Члены клуба поэтов собрались у Эдуарда. Экскурсия в бордель дело решенное. Отто Бамбус надеется, что после нее его лирика будет насыщена кровью. Ганс Хунгерман хочет получить материал для своего «Казановы» и для написанного свободным размером цикла стихов под названием «Женщина-демон»; даже Маттиас Грунд, автор книги о смерти, надеется перехватить там несколько пикантных деталей для изображения предсмертного бреда параноика.
— А почему ты с нами не идешь, Эдуард? — спрашиваю я.
— Нет потребности, — заявляет он. — У меня есть все, что мне нужно.
— Да ну? Есть все? — Я отлично знаю, что он хочет нам втереть очки, и знаю, что он лжет.
— Эдуард спит со всеми горничными своей гостиницы, — поясняет Ганс Хунгерман. — А если они противятся, он их рассчитывает. Поистине друг народа.
— Горничные! Ты так бы и поступал! Свободные ритмы, свободная любовь. Я — нет! Никаких историй в собственном доме. Старинное правило!
— А с посетительницами тоже нельзя?
— Посетительницы! — Эдуард возводит глаза к небу. — Ну, тут иной раз ничего не поделаешь. Например, герцогиня фон Бель-Армин…
— Например, что же? — спрашиваю я, когда он смолкает.
Эдуард жеманничает:
— Рыцарь должен быть скромен.
У Хунгермана внезапный приступ кашля.
— Хороша скромность! Сколько же ей было? Восемьдесят?
Эдуард презрительно улыбается, но через мгновение улыбка спадает с его лица, словно маска, у которой порвались тесемки: входит Валентин Буш. Правда, он не литератор, но решил тоже участвовать. Он желает присутствовать при том, как Отто Бамбус потеряет свою девственность.
— Здравствуй, Эдуард! — восклицает Буш. — Хорошо, что ты еще жив, верно? Иначе ты бы не смог насладиться приключением с герцогиней.
— Откуда ты знаешь, что это действительно было? — спрашиваю я, пораженный.
— Слышал в коридоре. Вы разговаривали довольно громко. Наверно, хватили всякой всячины. Во всяком случае, я от души желаю Эдуарду и его герцогине всяких успехов. Очень рад, что именно я спас ему жизнь ради такого приключения.
— Да это случилось задолго до войны, — поспешно заявляет Эдуард. Он чует новую угрозу для своих винных запасов.
— Ладно, ладно, — охотно соглашается Валентин. — После войны ты тоже не терял времени и, наверно, пережил немало интересного!
— Это в наши-то дни?
— Именно в наши дни. Когда человек в отчаянии, он легче идет навстречу приключению. А как раз герцогини, принцессы и графини в этом году особенно легко поддаются отчаянию. Инфляция, республика, кайзеровской армии уже не существует — разве всего этого не достаточно, чтобы разбить сердце аристократки? Ну, а как насчет бутылочки хорошего винца, Эдуард?
— Мне сейчас некогда, — отвечает Эдуард с полным самообладанием. — Очень сожалею, Валентин, но сегодня не выйдет. Наш клуб устраивает экскурсию.
— Разве ты тоже идешь с нами? — спрашиваю я.
— Конечно! В качестве казначея! Я обязан! Раньше я не подумал об этом! Но долг есть долг!
Я смеюсь. Валентин подмигивает мне, он скрывает, что тоже идет с нами. Эдуард улыбается, так как воображает, что сэкономил бутылку вина. Таким образом, все довольны.
Мы отбываем. Стоит чудесный вечер. Мы идем на Банштрассе, 12. В городе два публичных дома, но тот, что на Банштрассе, как будто поэлегантнее. Дом стоит за пределами города, он небольшой и окружен тополями. Я хорошо его знаю: в нем я провел часть своей ранней юности, не подозревая о том, что здесь происходит. В свободные от уроков послеобеденные часы мы обычно ловили в пригородных прудах и ручьях рыбу и саламандр, а на лужайках — бабочек и жуков. В один особенно жаркий день, в поисках ресторана, где можно было бы выпить лимонаду, мы попали на Банштрассе, 12. Ресторан в нижнем этаже ничем не отличался от обычных ресторанов. Там было прохладно, и, когда мы спросили зельтерской, нам ее подали. Через некоторое время появились три-четыре женщины в халатиках и цветастых платьях. Они спросили нас, что мы тут делаем и в каком классе учимся. Мы заплатили за нашу зельтерскую и в следующий жаркий день зашли снова, прихватив свои учебники и решив, что потом будем учить уроки на свежем воздухе, у ручья. Приветливые женщины снова оказались тут и по-матерински заботились о нас. В зале было прохладно и уютно, и, так как в предвечерние часы никто, кроме нас, не появлялся, мы остались тут и принялись готовить уроки. А женщины смотрели через наше плечо и помогали нам, как будто они — наши учительницы. Они следили за тем, чтобы мы выполняли письменные работы, проверяли наши отметки, спрашивали у нас то, что надо было выучить наизусть, давали шоколад, если мы хорошо знали урок, а иногда и легкую затрещину, если мы ленились; а мы были еще в том счастливом возрасте, когда женщинами не интересуются. Вскоре эти дамы, благоухавшие фиалками и розами, стали для нас как бы вторыми матерями и воспитательницами. Они отдавались этому всей душой, и достаточно нам было появиться на пороге, как некоторые из этих богинь в шелках и лакированных туфлях взволнованно спрашивали:
— Ну как классная работа по географии? Хорошо написали или нет?
Моя мать уже тогда подолгу лежала в больнице, поэтому и случилось так, что я частично получил воспитание в верденбрюкском публичном доме, и воспитывали меня — могу это подтвердить — строже, чем если бы я рос в семье. Мы ходили туда два лета подряд, потом нас увлекли прогулки, времени оставалось меньше, а затем моя семья переехала в другую часть города.
Во время войны я еще раз побывал на Банштрассе. Как раз накануне того дня, когда нас отправляли на фронт. Нам исполнилось ровно восемнадцать лет, а некоторым было и того меньше, и большинство из нас еще не знало женщин. Но мы не хотели умереть, так и не изведав, что это такое, поэтому отправились впятером на Банштрассе, которую знали так хорошо с детских лет. Там царило большое оживление, нам дали и водки и пива. Выпив достаточно, чтобы разжечь в себе отвагу, мы попытали счастья. Вилли, наиболее смелый из нас, действовал первым. Он остановил Фрици, самую соблазнительную из здешних дам, и спросил:
— Милашка, а что если нам…
— Ясно, — ответила Фрици сквозь дым и шум, хорошенько даже не разглядев его. — Деньги у тебя есть?
— Хватит с избытком, — и Вилли показал ей свое жалованье и деньги, данные ему матерью, — пусть отслужит обедню, чтобы благополучно вернуться после войны.
— Ну что ж! Да здравствует отечество! — заявила Фрици довольно рассеянно и посмотрела в сторону пивной стойки. — Пошли наверх!
Вилли поднялся и снял шапку. Вдруг Фрици остановилась и уставилась на его огненно-рыжие волосы. У них был особый блеск, и она, конечно, сразу узнала Вилли, хоть и прошло семь лет.
— Минутку, — сказала она. — Вас зовут Вилли?
— Точно так! — ответил Вилли, просияв.
— Ты тут когда-то учил уроки?
— Правильно.
— И ты теперь желаешь пойти со мной в мою комнату?
— Конечно! Мы ведь уже знакомы!
Все лицо Вилли расплылось в широкой ухмылке. Но через миг он получил крепкую оплеуху.
— Ах ты, свиненок! — воскликнула Фрици. — Со мной лечь в постель желаешь? Ну и наглец!
— Почему же? — пролепетал Вилли. — И все остальные тут…
— Остальные! Плевала я на остальных! Разве я у остальных спрашивала урок по катехизису? Писала для них сочинение? Следила, чтобы они не простудились, дрянной, паршивый мальчишка?
— Но мне же теперь семнадцать с половиной…
— Молчи уж! Все равно что ты родную мать хотел бы изнасиловать! Вон отсюда, негодяй! Молокосос! Сопляк!
— Он завтра отправляется на фронт, — говорю я. — Неужели у вас нет никакого патриотического чувства?
