предлагаемых детям. До сих пор этот немаловажный вопрос не привлекает сколько-нибудь серьезного внимания исследователей. Критики словно не замечают его. Педагоги в огромном своем большинстве игнорируют его совершенно.

Между тем (повторяю опять и опять!) в интересах той самой тематики, которая дорога педагогам (и не только педагогам, а нам всем), им следует во что бы то ни стало изучить поэтику детских стихов. Вот почему меня не покидает надежда, что мои скромные заповеди будут не совсем бесполезны.

Конечно, заповеди — слишком громкое название для этих непритязательных правил. Это просто вехи, поставленные для себя одним из начинающих детских писателей, который стремился приблизиться к психике малых детей, чтобы влиять на нее возможно сильнее.

Мы, советские писатели, имеем драгоценную возможность изучать эту психику не только келейным порядком, в узком кругу семьи, но и в тех бесчисленных «громадах» детей, какими являются в нашей стране детские ясли, детские сады и т.д. Поэтому главная особенность наших дошкольных стихов заключается именно в том, что они должны быть приспособлены для чтения вслух перед большими коллективами детей. Конечно, их можно читать и детям-одиночкам, но их композиция, их ритмы и образы организованы так, чтобы их могли без труда воспринимать многочисленные аудитории ребят. Здесь одна из наиболее характерных черт нашей нынешней детской поэзии: когда мы пишем, мы воображаем себя на эстраде перед множеством юных слушателей.

Этого чувства не знали детские писатели Запада, и оттого их произведения в большинстве случаев были камерные, глубоко интимные.

Много ли детей видел перед собой Эдвард Лир, когда писал свою прелестную «Книгу нелепостей»? Только трех маленьких внучат графа Дарби, которых в то время учил рисованию.

И только три девочки, сестры Лидделл, слушали Льюиза Керролла, автора «Алисы в стране чудес», когда он импровизировал над сонной оксфордской рекой свою знаменитую сказку, в которой навсегда сохранились интонации его тихого голоса.

Нам же, детским писателям советских республик, если бы даже мы захотели быть камерными, это ни за что не удалось бы, так как всю свою жизнь мы находимся, так сказать, в океане детей. Безбрежный океан — от Артека до Арктики. В нем-то и формируется все наше творчество. Я совсем по-другому написал бы «Муху-цокотуху», «Бармалея», «Краденое солнце», «Телефон», если бы не чувствовал во время писания, что мне нужно будет читать эти вещи в обширных залах, перед множеством маленьких слушателей. Отсюда — то качество этих стихов, которое я назвал бы сценичностью. Эти сказки театрализованы: сюжет развертывается в них по законам драматического действа (завязка, коллизия и проч.).

Самый объем каждой сказки определяется тем, что она должна быть произнесена перед непоседливой и нетерпеливой толпой, психика которой не похожа на психику отдельного слушателя. «Краденое солнце» я сперва написал в виде длинной, монотонной сказки:

Журавли по небесам,

А медведи по лесам

Понеслися во всю прыть,

Чтобы солнце воротить.

Долетели журавли

До Египетской земли…

и т.д.

Но так как в таком оформлении эта сказка годилась только для индивидуального чтения, я сократил ее впятеро, ускорил темпы, внес максимальное разнообразие в ее ритмику — словом, приспособил ее к восприятию детского коллектива.

Это не значит, конечно, что «комнатное», уединенное чтение сказок отошло в область прошлого. Напротив, никогда еще не было такого изобилия матерей и отцов, которые читают книжки своим маленьким детям. Но пусть эти книжки раньше всего пройдут испытание в массовых аудиториях детей.

Это не праздное требование, так как коллективное чтение занимает все большее место в системе воспитания дошкольников и младших школьников. Все эти колоссальные дома культуры, детские городки и дворцы, организующие многомиллионную массу советских ребят, предъявляют нам, литераторам, новые требования, которых мы не можем не выполнить. Для того чтобы вполне уразуметь эти требования, у нас есть единственный путь — всей своей деятельностью приобщиться к этой ребячьей «громаде». Я, например, как и прочие «детские авторы», не могу себе представить такого месяца в моей жизни, когда я был бы оторван от коллектива детей. Подобно другим товарищам, я выступал и выступаю со своими стихами и в Крыму, и на Кавказе, и в Ленинграде, и в Колонном зале, и в зале Чайковского, и в Доме Советской Армии, и в клубе писателей, и в клубе ученых, и во множестве школ всех районов, во множестве детских садов, детских больниц, детских санаториев, детских библиотек, детских домов культуры и проч., и проч., и проч.

Только такое беспрестанное, повседневное общение с коллективами малых ребят давало и дает нам, советским детским писателям, возможность согласовать свое творчество с их массовой психикой.

ПРИМЕЧАНИЯ

От двух до пяти. — Впервые под названием «Маленькие дети», Л. 1928. В 1933 году вышло третье переработанное издание под названием «От двух до пяти». Печатается по семнадцатому изданию: «От двух до пяти», Детгиз, М. 1963.

произведение относится к этим разделам литературы в нашей библиотеке:
Оцените творчество автора:
( 1 оценка, среднее 5 из 5 )
Поделитесь текстом с друзьями:
Lit-Ra.su


Напишите свой комментарий: