Он прошел за ней в дверь.
И странно: все то отсутствие света и тьмы, в котором барахтался он так недавно в лиховских переулках, теперь было наполнено тьмою, но трепетало, шумело, но ликовало под порывами холодного такого ветра, будто по мановению руки новой его водительницы; тьма трепетала тысячами листочков; грушевые деревья им бросались навстречу под световой круг фонаря; в этом света кругу зацветали зеленью; а спокойная ночь раздалась необычно над их головами, указывая на свои миры и созвездья: Петру казалось, что они направлялись к звездам, и он твердо шел за мелькавшим пред ним фонарем.
Вот он, флигелек, в глубине плодового сада, приветно моргавший в нем уже засвеченным огоньком.
Но когда Аннушка отпирала дверь, на минуту Петр вздрогнул:
— А флигель-то — пуст?
— Пуст.
— Здесь я и буду? Один?
— Я останусь, при вас останусь, — сказала она и просто так улыбнулась; на пороге стояла она с приподнятым фонарем, а другою рукой она перед ним настежь распахивала дверь, и казалось, что эта рука, лежавшая на двери, властно показывала ему его новую дорогу.
Петр обернулся и все надышаться не мог бурно бившим ветром ему в могучую грудь, налюбоваться не мог он теми звездами, которые ему открывала спокойная ночь; сколько раз он уже видел все это, но будто сегодня увидел все это он впервые и старался запомнить, чтобы уже не забывать никогда.
А она стояла, ждала, указывала на дверь с высоко приподнятым фонарем.
Петр прошел под ее фонарем: спертый его охватил запах; она заперла дверь; они были теперь с глазу на глаз в этом душном преддверье.
Проходя в отведенную ему для ночлега комнату, он замечал, что полы здесь были вымыты квасом и прилипали к подошвам; коридорчик заворачивал вправо и влево; посреди его была дверь; они прошли в эту дверь; Петр увидал чистую комнатку, белую, с пышно взбитыми подушками, постель, красного дерева комод, ночной столик, рукомойник, прочие принадлежности ночи — все в исправном порядке: даже письменные на столе части, конверты, бумага, марки; увидел он и веревку, брошенную под постель; все то пузатенькая освещала лампа.
«Давно в этакой роскоши мне не приходилось спать», — подумал он.
И еще раз взглядом окинул комнатку; и тут он заметил, что над дверью было отверстие с вынутым из него стеклом, в которое можно бы было при желании просунуть голову, предварительно перед дверью подставив табурет; все это он бесцельно разглядел (как и все рассеянные люди, в глазах которых ненужные мелочи запечатлеваются мгновенно, главное же неискоренимо ускользает от наблюдения).
В последний раз оглянулся он на своего нового, без слов его понимавшего друга. «Милая, родненькая сестрица», — дрогнуло жалостью его сердце, и всего его потянуло к ней рассказать, сказать, поделиться, братски поцеловать эти без единой кровинки уста и шепнуть, как шепчут только после долгой разлуки.
— Ну?
И он сказал:
— Ну?
Но она низко, серьезно ему поклонилась; будто молодая монашка, отдавшая в храме иконе земной, поясной поклон.
— Ну?
Она плотно притворила за собой дверь; она осталась за дверью. Петр был один.
Долго еще он сидел, нагнувшись над столом; он писал Кате, лихорадочно, спешно, точно желая в одном этом письме высказать ей всего себя, объяснить ей все эти дни себе самому непонятное, а теперь вдруг ставшее ясным до очевидности поведенье; и мы поверим Петру, что слова эти свои — он нашел; он надписал конверт, наклеил марку, сунул письмо в карман пиджака; а все еще он сидел за столом: «Сестрица, родненькая — ты открыла мне очи; ты мне вернула меня самого…» Душа Петра омывалась в слезах: уже был он в забытьи: и ему казалось, что далеко Лихов остался у него за плечами, а что шел он по пустому полю, растирал горько-пряные травы, смотрел в уходящие с зарей за поля желтоватые жемчуга; на его груди были перстов незримых касанья, на устах — целованья нежно-трепетных уст; все дальше он шел по пустому полю на негромко звучавшие ему песни без слов; и все тот же искони знакомый, давно забытый, сестринский слышался ему голос: «Приди ко мне — приди, приди!»
— Я слышу, я возвращаюсь…
И возвратился из забытья: должно быть, его разбудил шорох, и, когда он обернулся, была открыта в его комнату дверь.
— Ну? В дверях он увидел грустное, чуть насмешливое Аннушкино лицо во всем белом:
— Вам не надать ли еще чево-либо?
— Ну?
Она вызывающе засмеялась; и казалось, что ей самой было трудно сказать эти бессвязные, ухо Петра резнувшие слова:
— Я иетта к таму, што маладым людям ни услужливала…
— А что же мне может быть нужно?
— Не знаю, в чем маладые люди нуждаются…
— Нет, не нужно, — грубо отрезал Петр.
Тут он увидел, что рука ее тянулась за ключом, вставленным в дверь с его стороны.
— Нет, оставьте: на ночь я запру дверь.
И быстро он кинулся к двери, и быстрым движеньем она перед носом его дверь захлопнула, тихо смеясь и поддразнивая, но неземным задором.
Петр был теперь заперт на ключ.
Тут он все понял: он погасил лампу и остался в совершенной темноте; когда же он подбежал к невыставленному окну, чтобы выбить стекла, у самых стекол увидел он какую-то харю, нагло глядевшую на него в упор; он увидел под окном и несколько быстро перебегающих фонарей в руках у темненьких, суетливо руками ему махавших фигурок; тогда он бросился к двери, и с ужасом стал прислушиваться, и поглядывать на окна; в окнах продолжали мелькать темненькие фигурки, за стеною же все было тихо, хотя из отверстия над дверью колебалось пламя свечи; мгновенно Петр подставил к двери табурет и, вскочив на него, высунул в отверстие голову: четыре прижатые друг к другу темных спины и четыре таких же картузика он увидел, склоненных над дверью; лиц он не видел; отскочил, чтобы выхватить свой «бульдог»; и тут только вспомнил, что «бульдог»-то его остался в доме, вместе с палкой и сереньким пальтецом. Тогда он понял, что все кончено.
— Господи, что же это такое, что же это такое? Закрыл пальцами лицо, отвернулся и заплакал, как покинутое дитя.
— За что?
Но голос нелукавый кротко ему ответил:
— А Катя?
Стоя в углу, он понял, что ему бесполезно сопротивляться; с молниеносною быстротой метнулась в его мозгу только одна мольба: чтобы скоро и безболезненно о н и над ним совершили то, что по имени он все еще не имел сил назвать; все еще верил он, все еще он надеялся:
— Как, через несколько кратких мгновений буду… «этим»?
Но эти несколько кратких мгновений тянулись, как тысячелетия.
— Отворяйте же скорей, отворяйте! — крикнул он не своим голосом, а внутри его все дрожало:
— Господи, что же это, Господи, такое со мной? Что же это такое?..
Своим криком и приглашеньем н а д н и м и с п о л н и т ь з а д у м а н н о е он себе как бы сам под прожитой жизнью подписывал: «смерть».
Тогда щелкнул замок, и о н и появились; до того мгновенья о н и все еще размышляли, переступать ли им роковой порог: ведь и о н и были люди; но теперь о н и появились. Петр видел, как медленно открывалась дверь и как большое темное пятно, топотавшее восемью ногами, вдвинулось в комнату; это он видел потому, что видимая свеча из коридора освещала им путь; чья-то там свечу держащая дрожала рука. Но они еще его не видали, хотя с осторожностью двигались прямо к нему; и остановились; и чье-то над ним наклонилось лицо, обыденное до чрезвычайности и скорей испуганное, чем злое, и прошел промеж них от того лица шепот…
— За что вы это, братцы, меня?
Бац: ослепительный удар сбил его с ног; качаясь, он чувствовал, что уже сидит на корточках: бац — удар еще ослепительней; и ничего; рвануло, сорвало — . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Давай-ка!..
— А?
— Тащи, тащи!..
«Ту-ту-ту», — топотали в темноте ноги.
— Веревку!..
— Где она?..
— Давни ошшо…
«Ту-ту-ту», — топотали в темноте ноги; и перестали топотать; в глубоком безмолвии тяжелые слышались вздохи четырех сутулых, плечо в плечо сросшихся спин над каким-то предметом; потом явственный такой будто хруст продавливаемой груди; и опять тишина… «Ту-ту-ту», — затопотали в темноте ноги . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В эфире Петр прожил миллиарды лет; он видел все великолепие, закрытое глазам смертного; и только после того уже он блаженно вернулся, блаженно глаза полуоткрыл и блаженно он видел . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
что какое-то бледное над ним склонилось лицо, темным покрытое платом; и с того лица на его грудь капали слезы, а в вознесенных руках этого грустного лица, как водруженное распятье, медленно опускалось тяжелое серебро.
«Родненькая сестрица», — пронеслось где-то — там.»
«Почий, братец», — отозвалось оттуда.
Она ему еще живому прикрыла глаза; он отошел; он больше не возвращался…
В хмуром, едва начинающемся рассвете, на столе плясало желтое пламя свечи; в комнатушке стояли хмурые, беззлобные люди, на полу же — судорожно дышало тело Петра; без жестокости, с непокрытыми лицами о н и стояли над телом, с любопытством разглядывая то, что они наделали: и смертную синеву, и струйку крови, сочившуюся из губы, прокушенной, верно, в горячке борьбы.
— Жив ошшо…
— Дыхает!
— Давни-ка ево…
Простертая женщина накрыла его серебряным голубем.
— Оставь: он ведь — наш братик!
— Нет, ён придатель, — отозвался из угла Сухоруков, свертывая цигарку.
Но она обернулась и укоризненно сказала:
— Ведь ты не знаешь: а може, и он — братик.
И стоял кругом соболезнующий шепот:
— Сердешный!
— Не додавили…
— Коншается!
— Сконшался!
— Царства ему небесная!..
— Заступы-то готовы?
— Готовы.
— А куда?
— А на агород.
И явственный из угла опять-таки дошел голос:
— Еттой я ево сопсвеннай ево палкай, которую он у меня в дороге вырывал.
Одежу сняли; тело во что-то завертывали (в рогожу, кажется); и понесли.
Женщина с распущенными волосами шла впереди с изображением голубя в руках
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Утро стояло свежее: лепетали деревья; пурпуровые нити перистых тучек, ясная кровь, проходили по небу ясными струйками.