Тут она заметила меня.
— Это, кажется, ты напустил нам тогда гадюк? На три дня пришлось закрыться, пока мы не выловили эту пакость.
— Я не выпускал их, — защищался я. — Они у меня удрали.
Не успел я ничего прибавить, как тоже получил оплеуху.
— Молокососы паршивые! Вон отсюда!
Шум привлек внимание хозяйки. Возмущенная Фрици рассказала ей, в чем дело, хозяйка тоже сразу же узнала Вилли.
— А, рыжий! — проговорила она, задыхаясь. Хозяйка весила сто двадцать кило, и все ее тело ходило ходуном от хохота, словно гора желе во время землетрясения.
— А ты? Разве твое имя не Людвиг?
— Все это верно, — ответил Вилли. — Но мы теперь солдаты и имеем право вступать в половые сношения.
— Ах так? Имеете право? — И хозяйка снова затряслась от хохота. — Ты помнишь, Фрици… Он ужасно тогда боялся, как бы отец не узнал, что это он бросил бомбы с сероводородом на уроке Закона Божьего! А теперь он, видите ли, имеет право на половые сношения! Хо-хо-хо!
Но Фрици не находила во всем этом ничего смешного. Она вполне искренне была обижена и возмущена.
— Все равно что мой родной сын…
Двоим пришлось поддерживать хозяйку под руки, пока она не успокоилась. Слезы текли у нее по лицу. В уголках рта пузырилась слюна. Обеими руками она хваталась за свой трясущийся живот.
— Лимонад… — давясь, с трудом выговаривала она, — лимонад Вальдмейстера, кажется, это был… — она опять начала кашлять и задыхаться, — …ваш любимый напиток?
— А теперь мы пьем водку и пиво, — ответил я. — Каждый когда-нибудь становится взрослым.
— Взрослым! — Хозяйкой овладел новый приступ удушья, и оба дога яростно залаяли, решив, что на нее напали. Мы осторожно отступили.
— Вон, неблагодарные мерзавцы! — крикнула нам вслед непримиримая Фрици.
— Ладно, — заявил Вилли, когда мы вышли. — Тогда отправимся на Рольштрассе.
И вот мы, в мундирах, со смертоносным оружием стояли за дверью и щеки наши горели от оплеух. Но мы не добрались до Рольштрассе и второго городского борделя. Туда надо было идти больше двух часов, через весь Верденбрюк, и мы предпочли вместо этого побриться. Брились мы тоже впервые, а так как еще никогда не спали с женщиной, то разница показалась нам не такой уж большой, и мы поняли ее лишь впоследствии; правда, и парикмахер обидел нас, порекомендовав воспользоваться ластиком для наших бород. Потом мы встретили еще знакомых и вскоре так основательно напились, что обо всем позабыли. Вот почему мы ушли на фронт девственниками, и семнадцать из нас пали, так и не узнав, что такое женщина.
Вилли и я потеряли потом невинность в Хутхульсте, во Фландрии, в каком-то кабачке, причем Вилли заразился триппером, попал в лазарет и таким образом избежал участия в сражении во Фландрии, где пали семнадцать девственников.
Уже тогда мы убедились, что добродетель не всегда награждается.
Мы идем среди теплого сумрака летней ночи. Отто Бамбус держится поближе ко мне, ибо я — единственный, кто признается, что бывал в борделе. Остальные тоже бывали, но разыгрывают неведение, а единственный человек, утверждающий, что он там ежедневный гость, драматург Пауль Шнеевейс, творец замечательного в своем роде произведения «Адам», попросту врет: никогда он в таком доме не был.
Руки у Отто потные. Он ожидает встретить там жриц наслаждения, вакханок и демонических хищниц и втайне побаивается, что вдруг у него вырвут печень или по меньшей мере кастрируют и затем увезут домой в «опеле» Эдуарда. Я успокаиваю Отто.
— Повреждения наносятся не больше одного-двух раз в неделю, Отто, и они почти всегда гораздо более безобидные. Позавчера, например, Фрици оторвала гостю одно ухо; но, насколько мне известно, уши опять можно пришить или их заменяют целлулоидными, причем сходство такое, что не отличишь.
— Ухо? — Отто останавливается.
— Разумеется, есть дамы, которые не отрывают ушей, — отвечаю я. — Но ведь с такими ты не хочешь знакомиться. Ты ведь хочешь иметь первобытную женщину, во всем ее стихийном великолепии.
— Ухо — это довольно серьезная жертва, — заявляет Отто; он похож на потеющую жердь и то и дело протирает стекла своего пенсне.
— Поэзия требует жертв. С оторванным ухом ты стал бы действительно полнокровным лириком. Пошли!
— Да, но ухо! Ведь сразу будет заметно!
— Если бы мне предоставили выбор, — говорит Ганс Хунгерман, — я предпочел бы, чтобы мне оторвали ухо, чем кастрировали.
— Что? — Отто снова останавливается. — Да вы просто шутите! Этого же не может быть!
— Нет, бывает! — настойчиво говорит Хунгерман. — Страсть на все способна. Но ты, Отто, успокойся: кастрация — дело подсудное. Женщине дают за это, по крайней мере, несколько месяцев тюрьмы — так что ты непременно будешь отомщен.
— Глупости! — запинаясь, произносит Бамбус и заставляет себя улыбнуться. — Вы просто морочите мне голову своими дурацкими шутками!
— А зачем нам морочить тебе голову? — отвечаю я. — Это было бы низостью. Поэтому я и рекомендую твоему вниманию именно Фрици. У нее своеобразный ф…шизм: когда ею овладевает страсть, она судорожно хватается обеими руками за уши партнера. И ты можешь быть с нею абсолютно спокоен, что больше ни в каком месте не получишь повреждений. Ведь третьей руки у нее нет.
— Зато есть еще две ноги, — подхватывает Хунгерман. — Ногами женщины иногда просто чудеса делают. Они отращивают ногти и потом оттачивают их.
— И все вы врете, — говорит Отто с тоской. — Бросьте наконец городить вздор!
— Слушай, — говорю я. — Мне не хочется, чтобы тебя искалечили. Правда, эмоционально ты обогатишься новым опытом, но душевные силы утратишь и лирика твоя от этого очень пострадает. У меня тут есть карманная пилка для ногтей, маленькая удобная вещица, предназначенная для бонвивана, который всегда должен быть элегантен. Сунь ее в карман. А потом держи зажатой в ладони или предварительно спрячь под матрац. Если ты заметишь, что тебе грозит серьезная опасность, достаточно легкого, безвредного укола в зад. И вовсе не нужно, чтобы текла кровь, Фрици сейчас же выпустит тебя. Каждый человек, даже если его куснет комар, сейчас же потянется рукой к укушенному месту — это один из основных законов жизни. А тем временем ты удерешь.
Я вынимаю из кармана футлярчик красной кожи, в котором лежат гребень и пилка для ногтей. Это еще подарок Эрны, предательницы. Гребень — имитация черепахового. Когда я извлекаю его из футляра, во мне поднимается волна запоздалого гнева.
— Дай мне и гребень, — говорит Отто.
— Да ведь гребнем ты же не можешь ударить ее, о невинный сатир, — замечает Хунгерман. — Это не оружие в борьбе полов. Он сразу сломается о напрягшуюся плоть менады.
— Не буду я им наносить удары. Я потом просто причешусь.
Мы с Хунгерманом переглядываемся, Бамбус, видимо, нам уже не верит.
— У тебя есть с собой хоть несколько перевязочных пакетов? — спрашивает меня Хунгерман.
— Они не понадобятся. У хозяйки целая аптека.
Бамбус снова останавливается.
— Все это чепуха. А вот как насчет венерических заболеваний?
— Сегодня суббота. Сегодня после обеда все дамы прошли осмотр. Нет никакой опасности, Отто.
— И все-то вы знаете! Да?
— Мы знаем то, что в жизни знать необходимо, — отвечает Хунгерман. — И обычно эти знания совсем не то, чему нас учат в школах и разных пансионах. Поэтому из тебя и получился такой уникум, Отто.
— Мне дали слишком религиозное воспитание, — вздыхает Бамбус. — Пока я рос, меня все время пугали адом и сифилисом. Ну как тут создавать сочную, земную лирику?
— Тебе следовало бы жениться.
— Это мой третий комплекс. Страх перед браком. Моя мать свела моего отца в могилу. И только одними слезами. Разве это не удивительно?
— Нет, — отвечаем мы с Хунгерманом одновременно и по этому случаю жмем друг другу руку, примета, означающая, что мы непременно проживем еще семь лет. А жизнь, хорошая или плохая, все равно есть жизнь, это замечаешь, только когда вынужден ею рисковать.
Перед тем как войти в этот с виду столь уютный дом, с его тополями, красным фонарем и цветущими геранями на окнах, мы делаем несколько глотков водки, чтобы подкрепиться. Прихваченную с собой бутылку пускаем вкруговую. Даже Эдуард, который уехал вперед на своем «опеле» и ждет нас, выпил с нами; ему так редко перепадает даровое угощение, что теперь он пьет с наслаждением. Та же водка, которая сейчас обходится нам примерно в десять тысяч марок за стаканчик, через минуту будет в борделе стоить сорок тысяч, — поэтому мы и взяли ее с собой. До порога дома мы наводим экономию, а потом уже попадаем в руки мадам.
Отто испытывает горькое разочарование. Вместо гостиной он ожидал увидеть восточную инсценировку: леопардовые шкуры, висячие светильники, душные ароматы; и хотя дамы одеты весьма легко, они скорее напоминают горничных. Он спрашивает меня шепотом, нет ли в доме негритянок или креолок.
Я указываю на сухопарую брюнетку:
— Вон та — креолка. Она пришла сюда прямо из тюрьмы. Убила своего мужа.
Однако Отто не очень-то верит мне. Он оживляется только, когда входит Железная Лошадь. Это внушительная особа; на ней высокие зашнурованные ботинки, черное белье, нечто вроде костюма укротительницы львов, серая смушковая шапка, рот полон золотых зубов. Несколько поколений молодых поэтов и редакторов в ее объятиях сдавали экзамен на жизнь, поэтому и сегодня совет клуба предназначил для Отто именно ее. Или же Фрици. Мы настояли на том, чтобы Лошадь облеклась в свои пышные доспехи, и она не подвела нас. Когда мы знакомим ее с Отто, она озадачена. Вероятно, Железная Лошадь ожидала, что мы предложим ей существо более юное и свежее. А Бамбус точно сделан из бумаги, он бледен, тощ, прыщеват, с жидкой бородкой, и ему уже двадцать шесть. Кроме того, у него выступают капли пота, как у редьки, когда ее посолишь. Железная Лошадь раскрывает свою золотую пасть, добродушно усмехается и толкает дрожащего Бамбуса в бок.
— Пойдем, угости коньячком, — миролюбиво говорит она.
— А что стоит коньяк? — спрашивает Отто официантку.
— Шестьдесят тысяч.
— Сколько? — испуганно переспрашивает Хунгерман. — Сорок тысяч, и ни пфеннига больше!
— Пфенниг, — замечает хозяйка, — давно я этого слова уже не слышала.
— Сорок тысяч он стоил вчера, дорогуша, — заявляет Железная Лошадь.
— Сорок тысяч он стоил еще сегодня утром. Я был здесь по поручению комитета.
— Какого комитета?
— Комитета по возрождению лирики через непосредственный опыт.
— Дорогуша, — отвечает Железная Лошадь, — это было до объявления курса.
— Это было после того, как в одиннадцать часов объявили курс.
— Нет, до послеобеденного курса, — поддерживает ее хозяйка. — Не будьте такими скупердяями.
— Шестьдесят тысяч — это уже по тому курсу доллара, который будет послезавтра, — говорю я.
— Нет, завтра. С каждым часом ты приближаешься к нему. Успокойся! Курс доллара неотвратим, как смерть. Ты не можешь от него уклониться. Тебя, кажется, зовут Людвиг?
— Рольф, — решительно отвечаю я. — Людвиг с войны не вернулся.
Хунгерманом вдруг овладевает недоброе предчувствие.
— А такса? — спрашивает он. — Как на этот счет? Ведь договорились на двух миллионах. С раздеванием и получасовым разговором потом. Разговор этот для нашего кандидата очень важен.
— Три, — флегматично заявляет Железная Лошадь. — И то дешево.
— Друзья, нас предали! — вопит Хунгерман.
— А ты знаешь, сколько теперь стоят высокие ботинки, чуть не до самой задницы? — спрашивает Железная Лошадь.
— Два миллиона и ни сантима больше. Если даже в таком месте нарушается договоренность, значит, мир идет к гибели!
— Договоренность! Какая может быть договоренность, если курс шатается, точно пьяный?
Тут поднимается Маттиас Грунд, который, как автор книги о смерти, до сих пор хранил молчание.
— Это первый бордель, зараженный национал-социализмом! — заявляет он в бешенстве. — Значит, по-вашему, договоры — просто клочки бумаги? Да?
— И договоры, и деньги, — несокрушимо отвечает Железная Лошадь. — Но высокие ботинки — это высокие ботинки, а черное прозрачное белье — это черное прозрачное белье. И цены на них — сумасшедшие. Почему вам нужно для вашего причастника непременно даму первого сорта? Это ведь как при похоронах — можно с плюмажами, а можно без. Для него хорош будет и второй сорт!
Возразить на это нечего. Дискуссия достигла мертвой точки. Вдруг Хунгерман замечает, что Бамбус выпил не только свой коньяк, но и рюмку Лошади.
— Мы пропали, — заявляет он. — Придется заплатить ту сумму, которую от нас требуют эти гиены с Уолл-стрит. Нельзя было нас так подводить, Отто! А теперь мы вынуждены оформить твое вступление в жизнь гораздо проще. Без плюмажей и только с одной чугунной лошадью.
К счастью, в эту минуту появляется Вилли. Он с чисто спортивным интересом относится к превращению Отто в мужчину и, не дрогнув ни одним мускулом, оплачивает разницу. Потом заказывает водки для всех и сообщает, что заработал сегодня на своих акциях двадцать пять миллионов. Часть этих денег он намерен прокутить.
— А теперь убирайся отсюда, мальчик, — заявляет он Отто. — И возвращайся к нам мужчиной.
Я подсаживаюсь к Фрици. Прошлое давно позабыто; с тех пор как ее сын погиб на фронте, она уже не считает нас мальчиками. Он был унтер-офицером и убит за три дня до перемирия. Мы беседуем о довоенных временах. Она рассказывает мне, что ее сын учился музыке в Лейпциге. Он мечтал стать гобоистом. Рядом с нами дремлет толстенная мадам, огромный дог положил ей голову на колени. Вдруг сверху доносится отчаянный вопль. Потом мы слышим какую-то возню, врывается Отто в одних кальсонах, а за ним мчится разъяренная Железная Лошадь и на ходу колотит его жестяным тазом. Отто несется, как бегун на состязании, он вылетает через дверь на улицу, а мы втроем задерживаем Железную Лошадь.
— Сопляк проклятый! — восклицает она, задыхаясь. — Ножом вздумал колоть меня!
— Да это не нож, — говорю я, догадавшись, в чем дело.
— Что? — Железная Лошадь круто поворачивается и показывает нам красное пятно, проступившее сквозь черное белье.
— Кровь же не идет. Он просто ткнул пилкой для ногтей.
— Пилкой? — Лошадь изумленно смотрит на меня. — Ну, этого со мной еще не бывало! И вдобавок поганец колет меня, а не я его! Что я, даром получаю свои высокие ботинки? А моя коллекция хлыстов мне тоже ничего не стоила? Я вела себя вполне прилично, хотела в виде прибавки дать ему маленькую порцию садизма и легонько стегнула по его мослам, а эта очкастая змея набрасывается на меня с пилкой! Садист! На черта мне нужен садист? Мне — мечте мазохистов! Нет, так оскорбить женщину!
Мы успокаиваем ее с помощью порции доппель-кюммеля. Потом ищем Бамбуса. Он стоит за кустом сирени и ощупывает себе голову.
— Иди сюда, Отто, опасность миновала, — кричит Хунгерман.
Но Бамбус не желает возвращаться. Он требует, чтобы мы выбросили ему его одежду.
— Не будет этого! — заявляет Хунгерман. — Три миллиона — это три миллиона! Мы за тебя уплатили вперед!
— Потребуйте деньги обратно! Я не позволю избивать себя!
— Настоящий кавалер никогда не потребует от дамы денег обратно. А мы сделаем из тебя настоящего кавалера, даже если бы пришлось для этого проломить тебе голову. Удар хлыстом был просто любезностью. Железная Лошадь — садистка.
— Что такое?
— Она — суровая массажистка. Мы просто забыли предупредить тебя. Но ты бы радоваться должен, что удалось испытать такую штуку. В провинции это редкость.
— Ничуть я не рад. Киньте мне мои вещи.
Он одевается за сиреневым кустом, и нам все же удается затащить его обратно. Мы даем ему выпить, но его никакими силами не заставишь выйти из-за стола. Он уверяет, что у него прошло настроение. В конце концов Хунгерман договаривается с Железной Лошадью и с мадам. Бамбусу дается право в течение следующей недели вернуться сюда без всякой приплаты.
Мы продолжаем пить. Через некоторое время я замечаю, что Отто, несмотря ни на что, загорелся. Он теперь время от времени поглядывает на Железную Лошадь и совершенно не интересуется остальными дамами. Вилли опять заказывает кюммель. Через несколько минут исчезает Эдуард. Он появляется вновь через полчаса весь потный и уверяет, что ходил погулять. Постепенно кюммель оказывает свое действие.
Отто Бамбус вдруг извлекает из кармана карандаш и бумагу и тайком что-то записывает. Я заглядываю ему через плечо. «Тигрица» — читаю я заглавие.
— Не лучше ли еще подождать немного с твоими свободными ритмами и гимнами? — спрашиваю я.
Он качает головой:
— Первое, самое свежее впечатление — это главное.
— Но ведь все твои впечатления сводятся к тому, что тебя стеганули кнутом по заду и несколько раз стукнули тазом по голове? Что тут тигриного?
— Уж это предоставь знать мне! — Бамбус пропускает рюмку кюммеля через свои растрепанные усы. — Теперь вступает в силу воображение! Я уже весь цвету стихами, точно куст розами. Да нет, что куст роз? Словно орхидея в джунглях!
— Ты считаешь свой опыт достаточным?
Отто бросает на Железную Лошадь взгляд, исполненный страсти и ужаса.
— Не знаю. Но на маленький томик в картонном переплете, во всяком случае, хватит.
— Выскажись определеннее: ведь за тебя внесено три миллиона. Если ты их не используешь, лучше мы их пропьем.
— Лучше пропьем.
Бамбус опять опрокидывает рюмку кюммеля. Мы впервые видим его пьющим. Раньше он боялся алкоголя, как чумы, особенно водки. Его лирика процветала с помощью кофе и смородинной настойки.
— Каков наш Отто? — обращаюсь я к Хунгерману. — Видимо, подействовал жестяной таз.
— Сущие пустяки! — орет Отто. Он выпил еще рюмку кюммеля и ущипнул в ляжку Железную Лошадь, которая как раз проходила мимо. Лошадь останавливается, точно сраженная молнией. Потом медленно повертывается и разглядывает Отто, словно перед ней редкое насекомое. Мы вытягиваем руки, чтобы предотвратить удар, который должен последовать. Для дамы в таких ботинках подобный щипок — непристойное оскорбление. Отто встает, пошатываясь, в его близоруких глазах отсутствующая улыбка, он обходит Лошадь и совершенно неожиданно дает ей звонкий шлепок по черному белью.
Воцаряется тишина. Все ждут, что сейчас произойдет убийство. А Отто беспечно усаживается на свое место, кладет голову на руки и мгновенно засыпает.
— Никогда не убивай спящего, — увещевает Хунгерман Железную Лошадь. — Это одиннадцатая заповедь Божья.
Железная Лошадь раскрывает свою пасть и беззвучно усмехается. Все ее золотые коронки сверкают. Потом она проводит рукой по жидким мягким волосам Отто.
— Ах, люди, люди! — говорит Лошадь. — Такой молодой — и такой дуралей!
Мы отбываем. Хунгермана и Бамбуса Эдуард отвозит в город на своем «опеле». Шумят тополя. Доги лают. Железная Лошадь стоит у окна первого этажа и машет нам своей казацкой шапкой. Над борделем стоит бледная луна. Маттиас Грунд, автор книги о смерти, вдруг вылезает впереди нас из канавы, на дне которой течет ручей. Он вообразил, что перейдет через нее, как Христос прошел по водам Генисаретского озера. Но это оказалось ошибкой. Вилли шагает рядом со мной.
— Что за жизнь! — восклицает Вилли мечтательно. — И подумать только, что фактически зарабатываешь деньги пока спишь! Завтра окажется, что доллар опять поднялся, а за ним, как бойкие обезьяны, полезут следом и акции!
— Не отравляй нам вечер. Где твоя машина? Она тоже родит детей, как твои акции?
— Ее взяла Рене. Она хвастает ею. В перерыве между двумя программами возит кататься своих коллег из «Красной мельницы». Они лопаются от зависти.
— Вы поженитесь?
— Мы обручены, — заявляет Вилли. — Если ты знаешь, что это такое.
— Могу себе представить.
— Чудно! — продолжает Вилли. — Она теперь мне очень часто напоминает нашего обер-лейтенанта Гелле, этого проклятого живодера, он зверски мучил нас, пока мы не были допущены к героической смерти. И вот теперь, в темноте, я вспоминаю об этом. И для меня — жуткое наслаждение схватить его мысленно за шиворот и опозорить. Вот уж никогда не думал, что такая мысль доставит мне удовольствие, можешь поверить!
— Верю.
Мы идем между темными цветущими садами. Доносится запах неведомых цветов.
— «Как сладко дремлет на холмах весною лунный свет…» — декламирует кто-то и поднимается с земли, словно призрак.
Это Хунгерман. Он вымок, так же как и Маттиас Грунд.
— Что случилось? — спрашиваю я. — У нас дождя не было.
— Эдуард высадил нас. Нашел, что мы поем слишком громко. Ну, как же, почтенный хозяин гостиницы! Когда я хотел слегка освежить голову Отто, мы оба упали в ручей.
— Вы тоже? А где же Отто? Он ищет Маттиаса Грунда?
— Он ловит рыбу.
— Что?
— Черт! — возмущается Хунгерман. — Надеюсь, он не свалился в воду? Он же не умеет плавать.
— Чепуха. Глубина ручья не больше метра.
— Отто способен и в луже захлебнуться. Он слишком любит свое отечество.
Мы находим Бамбуса на мостике через ручей, он держится за перила и проповедует рыбам.
— Тебе нехорошо, Франциск? — спрашивает Хунгерман.
— Ну да, — отвечает Бамбус и хихикает, как будто все это безумно смешно. Потом начинает стучать зубами. — Холодно, — бормочет он. — Я не способен жить под открытым небом.
Вилли вытаскивает из кармана бутылку с кюммелем.
— А кто вас опять спасает… предусмотрительный дядя Вилли спасет вас от воспаления легких и холодной смерти.
— Жалко, что с нами нет Эдуарда, — говорит Хунгерман. — Вы тогда тоже могли бы его спасти и войти в компанию с Валентином Бушем. Спасители Эдуарда. Это его сразило бы.
— Бросьте дурацкие остроты, — заявляет Валентин, который стоит позади него. — Капитал должен быть для вас чем-то священным, или вы коммунист? Я ни с кем не делюсь. Эдуард принадлежит мне.
Все мы пьем. Кюммель сверкает в лунном свете, как желтый бриллиант.
— Ты еще хотел куда-то зайти? — спрашиваю я Вилли.
— В певческий союз Бодо Леддерхозе. Пойдемте со мной. Там вы можете обсушиться.
— Замечательно, — говорит Хунгерман. Никому не приходит в голову, что гораздо проще было бы отправиться домой. Даже поэту, воспевшему смерть. Кажется, что сегодня вечером жидкость обладает особой притягательной силой.
Мы идем дальше вдоль ручья. Лунный свет поблескивает в воде. Луну можно пить — кто и когда говорил об этом?